
Полная версия
Станция, которой нет
— Господи, — сказала Лена. — Ты картошку чистишь или мстишь ей?
— Я давно не практиковался.
— Ты вчера чистил.
— Значит, деградирую быстро.
Она улыбнулась. Улыбка вышла маленькая, усталая, но была. Михаил готов был сейчас за эту улыбку отдать что угодно, кроме, возможно, честного ответа на вопрос, почему он её потерял в другой жизни.
— Ты правда разговаривал с мамой вчера? — спросил он.
— Опять?
— Просто хочу понять.
Лена выключила воду.
— Миш, что происходит?
— Ничего. Скажи.
— Да, разговаривал. Она тебе сказала, что ей одиноко, а ты сказал, что в выходные приедем. Потом ты положил трубку и сорок минут ходил по комнате, потому что Серёга опять открыл свою фирму и выложил фото с офиса.
Серёга.
Значит, в этой жизни Серёжа не украл деньги. Он просто сделал то, что Михаил не решился сделать. Открыл фирму. Поднялся. Выложил фото. И этого хватило, чтобы Михаил ходил по комнате сорок минут, как зверёк, которому показали открытую клетку, но не объяснили, что он сам привык к прутьям.
— Я ему завидую? — спросил Михаил.
Лена посмотрела на него.
— А ты хочешь, чтобы я соврала?
— Нет.
— Завидуешь. И злишься. Только на него злиться безопаснее, чем на меня или на Артёма.
— А на вас я злюсь?
— Иногда.
Он положил нож на стол.
— За что?
Лена вытерла руки полотенцем. Очень медленно. Как человек, который сейчас выбирает, сказать правду или сохранить вечер.
— За то, что мы есть.
В кухне стало тихо. Только суп булькал на плите. Смешной звук, домашний, почти неприличный рядом с такой фразой.
— Я так говорил?
— Нет. Ты же у нас не дурак. Ты так молчишь.
Михаилу захотелось оправдаться. Очень. Оправдание поднялось в нём мгновенно, уже готовое, с нормальными словами: устал, давление, работа, я же для вас, ты не понимаешь, я тоже человек. Старый набор. Из любой версии жизни. Он даже рот открыл.
Из комнаты Артём крикнул:
— Пап! Поезд сошёл с рельсов!
Лена посмотрела туда, потом на Михаила.
— Иди. Спасай.
Он пошёл.
В комнате красный поезд лежал на боку. Тигр стоял рядом и явно не справлялся с обязанностями.
— Авария, — серьёзно сказал Артём. — Машинист задумался.
— Бывает.
— Его уволят?
— Нет. Он исправится.
— Все так говорят.
Михаил сел на ковёр. Поставил поезд обратно. Артём придвинулся ближе, почти касаясь плечом.
— Пап.
— Да?
— А ты когда-нибудь уедешь?
Вопрос пришёл без подготовки. Как часто и бывает с детскими вопросами. Взрослые строят оборону против серьёзных разговоров, а ребёнок просто встаёт в носках посреди комнаты и стреляет из деревянной палки.
— Куда?
— Ну… от нас.
— Почему ты спрашиваешь?
Артём пожал плечами.
— Ты иногда смотришь в окно, как будто там лучше.
Михаил почувствовал, как внутри что-то медленно оседает. Сыну было семь. Семь. Он ещё писал букву «я» не в ту сторону, но уже видел, куда отец смотрит.
— Там не лучше, — сказал Михаил.
— А почему смотришь?
Потому что человек иногда ненавидит не свою семью, а того себя, которым он рядом с ней стал. Потому что легче думать, будто тебя держат, чем признать, что ты сам не пошёл. Потому что каждый вечер у окна можно проживать маленькую героическую фантазию, где ты всё-таки решился, уехал, начал, стал, доказал, а потом возвращаться к супу и злиться на тех, кто не виноват. Всё это было слишком длинно для семилетнего мальчика. И, возможно, слишком честно для сорокалетнего отца.
