Анклав 84
Анклав 84

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

— Продолжай.

— Он назвал его «хорошим специалистом». Сказал, что сам его готовил. Объяснил, чем тот мог вызвать чью-то злобу. Но ни разу — ни одного слова — о его самочувствии. Не спросил, в сознании ли он. Не спросил, насколько серьёзна травма. Не спросил, будет ли он жить. — Она помолчала. Полсекунды. — Наставник, который лично вырастил ученика, обычно спрашивает.

Тишина. Четыре шага. Резиновое покрытие глотало звук, оставляя только дыхание и далёкий гул вентиляции.

— Или не спрашивает, — сказал Александр ровно, — если уже знает ответ. Новости в Анклаве распространяются быстрее вентиляционного потока. Весь третий уровень, вероятно, знал о нападении задолго до нашего визита. Корней Иванович мог побывать в лазарете до разговора с нами. Мог слышать от медперсонала. Мог узнать от кого угодно.

Он не добавил: «Или мог не спросить по иной причине». Не потому, что не подумал об этом. Потому что произнести — значило зафиксировать. А зафиксированное превращалось в версию, которая начинала притягивать к себе факты, как магнит стружку, — даже те факты, которые к ней не относились.

— Проверим, — добавил он. — В лазарете есть журнал посещений. Если номер семьдесят восемь заходил к потерпевшему до нашего разговора — мы это увидим.

Анна кивнула. Карандаш мелькнул из кармана в руку и обратно — быстрое, почти незаметное движение пальцев, привычка перебирать предметы, когда мысль опережала слова. Александр замечал это каждый раз. Но не указывал — пока. Не сейчас. Не на ходу. Когда придёт время, он научит её контролировать руки, как наставник научил его контролировать взгляд. Руки — это текст, который читают собеседники, свидетели, подозреваемые. Неконтролируемые руки — это открытая книга. А следователь должен быть закрытой.

Они миновали пересечение коридоров — Т-образный перекрёсток, где жилой сектор «В» стыковался с магистральным проходом к центральному залу. Здесь было чуть просторнее: потолок приподнимался на двадцать сантиметров — до двух тридцати, — и Александр непроизвольно выпрямился, как выпрямляется пловец, вынырнувший из-под низкого свода затопленной пещеры. Двадцать сантиметров — ничтожная величина в мире, где расстояние до ближайших звёзд измерялось световыми годами. И целая вселенная — в мире, где расстояние от макушки до потолка определяло осанку, настроение и степень клаустрофобии.

Справа — дверь с табличкой «Рекреационная зона». Из-за неё доносился тихий голос — кто-то читал вслух. Александр уловил обрывок: «…и давление в сосуде…» — учебник термодинамики или гидравлики, зачитываемый монотонно, без интонаций, без пауз, как молитву. Здесь, в рекреационной зоне, стояли стеллажи с книгами — учебники, справочники, энциклопедии, а также десятки разнородных томов, привезённых жителями при эвакуации: романы, сборники стихов, детские книжки, справочники по садоводству и кулинарии — осколки прежнего мира, затесавшиеся среди технической литературы, как полевые цветы среди арматуры. Некоторые из них читали вслух. Один читает — десять слушают. Экономика знаний, доведённая до предела.

Наставник хранил свой экземпляр «Отверженных» отдельно. Не на стеллаже — в нагрудном кармане, обложкой к телу, как носят документ с грифом «совершенно секретно». Книга за годы приняла форму его груди, изогнулась, обмякла, стала продолжением тела — как становится продолжением руки инструмент, которым работаешь каждый день. Он не давал её никому. Не из жадности — из страха. Страха, что чужие руки сломают корешок, перетянутый изолентой цвета хаки, помнут страницу с пометкой на полях, сотрут карандашное подчёркивание под словами, которые он считал важнее воздуха. Это была единственная вещь, которую он выбрал сам — не назначенная Советом, не вычисленная протоколом. «Избранная». Свободно. В мире, где свобода была упразднена, этот выбор — зачитанная до дыр книга, спрятанная у сердца, — был последним рубежом человеческого.

И уроки наставника — жёсткие, точные, как калибровка прибора — тоже были продолжением этой книги. Каждый метод, каждый приём, каждое правило — корнями уходили в «Отверженных», в философию Жавера, в убеждение, что закон не нуждается в оправдании, потому что закон — и есть оправдание.

