
Полная версия
Хождение за три моря
Однажды их дом посетила важная особа. Несмотря на тесноту, надо было показывать работы. Разгребли разбросанные на полу игрушки, Николь, с младшим на левой руке, правой за руку держит старшего, оперлась о косяк двери. Тимофей к дальней стене напротив окна поставил холст, к противоположной, единственный удобный, со спинкой стул – предложил гостье. Высокая стройная дама, в светлом костюме, в светлой тоже широкополой шляпе, села на стул, сделала легкое движение – поудобней устроиться, – стул издал звук раскалывающегося ореха, и гостья рухнула на пол, качалкой перекатившись на спине, высоко задрав ноги. «Надо же, длинные какие…» – невольно отметил Тимофей.
Через неделю он был приглашен для ответного визита: познакомиться с ее коллекцией и сфотографироваться на фоне своей картины, ею приобретенной, – сертификат.
Анфилада комнат впечатляла. Кроме современного искусства были залы африканской скульптуры, китайского фарфора, шелковой живописи, индийских гобеленов.
– А теперь закусим. – Они оказались в библиотеке.
Просторный зал с шоколадными стенами в полтора раза выше других, торжественно строгий. Хозяйка распорядилась, и принесли кофе и закуски.
– А вы любите фуа-гра?
– А что это?
Хозяйка молча влезла в Тимофея глазами, будто только заметила его присутствие.
– Вы сколько уже в Париже?
– Четвертый год.
– Чем же вы тут занимались?..
* * *Чем я занимаюсь? С радостью себе ответил бы на этот вопрос. Хотелось бы исключительно работой. Но бесконечные скачки эти по городам… «Чего ты мечешься. Все самое чудесное – дома».
Двери распахиваются, горохом рассыпается по двору малышня: с криками, визгом, вприпрыжку. Робко выходит мальчик, останавливается и как впервые смотрит на мир. У меня сжимается все внутри. «Этот маленький комочек в такой смешной шапочке его, его сын»! Мне хочется не подходить, стоять так, любоваться этой трогательной беззащитностью. Но жалость пересиливает, подхожу, приседаю и хватаю в охапку дорогой кусочек самого себя. А еще раньше.
Ночь: медленно, занудно пищит дверь в спальню. Мы слышим, просыпаемся. У кровати просто стоит, молча, маленький наш котенок.
– Что случилось? – спрашивает мать.
Он не скулит, не плачет, но столько муки в глазах.
– Чесается, – показывает, смешно выворачивая руку.
Мы укладываем его между собой.
Какая на душе сладость: ты защитил свою кроху от злых комаров, но как хотелось бы прыгнуть за тебя в бой с тиграми.
Был действительно такой миг, вспоминать страшно и стыдно.
Как сильнодействующий психотропный элемент, как смерч влетел, отравил сознание. Старшему тогда было тринадцать, младшему девять. По вагону метро с дикими выкриками, дикого тоже вида двигались двое здоровых парней, на ровном месте задираясь к пассажирам: ну просто жаждой горели затеять драку. У таких нередко и ножички по карманам. Остановившись перед женщиной, один стал выделывать странные кренделя у нее перед лицом, будто хотел схватить за нос. Та застыла как каменная. Дальше мужику отвесили по затылку такую затрещину – тот согнулся до колен. Шляпа его покатилась по полу, между рядов, и т. д. в том же духе.
Мы сидели вместе, в ряд. У старшего на коленках плеер. И тут, как вспышка во мне – дикое это желание, чтоб кто-то из этих выхватил у сына плеер. Желание броситься, грызть этого урода зубами (другим способом с таким мне не справиться). Глаза у меня, видимо, горели в момент их приближения не меньше, чем у них.
Они прошли мимо.
Когда выскочила ядовитая игла, стало жутко стыдно; страшно подумать, что могло из этого выйти, страшно стало за детей.