— Привычка, — сказал Михаил.
Артём нахмурился.
— Дурацкая.
— Согласен.
— Не уезжай, ладно?
Михаил посмотрел на него. На мокрые после улицы волосы, на маленькую царапину у виска, на рот в шоколаде, хотя шоколада вроде не было, значит, ребёнок где-то нашёл. Хотелось сказать «никогда». Такое большое красивое слово. Отцы любят бросаться такими словами, когда им страшно. Потом жизнь собирает их с пола, как осколки чашки.
— Я постараюсь, — сказал он.
Артём скривился.
— Это взрослое «не обещаю».
Михаил засмеялся, но смех тут же кончился.
— Да. Наверное.
— Тогда скажи нормально.
Из кухни Лена крикнула:
— Артём, не мучай отца.
— Я не мучаю. Я уточняю.
— Он весь в тебя, — сказала Лена.
— Сочувствую, — сказал Артём и снова засмеялся.
Михаил хотел ответить, но в прихожей снова зазвенел билет.
Теперь звон был громче.
Он встал.
— Я сейчас.
— Ты опять? — спросил Артём.
— На минуту.
В прихожей было темнее. Свет из кухни падал на коврик, на ботинки, на его куртку. Билет лежал в кармане и был горячим. Михаил достал его.
На обороте под первой строкой появилась вторая:
Ты можешь остаться здесь. Но тогда настоящий сын забудет твой голос первым.
Он перечитал.
Настоящий сын.
В комнате Артём возился с поездом. Маленький. Тёплый. Живой. Но не настоящий? Как это — не настоящий? Если ребёнок обнимает тебя за шею, если спрашивает, не уедешь ли ты, если у него шоколад на губе и буква «я» в другую сторону, кто имеет право называть его не настоящим? Что вообще делает жизнь настоящей — то, что ты её прожил, или то, что она болит?
На лестничной площадке за дверью кто-то прошёл. Шаги затихли. Михаил вдруг услышал другой звук. Далёкий. Едва заметный. Гудок поезда.
Первый.
Сорок минут. Сколько прошло? Десять? Двадцать? Тридцать? В этой квартире время растворялось в супе, детском голосе, картофельной кожуре, старой обиде. Оно делало вид, что никуда не торопится.
Лена вышла из кухни.
— Миш?
Он быстро сложил билет.
— Да.
— У тебя опять лицо.
— Какое?
— Как будто тебе надо куда-то идти, а ты ждёшь, что я разрешу.
Он промолчал.
Лена прислонилась плечом к стене. На ней был домашний свитер, растянутый на локтях. В этой версии она всё ещё носила обручальное кольцо. Простое, тонкое. На пальце, которым она сейчас тёрла переносицу.
— Ты уйдёшь? — спросила она.
— Я не знаю.
— Честно хотя бы.
— Да.
— Тогда слушай честно. Если уйдёшь, я справлюсь. Не сразу, не красиво, не как в кино, но справлюсь. Артём тоже. Дети вообще ужасно живучие, это и спасает, и ломает сердце. Но если останешься только потому, что боишься быть плохим, мы все это почувствуем. Даже суп почувствует.
— Лена…
— Нет, подожди. Я не знаю, что с тобой сегодня. Может, давление, может, очередной мужской кризис, может, ты наконец встретил инопланетян и они оказались бухгалтерами. Но я устала быть причиной твоего несостоявшегося величия. Я жена. Плохая иногда. Уставшая. Злая. С морщиной вот здесь. Но не гиря на твоей ноге.
Она сказала это без крика. И от этого Михаилу снова захотелось, чтобы она кричала.
— Я не считаю тебя гирей.
— Угу.
— Правда.
— Может быть. Но ты так живёшь.
Из комнаты Артём крикнул:
— Мам, пап, поезд ждёт!
Они оба посмотрели туда.