Однажды — Александру было тогда четырнадцать, и браслет ещё был на лодыжке, и мир ещё казался не таким безвыходным, как окажется потом, — наставник разложил перед ним пять предметов. Прямо на столе в комнате для допросов. Плоский камешек размером с фалангу большого пальца, алюминиевый черпак со сплющенной ручкой, кусок мыла (самодельного, из рыбьего жира — скользкого, мутно-жёлтого, пахнувшего тиной), карандаш и пустую ампулу из-под физраствора. Пять предметов — в ряд, как улики на опознании.

— Расскажи мне, — сказал наставник. Голос — тот самый, свинцово-ровный, от которого хотелось сесть прямее. — Расскажи мне о человеке, который держал эти вещи.

Четырнадцатилетний Александр растерялся. Он смотрел на предметы и не видел ничего, кроме предметов. Камень — минерал. Черпак — кухня. Мыло — гигиена. Карандаш — письмо. Ампула — медицина. Пять предметов, пять функций — и полное непонимание того, что от него требуется.

Наставник ждал. Терпеливо, как ждёт капкан. Потом — через минуту или две, которые показались вечностью, — взял камешек и положил его на ладонь перед глазами Александра. Близко, в десяти сантиметрах от зрачков.

— Смотри, — сказал он. — Не на камень. На камень ты уже посмотрел. Смотри на «след», который человек оставил на камне.

Александр прищурился. Серый гранит — обычный хибинский гранит, каких полно на технических уровнях, где стены не везде покрыты штукатуркой. Вкрапления слюды поблёскивали под лампой. Но камень был необычным. Одна сторона — гладкая, почти отполированная, с мягким восковым блеском, какого не бывает у необработанного минерала. Другая — шершавая, природная. На гладкой стороне — едва заметная ложбинка, вытертая посередине, плавная, повторяющая форму подушечки пальца.

— Его носят в кармане, — сказал Александр. — И трогают. Часто. Трут пальцем. Одну и ту же сторону.

— Дальше.

— Ложбинка… она справа от центра. Большой палец. Правой руки. Правша.

— Дальше.

Александр замолчал. Повертел камень. Поднёс к носу — и уловил. Слабый запах, въевшийся в микропоры гранита. Рыбный. Тинистый. Тот самый, от которого невозможно отмыться, если работаешь с ним каждый цикл.

— Рыбий жир, — сказал он. — В порах камня. Руки этого человека пахнут рыбой. Постоянно. Он… работает с тилапией? Аквапоника? Или…

— Или? — наставник чуть приподнял бровь. Редчайший жест — землетрясение на его каменном лице.

— Или кухня. Разделка рыбы. Жир въедается в кожу, кожа трогает камень, жир переходит в камень. Каждый цикл, цикл за циклом. Годами.

— Годами, — наставник кивнул. Единственный раз за весь урок. Один кивок — высшая награда, равноценная ордену в мире, где орденов не существовало. — Камень отполирован не за неделю и не за месяц. Это — годы ношения. Тысячи прикосновений. Человек носит его в правом кармане, вынимает при каждом удобном случае, перебирает пальцами. Это не инструмент. Это не украшение. Это — привычка. Самоуспокоение. Так делают люди, которые не справляются с тревогой, но не могут позволить себе её показать. — Наставник забрал камень. Положил обратно. — Повар, который годами носит в кармане гладкий камешек и трёт его пальцем, — «боится». Чего — мы не знаем. Но знаем, что боится давно и постоянно. Слюда стёрта только с правой стороны — значит, он не вертит камень, а «держит». Одним хватом, одним движением. Одна и та же точка, одна и та же ложбинка, один и тот же палец. Ритуал.

Он взял черпак, повернул рукоятку к свету.

— Смотри: рукоятка отполирована слева сильнее, чем справа. Вмятина от большого пальца — глубже с левой стороны. Левая рука — рабочая. Привыкла к тяжёлым кастрюлям, к перемешиванию густых каш, к подъёму контейнеров с припасами. Правая — ведущая, но левая — сильнее. Мыло он использует экономно — обрезок сточен неравномерно, он трёт только ладони, не всё тело. Это значит, что он бережёт мыло. Либо у него есть кто-то, кому он отдаёт свою долю, либо он выменивает мыло на что-то другое. Карандаш — коротко заточен, под острым углом, нажим сильный: он привык к быстрым записям в условиях плохого освещения. Ампула пустая, но — принюхайся. Что чувствуешь?

