КОД ТВЕРДИ: трактат о природе реальности, сознания и преодолении смерти
КОД ТВЕРДИ: трактат о природе реальности, сознания и преодолении смерти

Полная версия

КОД ТВЕРДИ: трактат о природе реальности, сознания и преодолении смерти

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

4

До сих пор мы шли путём аналогий. Мы сравнили мозг с радиоприёмником. Мы представили себе человека, который никогда не видел телевизора и принял его за генератор изображения. Мы показали, что модель «мозг как приёмник» не является логически абсурдной — она возможна.

Но аналогия — это не доказательство. Это лишь способ расчистить пространство для мысли, показать, что общепринятая модель не является единственно возможной. Теперь нам нужно нечто большее. Нам нужны факты. Конкретные научные данные, которые позволят нам выбрать между двумя моделями: «мозг как генератор» и «мозг как приёмник».

Где искать такие данные? Естественный ответ — в нейронауке. В той самой науке, которая, как принято считать, доказала, что сознание есть продукт мозга. Давайте обратимся к её истории — и посмотрим, что именно и как именно она доказала.

Я хочу начать с одной истории. Это история научного поиска, который длился почти столетие и завершился — если можно так выразиться — ничем. Вернее, он завершился результатом, который самим исследователям казался обескураживающим, а нам, с нашей сегодняшней позиции, представляется ключом ко всей проблеме.

Это история поиска энграммы.

Слово «энграмма» происходит от греческих корней: «en» — внутри, и «gramma» — запись, письменный знак. Его ввёл в научный обиход в начале двадцатого века немецкий зоолог Рихард Земон. Земон предположил — и это предположение казалось его современникам почти самоочевидным, — что каждое воспоминание, каждый усвоенный навык, каждый след пережитого опыта оставляет в мозге физический отпечаток. Энграмму.

Логика была проста и неумолима. Если память материальна — а в рамках материалистического мировоззрения она не может быть ничем иным, — то у неё должен быть материальный носитель. Должно существовать конкретное место в мозге, где хранится воспоминание о вчерашнем ужине. Другое конкретное место — где хранится лицо вашей матери. Третье — где хранится умение плавать или ездить на велосипеде.

Подобно тому как книга стоит на определённой полке в библиотеке, а файл занимает определённый сектор на жёстком диске, так и каждое воспоминание должно занимать определённый участок нервной ткани. Такова была гипотеза. И задача науки состояла в том, чтобы эти участки обнаружить.

Сейчас, когда я пишу эти строки, я прошу читателя на мгновение задержаться и осознать всю грандиозность этой задачи. Мозг человека содержит около восьмидесяти шести миллиардов нейронов. Каждый нейрон связан с тысячами других. Общее число связей исчисляется триллионами. И где-то в этой немыслимой сложности должны быть записаны все наши воспоминания — от первого крика при рождении до того, что мы ели сегодня на завтрак.

Найти энграмму — это всё равно что найти иголку в стоге сена. Только иголка — микроскопическая, а стог — размером со Вселенную.

Первым, кто взялся за эту задачу систематически и с невероятным упорством, был американский психолог и нейрофизиолог Карл Лешли. Он начал свои эксперименты в 1920-х годах и продолжал их на протяжении трёх десятилетий, до самой своей смерти в 1958 году. Масштаб его работы поражает воображение: тысячи подопытных животных, сотни хирургических операций, десятилетия методичных наблюдений.

Метод Лешли был прост и элегантен. Он брал крысу и обучал её проходить лабиринт. Крыса запоминала маршрут: здесь повернуть направо, здесь — налево, здесь — прямо, а вот тут — выход. Когда навык был твёрдо усвоен, Лешли делал операцию: он удалял крысе определённый, заранее выбранный участок коры головного мозга.

Затем он ждал, пока крыса оправится от операции. И снова запускал её в лабиринт.

Логика эксперимента была кристально ясной. Если память о лабиринте хранится в конкретном участке коры — в том самом, который Лешли удалил, — то крыса, проснувшаяся после операции, должна забыть маршрут. Она должна начать исследовать лабиринт заново, как в первый раз. Она должна вести себя так, будто никогда в жизни не видела этих поворотов.