Второй гудок пришёл почти сразу. Уже громче. Сквозь стены, подъезд, двор, чужие кухни. В этой маленькой квартире он прозвучал нелепо, как объявление о конце света во время чистки картошки.
Лена побледнела.
— Что это?
— Поезд, — сказал Михаил.
— Какой поезд?
Он посмотрел на неё. На молодую Лену. На живую Лену. На ту, которую он когда-то потерял не в один день, а мелкими пропусками, недовольствами, невозвращениями, взглядами в окно. Она была здесь. Перед ним. И не была его спасением. Это было самое обидное. Даже эта Лена не могла спасти его от него самого.
— Мне надо идти, — сказал он.
Она усмехнулась. Глаза блеснули.
— Конечно.
— Это не так.
— А как?
— Я не могу объяснить.
— Мужчины вообще редко могут. У них то работа, то голова, то «не могу объяснить».
— Лен, пожалуйста.
— Что пожалуйста?
Он хотел обнять её. Не для того, чтобы удержать. Просто потому что когда-то не сделал это вовремя. Но не двинулся. В этой версии он был её мужем. И всё равно не имел права использовать её как прощание с другой женщиной, старшей и более уставшей, которая завтра ждала документы из машины.
Артём появился в дверях комнаты.
— Пап, ты куда?
Вот он. Настоящий нож станции.
Михаил присел перед ним.
— Мне нужно вернуться.
— На работу?
— Нет.
— Тогда куда?
— В поезд.
— Зачем?
— Потому что… — он запнулся. — Потому что я не отсюда.
Артём посмотрел на него внимательно. Дети иногда понимают невозможное быстрее взрослых, потому что у них ещё нет ипотеки на здравый смысл.
— Ты из другого поезда?
— Типа того.
— А там я есть?
Михаил почувствовал, как пересохло во рту.
— Есть.
— И ты с ним играешь?
Ответ стоял между ними. Большой, некрасивый, молчаливый. Михаил мог соврать маленькому мальчику, который не был настоящим и был настоящим одновременно. Мог подарить ему хотя бы это. Но на станции с названием «Остался» враньё, кажется, стоило дороже.
— Мало, — сказал он.
Артём кивнул. Очень серьёзно.
— Тогда иди.
Лена закрыла глаза.
— Артём.
— Что? У него там другой я. Может, тому хуже.
Михаил не выдержал и обнял его. Сильно, почти жадно. Артём сперва замер, потом обнял в ответ, похлопал его по спине маленькой ладонью.
— Только не забудь, как я смеюсь, — сказал он ему в ухо. — А то взрослые всё забывают.
Третий гудок разрезал квартиру.
На стене дрогнули магнитики. В кухне звякнула ложка. Свет мигнул.
Михаил поднялся. Лена стояла в прихожей. В глазах у неё было уже не раздражение. Не обида. Что-то хуже — знание, что сейчас человек опять уйдёт, но на этот раз хотя бы не будет притворяться, что его задержали обстоятельства.
— Прости, — сказал он.
— За что именно?
Он почти улыбнулся.
— Хороший вопрос.
— Я знаю.
— За то, что смотрел на вас как на неправильный поворот.
Лена долго смотрела на него. Потом сказала:
— Иди уже. А то опять опоздаешь и будешь потом всю жизнь рассказывать, что тебя не пустили.
Это было очень на неё похоже. Даже в невозможной жизни она умела дать человеку пинка так, чтобы в нём осталось немного достоинства.
Михаил схватил куртку, рюкзак, аптечный пакет. У двери обернулся. Артём стоял у комнаты, прижимая к груди красный поезд. Лена — у кухни, в растянутом свитере, с мокрыми руками и лицом женщины, которая заслуживала человека лучше, но получила его версию с хорошими намерениями.
— Пока, — сказал Михаил.
— Пока, пап, — сказал Артём. — Передай мне привет.
— Передам.
— Только не как взрослые.
— А как?
— По-настоящему.