Александр поднёс ампулу к носу. Слабый, спиртовой, чуть горьковатый.

— Не физраствор, — сказал он. — Что-то другое.

— Спирулиновый экстракт, — сказал наставник. — Из медицинских запасов. Ампула не должна быть у повара. Она должна быть у медперсонала. Значит — либо кража, либо бартер. И то, и другое — нарушение. — Он выдержал паузу — ту самую, хирургически точную, которой учил пользоваться и Александра. — Один предмет — одна история. Пять предметов — «жизнь» человека. Выучи это, двадцать седьмой. Вещи не лгут. Люди — лгут. Вещи — «никогда».

Этот урок Александр помнил с точностью фотопластинки, проявленной в тёмной комнате. Каждую деталь. Каждое слово. Каждый нюанс запаха — рыбий жир, мыло, экстракт. И камень. Гладкий камень, который рассказал о человеке больше, чем тот рассказал бы сам. Урок, который определил его метод: начинать не с людей, а с вещей. Не со слов, а со следов. С отполированных граней и вытертых ложбинок.

Именно поэтому ему нужно было попасть в лазарет. Не только к потерпевшему — к его вещам. Одежда, в которой он был найден. Обувь. Содержимое карманов, если карманы были. Браслет — показатели, записанные в момент удара. Всё, что тело и вещи расскажут без единого слова.

Лестница на второй уровень. Вверх. Ещё один пролёт — двадцать четыре ступени, стёртые, знакомые. Ступени, которые Александр мог пересчитать с закрытыми глазами. Двенадцать до площадки, поворот на сто восемьдесят градусов, ещё двенадцать. Вибрация перил — мелкая, постоянная, передаваемая от генераторов через несущий каркас.

Между пролётами — площадка. Александр остановился.

Не из-за усталости — усталость была привычной, фоновой, как гул вентиляции. Он остановился, потому что вспомнил.

Ему было шесть. Может быть, семь — возраст размывался в памяти, как буквы на подмокшей странице, потому что в бункере годы не имели лица, а циклы не имели цвета. Он был один. «Один» в Анклаве — состояние почти невозможное. Восемьдесят четыре человека в трёх тысячах квадратных метров — кто-то всегда был рядом, за стеной, за углом, за спиной. Но Александр был один. Потерялся. Выскользнул из «детской группы» на шестом уровне — дверь не защёлкнулась, механизм пневматики заедал, инженеры ещё не починили — и пошёл. Просто пошёл, ведомый тем безрассудным любопытством, которое в бункере было не просто бесполезным, а опасным, как оголённый провод на мокром полу.

Коридоры были одинаковыми. Все. Каждый. Стены — бетон, серо-зелёная краска. Потолок — двести десять сантиметров, для шестилетнего — бесконечно высокий. Трубы. Лампы. Двери с номерами. Он шёл и шёл — через один коридор, через другой, через третий, — и каждый был точной копией предыдущего, и каждый следующий был точной копией текущего, и мир вокруг превратился в зеркальный лабиринт без зеркал, где отражением служил сам коридор, повторённый бесконечно, как число, разделённое на ноль. Маленькие ноги в ботинках — малый размер, единственный, какой нашёлся — ступали по резиновому покрытию, и мир был «тихим», и в этой тишине не было ориентиров. Ни звука, за которым можно было бы пойти, ни голоса, к которому можно было бы прислушаться. Только гул вентиляции — одинаковый всюду, везде, всегда, — и собственное дыхание, и стук собственного сердца, который становился всё громче, потому что всё остальное молчало.

Страх пришёл не сразу. Сначала было удивление — мир был «большим», гораздо больше, чем комната, которую он знал, больше, чем учебный зал, чем столовая. Потом — интерес: он трогал стены, проводил пальцами по шершавому бетону, считал лампы (четыре… пять… шесть…), разглядывал таблички на дверях (цифры он уже знал: «5-В», «5-Г», «4-А»). Потом — тревога: коридоры не кончались, двери не открывались, люди не появлялись. Он был на пятом уровне, потом — на четвёртом, потом — он не знал, на каком. Везде было одинаково. Свет не менялся. Запах не менялся. Тишина не менялась.