Но этого не происходило.

Лешли удалял разные участки коры. Он удалял лобные доли — считалось, что они отвечают за планирование и принятие решений. Крыса помнила лабиринт. Он удалял теменные доли — считалось, что они отвечают за пространственную ориентацию. Крыса помнила лабиринт. Он удалял затылочные доли — зрительную кору. Крыса помнила лабиринт. Он удалял височные доли. Результат тот же.

Он варьировал размер удаляемого участка. Маленький фрагмент — память сохранялась. Средний — память сохранялась, но становилась чуть хуже. Большой — память сохранялась, но становилась заметно хуже. Очень большой, почти половина коры — и память всё ещё сохранялась, хотя крыса делала много ошибок.

Но никогда, ни в одном из сотен экспериментов, Лешли не удалось зафиксировать момент, когда удаление конкретного участка мозга приводило к полному, безвозвратному исчезновению конкретного воспоминания.

Память не исчезала. Она тускнела, но не гасла.

К концу своей научной карьеры Лешли, подводя итог тридцати годам работы, сформулировал два принципа, которые вошли в историю нейропсихологии — и которые, по сути, означали поражение той модели, которую он сам пытался доказать.

Принцип эквипотенциальности. Различные участки коры головного мозга могут выполнять одни и те же функции памяти. Не существует жёсткой, однозначной привязки конкретного воспоминания к конкретному анатомическому участку. Если один участок удалён, его функцию могут взять на себя другие.

Принцип масс-эффекта. Качество памяти зависит не от того, какой именно участок удалён, а от того, сколько мозговой ткани осталось. Чем больше ткани сохранено — тем лучше память. Чем меньше — тем хуже. Память рассеяна по всей коре, и удаление любой её части ухудшает память в целом, а не стирает какой-то определённый фрагмент опыта.

Лешли, оглядываясь на свою тридцатилетнюю работу, написал однажды с горькой иронией: «Просматривая данные о локализации следов памяти, я иногда чувствую, что необходимым выводом было бы признать, что обучение в принципе невозможно».

Что он имел в виду? Он имел в виду, что обучение — понимаемое как запись информации в конкретном физическом месте — невозможно в рамках той модели, которую он пытался подтвердить. Данные противоречили модели. Факты не укладывались в теорию.


Теперь давайте на минуту остановимся. Осознаем, что именно мы обнаружили.

Лешли искал энграмму — физический след памяти в мозге. Он искал её тридцать лет. Он использовал строгие, многократно воспроизведённые методы. Он удалял разные участки коры у тысяч животных. И он не нашёл энграмму.

Это не значит, что он ничего не нашёл. Он нашёл нечто, возможно, более важное: что память не локализована. Что она не хранится в одном месте. Что она распределена по всему мозгу — и, возможно, не только по мозгу.

Для нас, с нашей сегодняшней позиции, это открытие имеет колоссальное значение. Потому что если память не хранится в мозге как файлы на жёстком диске, то модель «мозг как генератор и хранилище» теряет свою главную опору. Мы должны искать другое объяснение.


Здесь я прошу читателя сделать паузу. Мы подошли к развилке.

У результатов Лешли есть два возможных объяснения. Первое: память хранится в мозге, но не локально, а распределённо — по некоему принципу, который мы пока не понимаем. Второе: память не хранится в мозге вообще. Мозг — это не хранилище, а нечто иное. Интерфейс. Посредник. Инструмент доступа.

Лешли, будучи материалистом, склонялся к первому объяснению. Но его ученик — Карл Прибрам — решился на шаг, который вывел его далеко за пределы материалистической парадигмы.

Об этом — следующий раздел.

5

Карл Прибрам работал с Лешли. Он своими глазами видел эксперименты, которые не укладывались в традиционную модель. Он знал данные лучше, чем кто-либо. И он, в отличие от своего учителя, был готов принять радикальное объяснение этих данных.

Прибрам задал себе вопрос: а что, если память устроена не как книга в библиотеке, а как голограмма?