Он выбежал на лестницу.
Лифт, конечно, не работал. В этой станции чувство юмора было развито отвратительно. Михаил побежал вниз, цепляясь рукой за перила. На четвёртом этаже чуть не поскользнулся. На втором столкнулся с соседом в майке, который выносил мусор.
— Куда летишь? — спросил сосед.
— В поезд!
— Все мы туда, — сказал сосед и пошёл к мусоропроводу.
На улице было темно. Автобуса не было. Платформа казалась далеко, хотя двор, станция, квартира — всё здесь располагалось по логике сна и семейной ссоры. Михаил побежал. Рюкзак бил по спине. Аптечный пакет хлестал по ноге. В груди кололо. Он давно так не бегал. В последний раз, кажется, за Артёмом, когда тот в пять лет решил проверить, быстрее ли он машины на парковке. Тогда Михаил поймал его за капюшон и орал так, что сам испугался. Артём плакал, Лена говорила «он же ребёнок», а Михаил потом сидел на бордюре и трясся от мысли, что мог не успеть.
Сейчас он тоже мог не успеть.
Платформа появилась внезапно. Фонарь. Павильон. Вывеска ОСТАЛСЯ. Поезд стоял у края, двери уже закрывались. В одном из окон он увидел Лёху-Пельменя. Тот что-то жевал и махал ему рукой с выражением человека, который верил в него, но не настолько, чтобы перестать жевать.
— Давай! — крикнула Аля из другого окна. — Не как взрослый!
Дверь седьмого вагона оставалась открытой. Варвара Семёновна стояла на ступеньке.
— Рябинин, — сказала она. — У вас талант приходить в последний момент. Только талантом это обычно называют те, кто не ждёт.
— Я успел?
— Пока да. Быстро.
Он схватился за поручень. В этот момент сзади раздался голос:
— Пап!
Михаил обернулся.
На платформе стоял маленький Артём. Один. Без Лены. В шапке с помпоном, с красным поездом в руке. Дышал часто, щёки горели.
— Ты как сюда?..
— Я короткой дорогой, — сказал он. — Через двор.
— Тебе нельзя одному.
— Я быстро.
Поезд дёрнулся.
— Рябинин, — сказала Варвара Семёновна уже другим голосом. — Сейчас.
Артём протянул ему игрушечный поезд.
— Возьми.
— Нет, он твой.
— Там другому мне покажешь.
Михаил не мог двинуться. Это было глупо, ужасно, невозможно: взрослый мужик с одной ногой на ступеньке мистического поезда, ребёнок с игрушкой на платформе, проводница, которая смотрит так, будто сейчас сама втащит его за шкирку, и маленький красный поезд между двумя жизнями.
— Пап, — сказал Артём. — Ну.
Михаил взял игрушку.
Пальцы их соприкоснулись. Варежка была мокрая.
Поезд резко тронулся. Варвара Семёновна схватила Михаила за рукав и втянула внутрь. Дверь закрылась. Платформа поплыла назад. Артём бежал рядом несколько шагов, махал рукой, потом начал отставать. Маленькая фигура под фонарём. Шапка с помпоном. Лицо, которое Михаил уже боялся забыть.
Он прижал ладонь к стеклу.
Артём что-то крикнул, но поезд уже набирал ход. Слов не было слышно. Только рот, движение руки, фонарь, снег.
Потом платформа исчезла.
Михаил остался стоять в тамбуре, с красным игрушечным поездом в руке. Варвара Семёновна рядом тяжело выдохнула.
— Игрушки тоже личные вещи, — сказала она. — За них отдельная ответственность.
Он посмотрел на неё.
— Он настоящий?
— Сейчас для вас — да.
— А потом?
— Потом всё будет зависеть от того, что вы с этим сделаете.
Она открыла дверь в вагон.
Внутри пахло чаем и курицей. Лёха поднял голову.
— Воду не взял?
Михаил посмотрел на него.
Лёха вздохнул.