А потом — страх. Настоящий, физический, от которого свело живот и подкосились колени. Он стоял в каком-то коридоре — не помнил, каком, — и понял, что не знает, куда идти. Что каждый шаг вперёд — это шаг от дома. И каждый шаг назад — тоже шаг от дома. Потому что дома «не было». Был только бункер. Бесконечный, одинаковый, безликий бункер, который проглотил его, как проглатывает кит планктон — без усилия, без намерения, без интереса.

Он сел на пол. Подтянул колени к груди. И заплакал — тихо, беззвучно, так, как плачут дети, которые уже знают, что кричать бесполезно.

Его нашли через двадцать минут. Его мать. Она шла быстро — почти бежала, но не бежала, потому что бег в коридорах был запрещён, и даже материнский ужас не мог преодолеть правило, въевшееся в нервную систему, как соль въедается в стены. Она присела перед ним. Её руки — тёплые, шершавые, пахнувшие хлоркой и аммиаком (она работала в секторе водоочистки) — обхватили его лицо, и он уткнулся в её ладони, и мир перестал быть лабиринтом. Мир стал — ладонями. Тёплыми, солёными от пота, с мозолями на кончиках пальцев, с трещинами на фалангах от постоянного контакта с дезинфицирующими растворами. Она ничего не сказала. Просто подняла его на руки — он был лёгким, все дети бункера были лёгкими, — и понесла обратно. И по дороге напевала — почти беззвучно, одними губами, мелодию, которую он не мог вспомнить, как ни старался. Мелодию без слов, без названия. Может быть, колыбельную. Может быть — что-то из того мира, которого он никогда не видел. Мелодию, принесённую с поверхности, как семя, которое прорастёт в темноте, но никогда не увидит солнца.

Эта мелодия была последним, что он помнил о матери.

Она умерла через год. Интоксикация хлором — дозатор дал сбой, концентрация подскочила вчетверо, и за ночь водоочистка превратилась в газовую камеру. Трое погибших. Номер — впрочем, он помнил не номер. Он помнил ладони. И мелодию, которую не мог напеть.

Александр открыл глаза.

Он стоял на площадке между этажами, правая рука на перилах, левая — в кармане комбинезона. Анна стояла рядом. Молча. Она не спрашивала, почему он остановился. Может быть, она знала. Может быть — догадывалась. Может быть — просто ждала, потому что ждать было частью её обучения. «Жди, — учил он её в первые дни стажировки, повторяя слова наставника, как повторяют эхо. — Жди, пока старший думает. Не перебивай мысль. Мысль — как химическая реакция: прервёшь — получишь не тот продукт».

Он убрал руку с перил.

— Идём, — сказал он коротко.

Глава 5. Лазарет

Второй уровень встретил их иначе.

Здесь было тише. Не абсолютная тишина — такой в бункере не существовало, — но «сниженная громкость»: меньше шагов, меньше голосов, меньше лязга. Второй уровень был медицинским — лазарет, операционная, аптечный склад, изоляторы. Территория, где звук считался помехой, как помехой считается вибрация в лаборатории точных измерений. Стены были обшиты звукоизоляционной пробкой — тонкой, в пять сантиметров, но достаточной, чтобы приглушить гул вентиляции до едва уловимого шелеста. После жилого уровня это ощущалось как погружение в воду: мир становился ватным, мягким, глуховатым.

Свет тоже был другим. Те же четыре тысячи кельвинов, но здесь лампы были утоплены глубже в потолок, прикрыты матовыми рассеивателями, и свет падал не отвесно, а распределённо, создавая ровную, бестеневую освещённость, при которой зрачок расширялся чуть больше, чем обычно. Медицинский свет — свет, при котором хирург не промахнётся мимо сосуда, а медсестра не перепутает ампулу. Свет, исключающий ошибку. Или — стремящийся исключить.

Запах — спирт. Не тот спирт, который гнали из картофельных отходов для экстракции препаратов. Другой: чистый, медицинский, обжигающий ноздри изнутри, как щёлочь обжигает кожу. Запах, от которого автоматически выпрямлялась спина и замедлялся шаг, потому что спирт означал — «медицину», а медицина означала, что чьё-то тело перестало справляться, а тело, переставшее справляться, — это брешь в системе, которую остальным восьмидесяти трём придётся затянуть собой.

— Номер двадцать восемь, — произнёс Александр, не замедляя шага. — Когда войдём в лазарет — ты осмотришь вещи потерпевшего. Одежда. Обувь. Содержимое карманов. Всё, что было при нём. Я буду говорить с персоналом.