Чтобы понять ход его мысли, мы должны разобраться, что такое голограмма. Это слово сегодня у всех на слуху, но его физический смысл часто ускользает.


Обычная фотография — это запись интенсивности света, отражённого от объекта. Каждая точка фотографии соответствует определённой точке объекта. Если я сфотографирую дерево, а потом разрежу фотографию пополам, я увижу половину дерева. Если отрежу от фотографии угол, я потеряю угол изображения. Связь между объектом и его записью здесь локальна: точка к точке, участок к участку.

Голограмма устроена принципиально иначе.

Голограмма — это запись не интенсивности света, а интерференционной картины. Что такое интерференция? Это взаимодействие двух волн. Если бросить два камня в пруд, от каждого пойдут круги. В тех местах, где круги встречаются, возникает сложный узор: где-то волны усиливают друг друга, где-то гасят. Этот узор и есть интерференционная картина.

В голографии используется лазер — источник когерентного, строго упорядоченного света. Луч лазера расщепляется на два. Один — опорный луч — направляется прямо на фотопластинку. Второй — предметный луч — освещает объект и, отразившись от него, тоже попадает на пластинку. Встречаясь на пластинке, опорный и предметный лучи создают интерференционную картину, которая и записывается.

Сама эта запись не похожа на объект. Она выглядит как хаотический набор полос, пятен, разводов. В ней невозможно узнать лицо человека или очертания дерева. Но если осветить эту запись лазером под правильным углом, из неё возникнет трёхмерное изображение объекта — плавающее в воздухе, видимое с разных сторон.

И вот ключевое свойство. Если разрезать голограмму пополам и осветить любую половину, она покажет не половину объекта, а весь объект целиком. Просто изображение будет менее чётким. Если разрезать на четыре части — каждая часть покажет целое, но ещё менее детально. Если на десять — то же самое.

Каждая часть голограммы содержит информацию о целом.

Прибрам предположил: память работает так же.

Воспоминание не хранится в конкретном нейроне и не в конкретной группе нейронов. Оно существует как интерференционный паттерн, распределённый по всей коре головного мозга. Каждый фрагмент коры — как осколок голограммы — содержит информацию о целом воспоминании.

Это объясняло результаты Лешли. Когда Лешли удалял часть коры, он не уничтожал «место хранения» воспоминания. Он просто уменьшал площадь голограммы. Оставшаяся часть продолжала содержать всё воспоминание — но с меньшей чёткостью, с меньшим разрешением. Именно это Лешли и наблюдал: чем больше мозговой ткани удалялось, тем хуже становилась память, но она не исчезала полностью никогда.

Гипотеза была красива. Но она немедленно порождала следующий вопрос.

Голограмма — это запись на физическом носителе. Интерференционная картина зафиксирована на фотопластинке или на специальной плёнке. В случае мозга носителем, по идее, должны быть нейроны. Но Прибрам, углубляясь в свою гипотезу, пришёл к выводу, который поначалу казался ему самому почти безумным.

Нейроны — это не носитель. Нейроны — это линза.

Мозг не хранит интерференционную картину в себе, как фотопластинка. Мозг фокусирует сигнал, который приходит извне — из более фундаментального уровня реальности. А сама интерференционная картина, сама «голограмма памяти», находится не в мозге. Она находится в том, что физик Дэвид Бом назвал импликативным порядком.

Здесь мы должны на время покинуть нейробиологию и обратиться к физике. Потому что без понимания идей Бома гипотеза Прибрама остаётся лишь красивой метафорой.

Дэвид Бом был одним из крупнейших физиков двадцатого века. Он работал с Оппенгеймером, с Эйнштейном, внёс фундаментальный вклад в квантовую механику. Но в последние десятилетия своей жизни он разрабатывал концепцию, которую назвал голографической моделью Вселенной.

Бом предположил, что реальность имеет два уровня.

Первый — экспликативный, или развёрнутый, порядок. Это мир, который мы видим вокруг себя. Мир объектов, разделённых в пространстве и времени. Вот стол. Вот стул. Вот звезда. Вот атом. Всё отдельно, всё на своих местах. Всё подчиняется законам классической физики.