— Понятно. Опять человек ездил в судьбу без списка покупок.
Аля увидела игрушечный поезд в его руке и ничего не сказала. Это было неожиданно деликатно с её стороны. Виктор Петрович снял шляпу, хотя никто не умер. Или наоборот, что-то умерло, просто без объявления.
Михаил сел на нижнюю полку. Руки тряслись. Красный поезд лежал на коленях. У него не хватало одного колеса.
В кармане снова зазвенел билет.
Он достал его. На обороте появилась третья строка:
Ты искал жизнь, где никого не потерял. Но даже там кто-то терял тебя.
Михаил долго смотрел на эти слова. Потом перевернул билет.
На лицевой стороне рядом с названием станции появилась маленькая отметка. Одна дырка была обведена тонким кругом, похожим на след от детского колеса.
Телефон завибрировал. На секунду появилась сеть, и на экран выпало сообщение Лены, отправленное ещё до отхода:
В среду Артём будет дома. Не устраивай разговоров. Просто забери вещи.
Михаил посмотрел на время отправки. До среды оставалось меньше суток. Если в этом поезде вообще существовали сутки.
Он набрал: Буду в 19:00.
Сообщение повисло с серыми часами.
Поезд шёл дальше. За окном опять тянулось тёмное поле, редкие фонари, снег, которого не было на карте. Вагон качало мягко, почти убаюкивающе. Лёха ел курицу. Тамара Игоревна тихо плакала в салфетку, делая вид, что вытирает нос. Никита Шрам смотрел в блокнот и не писал. Геннадий Аркадьевич пил воду маленькими глотками. Аля сидела у окна с погасшим телефоном и впервые не пыталась выглядеть так, будто всё это её не касается.
Михаил держал игрушечный поезд и пытался вспомнить смех сына.
Пока получалось.
Глава 4. Чай без сахара
Михаил думал, что после возвращения из чужой жизни должно произойти что-нибудь соответствующее. Ну, например, он упадёт без чувств, проводница принесёт нашатырь, пассажиры соберутся вокруг, кто-то скажет: «Дышит», кто-то — «Я же предупреждал», а потом в углу заиграет невидимая скрипка. Вместо этого Лёха-Пельмень спросил про газированную воду, Аля молча подвинула ему место у окна, а Варвара Семёновна выдала постельное бельё с таким лицом, будто Михаил не только слетал в непрожитую семейную жизнь, но и задержал раздачу простыней.
Михаил убрал игрушечный поезд в карман куртки. Не в рюкзак. В рюкзаке он потерялся бы среди таблеток, зарядки, влажных салфеток и прочего барахла человека, который выехал из жизни без подготовки. В кармане поезд давил в бок. Неприятно. Зато честно.
Вагон после станции стал другим. Не внешне. Полки те же, занавески те же, кипяток в титане шипел, фольга Лёхиной курицы блестела, как небольшой бытовой алтарь. Но люди перестали сидеть в позах случайных пассажиров. Случайность закончилась. Теперь каждый знал: билет не шутит. А когда вещь не шутит, с ней сразу сложнее общаться.
Тамара Игоревна всё ещё держала контейнер на коленях. Она уже не прижимала его, а гладила крышку большим пальцем. С такой нежностью обычно гладят не пластик, а место, где раньше была чья-то рука.
— Вы там долго были? — спросила она вдруг.
Михаил поднял глаза.
— Не знаю.
— Ну… по ощущениям.
— Как вечер.
— А здесь прошло сорок минут.
— Наверное.
— И там… — она запнулась. — Там всё было настоящее?
Вопрос был странный, потому что в нём не было любопытства. Тамара Игоревна спрашивала не про Михаила. Она спрашивала заранее про себя. Как человек перед процедурой спрашивает: «Больно?» — хотя уже знает, что больно, просто хочет услышать, что можно вытерпеть.
— Да, — сказал Михаил. — Настоящее.