— Понятно, — ответила Анна. Кратко. Без вопросов. Это Александра устраивало: в бункере вопрос, не заданный вовремя, стоил дешевле, чем вопрос, заданный не к месту. Анна это усвоила.

Но через три шага она всё-таки сказала — и Александр почувствовал, как натянулась невидимая нить между «стажёром, выполняющим указание» и «человеком, который думает»:

— Если потерпевший придёт в себя — он ведь расскажет, кто его ударил. Может быть, всё это расследование закончится одним вопросом.

Александр качнул головой. Едва заметно — на два градуса вправо, на два обратно.

— Закрытая черепно-мозговая. Субдуральная гематома. Удар в затылочную область. — Он перечислял сухо, как зачитывают показания дозиметра. — Ретроградная амнезия при таких травмах — не исключение, а правило. Он может не помнить последних минут. Может не помнить последних часов. Может помнить всё — но помнить неправильно, потому что мозг заполнит лакуны тем, что «похоже» на правду, но ею не является. Показания жертвы с ЧМТ — ненадёжнее всего, что есть в расследовании.

Пауза.

— Поэтому — вещи, — добавил он. — Вещи не забывают. И не «вспоминают» того, чего не было.

Коридор второго уровня заканчивался двойной дверью — не стальной, как шлюзовые, а из армированного пластика, мутно-белого, с прорезями для вентиляции и табличкой, отпечатанной на 3D-принтере из переработанного алюминия. Буквы — крупные, рубленые, без засечек:

ЛАЗАРЕТ

Александр толкнул дверь. Она подалась легко — пневматика здесь была настроена мягче, чем на остальных уровнях. Чтобы не будить тех, кому удалось заснуть.

Из-за двери пахнуло теплом — влажным, тяжёлым, с привкусом йода и чего-то сладковатого. Тёплый воздух лазарета был плотнее коридорного, как будто по ту сторону порога существовало иное атмосферное давление — не физическое, но ощутимое каждой клеткой кожи. Давление боли. Давление тел, которые перестали быть функциями и стали — пациентами. Но только на время: каждый час их нетрудоспособности — это час, вычтенный из ресурса Анклава, и лазарет существовал не для исцеления в старом, человеческом смысле слова, а для «возврата функции». Починить. Вернуть в строй. Как чинят сломанный насос — не потому, что любят насос, а потому, что без него система встанет.

Александр переступил порог.

Анна — за ним. На полшага позади.

Лазарет был другим миром.

Не в метафорическом смысле, а в физическом. Воздух по эту сторону мутно-белой двери отличался от коридорного, как артериальная кровь отличается от венозной: те же молекулы, тот же состав, но «назначение» — иное. Там, за дверью, воздух служил для того, чтобы восемьдесят четыре функции продолжали дышать. Здесь — для того, чтобы сломанные функции чинились быстрее. Температура: двадцать два градуса — на два выше, чем на жилых уровнях, потому что раненое тело тратит на терморегуляцию ресурсы, которые следует направить на заживление. Влажность: сорок пять процентов — выше, чем в коридорах, ниже, чем на гидропонных фермах, потому что пересушенные слизистые — ворота для инфекции, а избыточная влага — инкубатор для грибка. Каждый параметр — не прихоть, а уравнение, в котором переменной была человеческая жизнь, а константой — ресурс Анклава.

Помещение лазарета представляло собой вытянутый прямоугольник — двенадцать метров в длину, шесть в ширину, — разделённый тонкими перегородками из армированного пластика на три неравных отсека. Первый — приёмный: два стола, стул, шкаф с медицинскими картами, дозиметр на стене, раковина с педальным краном, над которой висела выцветшая инструкция по мытью рук — восемь шагов, проиллюстрированных схематичными ладонями, нарисованными от руки. Второй — палатный: восемь коек, расставленных в два ряда по четыре, каждая — стальная рама на болтах, матрас толщиной в ладонь, подушка, простыня. Третий — процедурный, отделённый от палатного занавесом из бункерной дерюги, которую стирали в хлорном растворе так часто, что ткань приобрела цвет старого пепла. За занавесом стояли автоклав, хирургический стол, стеллаж с инструментами и тот особенный запах — запах стерильности, который не был отсутствием запаха, а был его противоположностью: агрессивной, наступательной чистотой, от которой першило в горле и слезились глаза.