* * *Дом – это много, много счастья. Первый по-настоящему теплый майский день. Николь в замечательном воздушном летнем платье: широкое, длинное, на ходу играет волной. Рядом я с коляской. Старший – ему уже пять, тоже сбоку ухватился, он знает, что коляску мы катим вместе. Идем в парк. Не идем – шествуем торжественным маршем, и на нас смотрит и завидует весь мир.
Или много позже. Трое, в ряд на диване с тарелками макарон на коленках перед экраном – футбол! Напротив, за столом мать семейства. Украдкой любуется троицей. Я перехватываю этот взгляд, тоже незаметно.
– Мужики… – загадочно, неясно кому, говорит она вслух. И на лице ее столько счастья, тихой такой, беспричинной радости.
Случались и чудеса.
Не разлепив глаз, я слышу, Николь хлопнула дверью, повела сына в детский сад. Сон наваливается снова. Но что-то мешает. Просыпаюсь и, не открывая глаз, вслушиваюсь в пустоту. Знаю, в квартире никого. И все же что-то не то. Открываю глаза, и… – прямо над головой у меня большие синие глаза. Смотрят. Девочка, увидев, что я проснулся, медленно отходит от кровати, начинает бродить по квартире. «Я же слышал, как ушла Николь. Как ребенок мог попасть в квартиру, кто она?»
– Что за кукла тут ходит по дому? – спрашиваю, когда возвращается Николь.
– Дочка моя. Ты что, не знал, что у меня и дочка есть?
– А-а-а-а, ну тогда все в порядке, а то уж думал галлюцинации.
Знакомая Николь из соседнего дома не успевала отвезти дочку в ясли, потом бежать на работу. И по утрам теперь, на время появлялась у нас синеглазая девочка.
* * *Записки Тимофея
В те же годы появился и другой, можно сказать, настоящий друг. (Я тут все о детстве, но ведь в этом деле важен первый толчок, какой он будет?..) Да, друг, значит. Был он такого же возраста, как и тот. Мне тринадцать, а уж ему семнадцать. Взрослый уже малый. Он уж учился в художественном училище. Сразу отмечу (пока не забыл), закончил училище он через двенадцать лет, когда решил, что какой-никакой диплом ему все же нужен. Но это потом. А когда мы сошлись, он меня заражал своим творческим задором. Задор, правда, был в основном словесным. Но красивый, черт возьми. Мы таскались по музеям, ездили за город пейзажи писать. Но больше любил он поговорить: о художниках, об искусстве, о грандиозных своих планах.
Как потом уже понял я, весь он был скроен из банального фетишизма. Был у него период – рассказывал он – когда воскресным днем выходил он на улицу (где взял-то?) в белой косоворотке навыпуск, подвязанном веревочкой, и через плечо ящик с красками – этюдник, тяжелый даже пустой. Выходил просто погулять.
– А ящик зачем? – спрашивал я.
– Как, видно же сразу – художник идет.
Когда мы подружились, стиль был уже другой. Не только в обычные будни, но даже в поездки за город писать пейзаж был он в костюме: идеально отглаженные брюки, белоснежная рубашка, галстук, конечно, из рукавов скрипящие крахмалом манжеты с блестящими запонками. «Художник, – говорил он, – интеллигент и выглядеть должен всегда соответственно». И лез по грязи, апрельской лесной топи в туфлях зеркального блеска.
Захожу к нему вечером. Сидит в темноте со свечкой. Свечка в бронзовом подсвечнике. В руке гусиное перо.
– Стихи пишу. В училище не пошел.
– А чего в темноте?
– Стихи писать можно только при свечах и только гусиным пером.
– Как Пушкин?
– Так, поэтому и стихи у него такие, настоящие.
Знавал и другую такую же поэтессу. Та, по ее словам, писать могла исключительно придя в модное кафе, где модная того времени шпана собиралась. Садилась за одинокий столик, брала стаканчик вина сухого и начинала «творить». Задумчивый вид загадочной затворницы должен был возбуждать любопытство толкущихся бездельников, и они без перебоя липли к ее столу. В других условиях вдохновение ее не посещало.