Второй — импликативный, или свёрнутый, порядок. Это более фундаментальный уровень реальности, на котором привычные нам разделения исчезают. В импликативном порядке нет отдельных объектов, нет «здесь» и «там», нет «сейчас» и «тогда». Всё сосуществует со всем в неразделённом единстве. Каждая точка содержит информацию о целом. Целое присутствует в каждой точке.

Экспликативный порядок, говорил Бом, — это проекция импликативного. Это то, что возникает, когда свёрнутая реальность «разворачивается» в пространстве и времени. Подобно тому как голограмма разворачивается в трёхмерное изображение при освещении лазером, так и физический мир разворачивается из импликативного порядка в доступную нам форму.

Прибрам увидел в этой модели ключ к своей загадке. Мозг, предположил он, — это устройство, которое взаимодействует напрямую с импликативным порядком. Память не хранится в нейронах. Она находится в импликативном порядке — в свёрнутом виде, как голограмма. А мозг — это интерфейс, который считывает эту свёрнутую информацию и разворачивает её в форму, доступную для сознания.

Это было радикальное предположение. Настолько радикальное, что научное сообщество в значительной своей части его отвергло. Но оно не было опровергнуто по существу. И оно обладало одним решающим достоинством: оно объясняло факты.

Оно объясняло, почему Лешли не нашёл энграмму. Потому что энграмма — в смысле локализованного физического следа — не существует. Память не хранится в мозге локально. Она хранится в поле, а мозг предоставляет к ней доступ.

Оно объясняло, почему память рассеяна, как голограмма. Потому что в импликативном порядке всё уже свёрнуто со всем. Мозг лишь фокусирует определённый аспект этой свёрнутости.

Оно объясняло феномены, которые традиционная нейронаука объяснить не могла — например, почему люди с обширными поражениями мозга иногда сохраняют доступ к воспоминаниям, которые, казалось бы, должны были быть уничтожены.

Но оставался главный вопрос. Если мозг — это интерфейс, то кто или что использует этот интерфейс? Кто смотрит? Кто воспринимает развёрнутую информацию?

Прибрам не дал на этот вопрос окончательного ответа. Но направление, в котором следует искать, он указал. И это направление ведёт нас прямо к нашей модели: сознание — это луч, скользящий по Карте. Мозг — это линза, которая фокусирует этот луч.

6

Идеи Прибрама и Бома долгое время оставались на периферии науки. Их считали спекулятивными, недостаточно подтверждёнными, а иногда и откровенно маргинальными. Но в последние десятилетия в нейронауке возникла теория, которая — независимо от Прибрама и Бома, на совсем другом языке и с совсем другой доказательной базой — приходит к поразительно сходным выводам.

Я говорю о гиперсетевой теории мозга, разработанной академиком Константином Владимировичем Анохиным, директором Института перспективных исследований мозга МГУ.

Анохин — не маргинал. Он — один из самых авторитетных нейробиологов России, его работы публикуются в ведущих международных журналах. И его теория, при всей её строгой научности, приводит нас к тому же выводу, что и гипотеза Прибрама: мозг — не хранилище информации, а динамическая система, которая собирает информацию в ответ на запрос.

В основе гиперсетевой теории лежит понятие когнитома. Это совокупность всех когнитивных элементов мозга — нейронных групп, каждая из которых обладает определёнными свойствами. Когнитивные элементы могут объединяться в сети, сети — в гиперсети, и вся эта сложнейшая, многоуровневая архитектура и есть когнитом.

Но вот ключевой момент. Сознание, память, мысль — это не сам когнитом. Это не «железо». Это — процесс активации когнитивной сети.

Что это означает практически?

Когда вы вспоминаете лицо своей матери, ваш мозг не достаёт готовую «картинку» из некоего нейронного архива. Он заново собирает это воспоминание. Зрительная кора предоставляет информацию о форме, цвете, чертах лица. Височная доля добавляет эмоциональную окраску — тепло, любовь, возможно, примесь грусти. Гиппокамп извлекает контекст — где и когда вы видели это лицо в последний раз. Лобные доли управляют всем процессом, удерживая цель: «вспомнить лицо матери».