— Но не ваше.
Он посмотрел в окно. За стеклом снова было поле. Теперь уже без станции, без домиков, без фонарей. Только снег, темнота и рельсы, которые казались нарисованными прямо по ночи.
— Вот с этим сложнее, — сказал он.
Тамара Игоревна кивнула, будто именно этого и боялась.
Михаил поставил стакан на столик и достал телефон. Связи всё ещё не было. Он открыл галерею. Фотографии на месте. Вот Артём в прошлом году, высокий, худой, в чёрной куртке, стоит боком, потому что не хотел фотографироваться. Вот Лена на даче у друзей, уже после того, как они почти не разговаривали, но ещё до того, как признали это вслух. Вот мать у окна, в платке, улыбается и щурится от солнца. Он увеличил фотографию. На ногах у неё были тапки.
Михаил замер.
Тапки были видны плохо. Только нижний край кадра. Мягкие, домашние, с продавленной пяткой. Цвет — не разобрать. Серые? Голубые? Бордовые? Пиксели расползались. Он провёл пальцами, увеличил ещё. Картинка стала мутной, как воспоминание, которое кто-то потрогал мокрыми руками.
— Что ищешь? — спросил Лёха.
— Тапки.
— Хорошо. Уже интереснее, чем смысл жизни.
— Я не могу вспомнить, какого цвета были мамины тапки.
Лёха перестал жевать. Для него это было почти экстренное состояние.
— Из-за контролёра?
— Не знаю.
— А почему тапки?
— Потому что… — Михаил посмотрел на экран. — Потому что я думал, что помню её. А, получается, помню только крупное. Болезнь, похороны, голос. А вся ерунда уходит.
— Ерунда не ерунда, — сказал Виктор Петрович. — У моей жены была кружка с уткой. Дурацкая, жёлтая. Она из неё пила чай каждое утро. После похорон я её убрал в шкаф, потому что видеть не мог. Потом через год достал, а ручка отколота. Не знаю когда. Я так плакал, как на похоронах не плакал.
Тамара Игоревна тихо сказала:
— Потому что на похоронах все смотрят.
— Возможно.
— А кружка не смотрит.
Михаил закрыл галерею. Телефон показал пустую сеть. Он хотел написать Артёму. Не «я не знаю, где я», не «прости», не «скоро». Что-то маленькое. Например: «Помнишь свой красный поезд?» Но связи не было. И, возможно, Артём давно не помнил. Игрушка лежала в кармане у отца из другой станции, у отца, который так редко играл, что даже подарок от невозможного сына выглядел как упрёк.
Геннадий Аркадьевич поднял глаза от папки. Лицо у него было бледное; дрожали только пальцы.
За окном вырос стеклянный город. В одном из зданий на верхнем этаже горело большое помещение. Конференц-зал или ресторан. Люди в костюмах стояли с бокалами. Аплодировали кому-то невидимому. Потом поезд прошёл ближе, и на секунду в центре зала показался мужчина за трибуной.
Геннадий Аркадьевич резко втянул воздух.
— Что? — спросила Тамара Игоревна.
— Ничего.
Но все уже увидели.
За трибуной стоял он. Только немного моложе, плотнее, увереннее. В дорогом костюме, с медалью или знаком на лацкане. Лицо торжественное, расправленное, почти счастливое. Люди хлопали. Камеры снимали. На экране за его спиной крупными буквами было написано: ЗА ВЫДАЮЩИЙСЯ ВКЛАД.
Поезд ехал дальше. Здание ушло назад. Огни снова стали пятнами.
— Вот, — тихо сказал Лёха. — Последний аплодисмент репетируют.
— Замолчите, — сказал Геннадий Аркадьевич.
Голос у него был не злой. Испуганный.
— Я же ничего, — сказал Лёха.
— Именно. Ничего.