В целом он был веселый парень, и на детском уровне с ним было интересно. Обстоятельства снова столкнули нас уже во взрослом возрасте. Встретившись случайно, он предложил за городом на пару снять дом под мастерскую. Точнее, часть дома, две большие смежные комнаты. Хозяйка, одинокая женщина, занимала маленькую комнату в другом крыле дома. Плата назначена была более чем скромная, я согласился.
* * *Самым неожиданным в новом мире оказалось то, что он представлял себе этот мир как вечный праздник, фестиваль искусств. Что люди со всего света съехались сюда заняться высоким искусством. А уж что касается своих соплеменников – тут никаких сомнений, – всё это избранные люди, прибыли реализовать свои возвышенные творческие замыслы. Трудно было вообразить другие причины.
Оказалось, это многомиллионная толпа определенного свойства людей, жаждущих недостающего им на Родине комфорта. С кем только не приходилось сталкиваться. Мелкие жулики, аферисты разных мастей, барышни спецназначения, бессмысленные мечтатели, искатели приключений и просто сумасшедшие.
Трудно представить, каким образом в России мог он иметь какое-либо общение с людьми настолько чуждыми, неинтересными, непонятными ему. А тут приходилось и по одним дорогам ходить, и стоять рядом, а бывало, и за одним столом сидеть. И не хочешь, наслушаешься их рассказов.
… – Мой-то на стройке в Москве работал. Французы, когда «Космос» строили, так не только специалистов, но и работяг своих навезли. Вот мой-то как раз из этих. Я тогда в «Варшаве» официанткой трудилась. Они гудели там с компанией. Натрескались до свинячки. А мой-то, Эрик, – грохнулся на пол и давай на четвереньках меж столов ползать, танец изображал. Ну, думаю, хорош, надо брать. Он вообще зашибал будь здоров, за что и выперли с работы. Не, думаю, такого упускать нельзя: дом свой в Париже – особняк (!), машина какая-то навороченная и еще много чего всякого. Тут я, крепко так, в руки его взяла; до свадьбы чтоб доработал, а там, думаю, гуляй как хочешь, – все, что положено мне, мое будет.
Так, привозит, значит, он меня в Париж, прямо в дом свой. Действительно, отдельный дом, с садом даже. Правда, под боком самой загруженной магистрали в городе, окружной – Переферик этот самый. Ну, ничего, думаю, – не по голове же они едут. А добрались уж к ночи. За день намотались – жуть. Шмотки бросили, я в ванну отмокать, расслабиться. Легла, пены напустила, расслабляюсь. Гляжу, потолок черный. Повнимательней-то уперлась глазами, а там… мать моя, звезды. Оказывается полдома без крыши, без потолка. И дом-то, оказывается, не его. Он влез просто туда, считая, что дом брошенный. Машина с наворотами. Такими наворотами, что с трудом заводилась, еще с большим трудом ездила. Месяца через три явились хозяева и нас выперли. Но уж три эти месяца я ни в чем себе не отказывала, какие-то деньги все-таки он заработал. На завтрак я себе багет, не стандартный, а толстый такой, разрезала вдоль и одну половину намазывала маслом и сыром толщиной в палец, вторую еще толще паштетом. Обед, ужин тоже нехилые и между ними перекусоны всякие. В общем за три месяца эти, я всегда-то нехуденькой была, при росте сто шестьдесят четыре весила восемьдесят пять, а тут до ста восемнадцати набрала. Это я уж потом слегка с лица спала, как с дураком этим разбежались. Но документы на год он мне все ж сделал. Теперь у меня уж на десять лет.
* * *Записки Тимофея
Как и в детстве, так и теперь каждый день говорилось: как вот он сейчас развернется и сокрушит горы. Но вся его энергия уходила на приуготовление совершения подвигов.