Все эти разрозненные элементы активируются согласованно, на долю секунды, создавая единую, связную картину. Эта картина и есть воспоминание. Через мгновение она распадается, нейроны возвращаются в состояние покоя — и воспоминание «гаснет» до следующего раза.


Анохин формулирует это с предельной ясностью. «Разум — это не вещь, — говорит он, — а процесс. Это горящая конфигурация когнитивной сети».

Сравните это с тем, что говорил Прибрам. Мозг — не хранилище, а линза. Память не записана в нейронах, а фокусируется через них. Те же идеи, но выраженные на языке строгой нейробиологии, с опорой на эксперименты и данные.

Но здесь возникает вопрос, который Анохин, как добросовестный учёный, оставляет открытым. Если воспоминание не хранится в мозге, а собирается им, то кто или что отдаёт команду на сборку?

Сам мозг, как совокупность нейронов, не может быть источником этой команды — потому что нейроны суть именно то, из чего монтируется воспоминание. Режиссёр не может быть одновременно актёром, декорацией и сценарием. Должен быть тот, кто находится вне монтируемого материала и управляет монтажом.

Кто же этот режиссёр?


Анохин не даёт ответа. Он остаётся в рамках научного метода: констатирует факты, описывает механизмы, но не делает философских выводов.

Но мы, в рамках нашего трактата, не обязаны останавливаться там, где останавливается осторожный учёный. Мы можем — и должны — сделать следующий шаг.

Если воспоминание собирается, а не извлекается, значит, существует собиратель. Существует тот, кто формирует запрос: «Вспомнить лицо матери». Существует тот, кто оценивает результат: «Да, это она» или «Нет, это не её лицо, попробуем ещё раз». Существует тот, для кого всё это происходит.

Этот собиратель и есть сознание.

Не продукт мозга. Не эпифеномен нейронной активности. А самостоятельная сущность, использующая мозг как инструмент для доступа к информации.


Теперь давайте на минуту остановимся и оглянемся назад. Мы прошли путь от Лешли до Прибрама, от Прибрама до Бома, от Бома до Анохина. И на каждом шагу мы видели одно и то же: данные нейронауки, при их честном и непредвзятом рассмотрении, не поддерживают модель «мозг как генератор сознания». Напротив — они всё больше указывают на то, что мозг является интерфейсом, инструментом, посредником между сознанием и информационным полем.

Но у нас есть ещё один класс свидетельств. Не косвенных, не теоретических, а прямых. Феномены, которые генераторная модель не может объяснить даже при всём желании.

К ним мы и переходим.


7

До сих пор мы говорили о данных, полученных в лабораториях. Об экспериментах на крысах, о теориях нейрофизиологов, о математических моделях. Это всё — косвенные свидетельства. Они показывают, что генераторная модель сталкивается с трудностями. Но они не дают прямого доказательства того, что сознание существует отдельно от мозга.

Существуют ли такие доказательства?

Я полагаю, что да. И я хочу предъявить два феномена, которые, на мой взгляд, не оставляют от генераторной модели камня на камне. Это не лабораторные эксперименты, которые можно повторить по заказу. Это явления, наблюдаемые в клинической практике — но от этого не менее реальные.

Первый феномен — терминальная ясность.


Терминальная ясность (от латинского terminalis — конечный, предельный, и английского lucidity — ясность, просветление) — это явление, известное врачам на протяжении столетий, но систематически исследованное лишь в последние десятилетия. Главный вклад в его изучение внёс психиатр Александр Бэттяни и его коллеги.

Представьте себе пациента с болезнью Альцгеймера на поздней стадии. Эта болезнь — безжалостный разрушитель. Она уничтожает нейроны, стирает синаптические связи, превращает мозг в подобие изъеденного молью полотна. Пациент на поздней стадии не узнаёт близких. Он не помнит своего имени. Он не знает, где находится и какой сейчас год. Он не способен связать двух слов. Он существует в вечном, бессвязном «сейчас», лишённом прошлого и будущего.