Свет здесь падал иначе — рассеянно, мягко, словно профильтрованный через матовое стекло. Бестеневой, равномерный, спроектированный так, чтобы хирург видел каждый капилляр, а пациент не щурился, лёжа на спине. Но равномерность эта была обманчивой: в углах, у пола, где стены смыкались с резиновым покрытием, свет не добирался до самого стыка, и там копились тени — узкие, как щели, тёмные, как запёкшаяся кровь. Тени, в которых, казалось, могла ютиться та же плесень, что не давала покоя гидропонным фермам, — только здесь, в лазарете, она была бы не просто врагом, а «предательством», потому что стерильность была единственным оружием, которым медицина бункера ещё могла воевать.

Из восьми коек заняты были шесть. Лазарет Анклава редко пустовал — восемьдесят четыре человека, живущих в условиях хронического дефицита витаминов, минералов и солнечного света, изнашивались быстрее, чем оборудование, которое они обслуживали. Александр окинул палату тем самым рассредоточенным взглядом, который вбирал всё, не задерживаясь ни на чём, — и в первые две секунды считал больше, чем иной наблюдатель за час.

Первая койка — мужчина, номер не виден, лежит на боку, лицом к стене. Левая рука забинтована от запястья до локтя — ожог, судя по характеру повязки: бинт пропитан чем-то желтоватым, мазь на основе водорослевого экстракта. Термический, скорее всего: ожоги от сварочных работ или от контакта с перегретыми трубами на технических уровнях — обычное дело, рутинная травма, такая же часть быта Анклава. Дыхание ровное, глубокое — спит. Вторая — женщина средних лет, полусидит, подушка сложена вдвое за спиной. Глаза открыты, но взгляд — пустой, обращённый внутрь. На висках блестит испарина. Правая рука прижата к виску — характерный жест: головная боль. Карта на спинке койки: сотрясение головного мозга. Третья — подросток, мальчик лет тринадцати-четырнадцати, с шиной на правой голени: перелом малоберцовой кости, обычная история для нижних уровней, где ступени были крутыми, а освещение — скупым. Рядом с его койкой, на табурете, притулился контейнер с недоеденной порцией спирулиновой каши — зелёная масса застыла в алюминиевой миске коркой, похожей на мох. Четвёртая — пожилая женщина, спавшая на спине, с маской на лице: ингаляция водорослевого пара, лечение хронического бронхита, развившегося от десятилетий вдыхания микрочастиц бетонной пыли. Пятая — мужчина с забинтованным торсом: ушиб рёбер, судя по тому, как осторожно он дышал, стараясь не раздвигать грудную клетку шире необходимого.

И шестая. Номер восемьдесят. Денис Маратович. Педагог, ученик Корнея Ивановича, молодой человек двадцати лет, который несколько циклов назад стоял на ногах, а теперь лежал на спине, неподвижный, как экспонат.

Голова обмотана бинтом — тугим, многослойным, словно кокон. Правая рука вытянута вдоль тела ладонью вверх, и в сгиб локтя впилась игла капельницы, зафиксированная полоской пластыря — лейкопластыря, нарезанного из старых запасов, каждый сантиметр которого был на учёте. По прозрачной трубке медленно, капля за каплей, стекала жидкость — бесцветная, как вода.

— Номер двадцать восемь, — произнёс Александр негромко, не оборачиваясь. Он знал, что Анна стоит за его правым плечом — чувствовал её присутствие по едва уловимому перемещению воздуха, по лёгкому теплу, исходившему от её тела в прохладном пространстве лазарета. — Вещи потерпевшего. Одежда, обувь, содержимое карманов. Всё, что было при нём в момент обнаружения. Доложишь, когда закончишь.

— Понятно, — ответила она. Коротко. Без вопросов. Развернулась и зашагала к приёмному отсеку, где, по протоколу, личные вещи пациентов хранились в пронумерованных контейнерах — пластиковых ящиках из-под медикаментов, переживших три десятилетия ежедневного использования и обретших специфическую изношенность. Комбинезон — стандартный, бесформенный, рассчитанный на среднего мужчину среднего роста, — на ней сидел иначе, чем на остальных: грубая ткань натягивалась на груди, обрисовывала талию и линию бёдер, сдаваясь её телу там, где на других просто висела мешком. Тело, которое гидропоника и тилапия не смогли лишить ни силы, ни формы, — словно созданное вопреки всей арифметике дефицита.

На страницу:
6 из 8