Прежде всего он взялся за хозяйскую мебель. Мебели было много, когда-то жила там большая семья. Хозяйка сказала, что все лишнее можно убрать на пустовавший второй этаж. Но лишней мебели он не обнаружил, нашел лишь ее не вполне функциональной. Большой овальной формы стол человек на восемь с гнутыми ножками укоротил в половину. У большого дивана имелись высокие боковые стенки фигурной формы, в виде набегавшей волны. Стенки были отпилены, соединены вместе – получилась непонятной, залихватской формы плоскость, к которой были приделаны обрубки ног от большого стола. Вышел второй стол. Из-за оригинальной формы трудно было найти ему место.
Когда я застал его в очередной раз с пилой в руке, на вопрос мой: «Что делаешь, мебель-то хозяйская»?» – Он невозмутимо ответил: «Она ей не нужна». Был изящный ломберный столик с инкрустированным верхом. Столик распилен был пополам по диагонали. Одна половина полетела, как ненужная, на чердак, другую он прибил к стене в проходе между комнатами. Получилась полочка, маленькая, треугольной формы, на уровне груди. Когда я поинтересовался, для какой надобности такое приспособление, он отвечал:
– Это идешь так из одной комнаты в другую, вдруг мысль… Тут же встал (а на полочке бумажка уже лежит), встал с карандашиком – и подумал…
Любил он эти «подумки».
За чаем, скажем, брал он попавшийся под руку огрызок бумажки, чертил прямоугольник дециметр в высоту и намечал два неясных контура. Прямоугольник то расширялся, то сужался, то превращался в квадрат, то вытягивался столбиком. Чертились прямоугольники и в семнадцать лет, и в тридцать пять, и в пятьдесят четыре; до конца дней своих. То была великая его идея, написать великую картину – «Купание мальчика». Было ведь «Купание коня» (на мой взгляд, печально-слабая картина замечательного художника). «Купание» моего друга изображаться должно в виде прямой, как палка, фигуры справа и такой же прямой, поменьше только слева, и длинная из чего-то там льет воду на палку поменьше.
Хорошо, без иронии: понятно, из самой простецкой композиции можно сделать шедевр. Но столь многолетнее приготовление могло б родить и что-то покучерявее. «Подготовиться к серьезной работе надо самым тщательным образом», – говорил он. Так и ушла вся его жизнь на подготовку. И сколько их таких, прособиравшихся.
* * *Ну, с теми все ясно. Но не находил общего языка он и с людьми своего круга. Конечно, творческие люди – это команда эксцентриков. Никогда раньше не видел столько странных людей в одной куче. В России были они как-то разбавлены. Всякий раз его озадачивал сам смысл их существования. Их цели, планы, да и повседневная жизнь вызывали недоумение. Так, например, он знал сразу несколько персонажей, приехавших на Запад исключительно для получения Нобелевской премии, и даже в тех областях, где премия не присуждается; приехавших совершить революцию в мировом искусстве, т. е. они ее уже совершили, только никто об этом не знает, и дело лишь за малым – торжественно об этом заявить.
Заурядный фотограф, которых миллион миллионов по свету, но страшно желающий высунуться (простейший способ, замызганный до банальности, присосаться к чему-нибудь уже известному, большому), на представлении балета Мориса Бежара – полыхающей мировой звезды, создателя современного балета, из зала нащелкал кадров и притащил; а надо сказать, что безумцы, особенно безумцы наивные, бывают чертовски настырны, правдами и неправдами добился приема и притащил автору.
Войдя в кабинет с задиристым видом, веером бросил на стол десяток фоток.
– Что это? – спросил маэстро.
– Я хочу прославить Вас в веках, на весь мир!
– Благодарю, – сказал маэстро. – Я сейчас занят.
«Да, странный тип этот Бежар, – удивлялся потом, рассказывая, фотограф. – Такой шанс упустил».
Ходит по Нью-Йорку человек. Скромной от Бога полученной внешности, художник: зимой и летом наряд его, начиная от шапки, шубы и до трусов (иного и не было) – все сплошь, как витиеватый азиатский орнамент исписано одним словом – его фамилией; и ботинки, и носки, и сумочка на плече, и ремешок, штаны поддерживающий, – все. Интересно, само искусство его было самым обыкновенным, традиционным, никакой связи с его «выходом» не имеющее.