Так может продолжаться годами. Мозг разрушается всё сильнее. Сознание, казалось бы, угасает пропорционально разрушению — как и предсказывает генераторная модель.

Но иногда происходит нечто, что эта модель предсказать не может.

За несколько часов до смерти — реже за несколько дней, ещё реже за несколько минут — пациент внезапно приходит в себя. Он узнаёт жену, с которой прожил пятьдесят лет и которую не узнавал последние три года. Он называет детей по именам. Он говорит связными, осмысленными предложениями. Он шутит. Он прощается. Он возвращается — на краткий миг, перед самым концом.

А затем умирает.


С точки зрения генераторной модели это абсолютно невозможно. Разрушенный генератор не может внезапно заработать на полную мощность. Если сознание есть продукт мозга, то при разрушении мозга сознание должно угасать пропорционально. Оно может временно «мерцать»? Нет. Сломанный компьютер не загружается на секунду перед тем, как окончательно выйти из строя. Разбитый телевизор не показывает идеальное изображение за мгновение до того, как погаснуть.

Но если мозг — приёмник, а сознание — сигнал, то терминальная ясность обретает смысл. В момент умирания фильтры мозга — те самые редуцирующие клапаны, которые ограничивают доступ сознания к информации, — отключаются. И на краткий миг, прежде чем приёмник будет выключен навсегда, сознание получает доступ к сигналу напрямую, без помех.

Это не «последняя вспышка» умирающих нейронов. Это — момент чистой настройки. Момент, когда сознание видит реальность без искажающих фильтров мозга.


Второй феномен, который я хочу предъявить, ещё более поразителен. Это околосмертные переживания — опыт, о котором сообщают люди, пережившие клиническую смерть.

В 2001 году голландский кардиолог Пим ван Ломмель опубликовал в журнале The Lancet — одном из самых авторитетных медицинских журналов мира — результаты крупнейшего на тот момент проспективного исследования этого явления. Ван Ломмель и его коллеги опросили 344 пациентов, переживших остановку сердца и последующую реанимацию.

18% из них — почти каждый пятый — сообщили о переживаниях, которые выходят далеко за рамки того, что можно было бы объяснить галлюцинациями, гипоксией или «последними вспышками умирающего мозга».

Некоторые пациенты, находившиеся в состоянии глубокой комы с плоской электроэнцефалограммой — то есть при полном, подтверждённом приборами отсутствии электрической активности коры головного мозга, — после реанимации в точности описывали, что происходило в операционной. Они знали, кто из врачей что сказал. Они знали, какие инструменты использовались. Они описывали события, происходившие в других помещениях больницы — там, куда они не могли заглянуть, даже если бы были в сознании.

Плоская ЭЭГ означает, что мозг не работает. Совсем. Никакой активности. «Генератор» выключен полностью. Но сознание при этом не только продолжало существовать — оно воспринимало информацию, причём информацию верифицируемую, которую потом подтверждали сами врачи.


Разумеется, у этих данных есть скептические интерпретации.

Говорят, о ретроспективной перестройке памяти: пациент, дескать, бессознательно собрал информацию из обрывков разговоров до или после операции, а потом сконструировал из них связную картину.

Говорят, о том, что плоская ЭЭГ не гарантирует полного отсутствия активности в глубинных структурах мозга.

Говорят, о гипоксии, вызывающей галлюцинации.

Но давайте отнесёмся к этим возражениям всерьёз. Допустим, все они верны. Допустим, мозг всё-таки сохранял какую-то активность, не регистрируемую ЭЭГ. Допустим, пациент реконструировал события задним числом.

Вопрос: как пациент, лежащий на операционном столе с остановленным сердцем и отключённым от внешнего мира, мог узнать, что происходило в соседней комнате? Как он мог описать инструменты, которые использовались врачами, если его глаза были закрыты, а уши не функционировали? Как он мог воспроизвести разговоры, которые вёл персонал, находящийся вне пределов слышимости?

На страницу:
3 из 4