Геннадий Аркадьевич достал воду, но не смог сразу открыть бутылку. Крышка не поддавалась. Абсурдно маленькая вещь. Человек, который, судя по всему, командовал людьми и требовал начальников, не мог открыть бутылку. Пальцы скользили. Одеколон пах резче.
Аля молча взяла бутылку у него из рук, открыла и вернула.
Он посмотрел на неё. Сначала с раздражением. Потом с чем-то другим.
— Спасибо, — сказал он.
— Не привыкайте.
Он кивнул.
Варвара Семёновна поставила перед Геннадием Аркадьевичем чай без сахара.
Геннадий Аркадьевич смотрел на чай так, будто там плавала повестка. Потом вдруг сказал:
— Аплодисменты бывают разные.
Никто не ответил.
— Иногда люди хлопают не тебе, — продолжил он. — А должности. Табличке на двери. Возможности получить подпись. Пропуск. Согласование. Квадратные метры. Они хлопают, потому что ты ещё нужен.
Он говорил не для них. Это было видно. Говорил в сторону окна, стеклянного города, самого себя за трибуной.
— А потом? — спросил Виктор Петрович.
Геннадий Аркадьевич усмехнулся.
— А потом у всех появляются дела.
Лёха осторожно накрыл курицу фольгой. Видимо, решил, что еда не должна слушать такое беззащитное.
— У вас семья есть? — спросила Тамара.
— Была.
— В смысле?
— В обычном. Жена умерла. Сын в Канаде. Дочь в Петербурге. Внуков я видел по фотографиям. Но у меня была работа. Очень важная.
— И что теперь?
Геннадий Аркадьевич поднял глаза. В них была злость, но уже не на собеседников. На какую-то старую вывеску, которую он сам прибил к себе на лоб.
— Теперь я пенсионер федерального значения. Так, кажется, это называется, когда все помнят, что ты был кем-то, но никто не понимает, зачем ты сейчас.
Вагон снова замолчал.
Михаил вдруг подумал, что поезд делает с людьми одну гадкую вещь: он не показывает им ничего нового. Только то, что они и так знали, но годами ставили на беззвучный режим.
В кармане тихо стукнул красный поезд. Михаил положил ладонь сверху, будто игрушка могла убежать.
Поезд стал замедляться.
Сначала это заметил не он, а тело. Рельсы начали стучать реже. Стаканы на столике дрогнули. Где-то впереди протяжно скрипнул металл. За окном стеклянный город исчез. Снова было поле, но теперь в поле стояла огромная арка, похожая на вокзальный вход. За ней виднелись огни платформы. Всё было слишком чисто. Ни снега у края, ни мусора, ни объявлений на столбах, ни человека, курящего за углом. Чистота без жизни. Так бывает в новых жилых комплексах на рекламных буклетах, где нарисованы счастливые семьи, но нет ни одного пакета из «Пятёрочки».
Динамик под потолком щёлкнул.
— Уважаемые пассажиры, — сказал тот же глухой голос. — Через пять минут прибытие на станцию Победителей. Стоянка сорок минут. Пассажирам, достигшим всего, просьба не забывать, кого они не взяли с собой.
Михаил почувствовал, как Лёха рядом перестал жевать. Аля села прямее. Тамара Игоревна прижала контейнер. Никита закрыл блокнот. Виктор Петрович убрал руку с футляра.
Геннадий Аркадьевич смотрел в окно.
Но почему-то Михаил понял: эта станция не его.
И от этого стало только хуже.
Глава 5. Станция Победителей
Поезд остановился у платформы, которая выглядела так, будто её строили люди, ни разу не ждавшие электричку зимой. Сухой гранит, ровный свет, стеклянный навес, чистые скамейки без жвачки, без нацарапанного «Лена, прости» и без старика с пакетом, который спит так уверенно, будто вокзал — его дача. На табло над платформой горело одно слово: ПОБЕДИТЕЛИ. Ни времени, ни путей, ни задержек. Только это слово. Большое, белое, неприятно бодрое.