За версту узнавала его всякая собака среди эмигрантской публики, и совершенно никто не обращал внимания среди остального населения.
Прибывшие как бы за творческой свободой слабо понимают вообще, что такое творчество. Хватает их обычно на то, чтоб прийти в публичное место с жирно намазанным на лбу заборным словом из трех букв. Это все их скудное понимание свободы, скудно настолько, что повторяется у разных людей на разных даже континентах. Так, например, другой зимой и летом ходил с тем же знаком во всю спину на одежде, воображая теперь себя самым свободным человеком на земле, не соображая, что это – провинциальная выходка десятилетнего мальчишки, на которую на Западе никто не обратит никакого внимания.
Впрочем, встречались и забавные, симпатичные безумцы. И тут не грех – ну, не могу не повториться, Лимонов блистательно вывел этот персонаж в своем рассказе – не сказать несколько слов о безобидном и таком ярком чудаке, явившемся в этот мир – почудить.
Крошечную свою однокомнатную квартиру, в чем без дураков он совершенно уверен, называет ЦЕНТРОМ МИРОВОГО ИСКУССТВА. Вся она забита его только собственными работами.
Одно время, проживая в выделенной друзьями квартирке, до потолка забил душ своими холстами.
– А где ты моешься? – спрашивает хозяйка дома.
– Мне мыться не надо, – гордо отвечал красавец голливудской внешности. – Я святой!
Но исключения такие редкость, в большинстве были они смешны и жалки.
Как-то вместе с приятелем заявился забавный человек. На голове широкополая шляпа и, несмотря на теплую, по парижской зиме погоду, в длинной меховой шубе (солидности ради). Войдя, памятником откинув голову, представился – писатель! И взгляд его некоторое время еще блуждал где-то под потолком. Позже Тимофей прочел написанную в молодости еще, изданную в России, его книгу, очень даже небездарную и оказавшуюся единственной за весь его литературный путь. Прожив на Западе более сорока лет, ничего другого не появилось. Но всякий раз при встрече выдавал грандиозные планы.
– Бестселлер вот пишу, – на меньшее он не согласен; и начинал подробно излагать идею.
Или, вернувшись с отдыха в Биарриц, с восторгом рассказывал об апартаментах, в которых удостоился побывать.
– Представляешь, окна прямо в океан. Спальня, гостиная – это чтоб гостей принимать, дальше, значит, кабинет рабочий, а какой стол там был… лоджия большая, выходишь утром…
Тимофей слушал и не понимал, зачем ему кабинет?.. Впрочем, ясно, рассказ должен был подчеркнуть размах личности рассказчика, показать соответствие этих понятий: личность и окружение.
Если назначалась встреча, то обязательно в местах, что гнутся уж под тяжестью своей истории, описанных уж и Хемингуэем, и Миллером, и другими, в которых сидел, наверное, еще Мопассан. Других мест найти просто невозможно.
Другой творческий человек, очень похожий на первого, очень деловой; за день у него целый букет деловых свиданий, и всегда все происходит исключительно в одном и том же кафе – «Сара Бернар». Кафе находится напротив театра, и Сара, видимо, заскакивала туда по соседству. И вот, став завсегдатаем заведения, таким образом – хотелось думать ему – приблизился или даже сопоставим стал с ЭТОЙ личностью.
И что? В этом и есть цель их приезда? Шляться по затертым историей местам, может, думают, сами станут частью этой истории?
Смешные люди…
* * *Итак. Предложений было больше, чем нужно. Тимофей был в растерянности. Принимать все предложения разом он бы не потянул, а главное – не позволили бы этого и сами галереи.
Принял предложение – принадлежишь им уже с потрохами. Надо было что-то решать, но мыслить, действовать по-деловому, да с дальним прицелом он не умел, предоставляя судьбе самой рулить в нужном направлении.
В Париже прошла уже его выставка, и, хотя в коммерческом плане превзошла все ожидания, большого удовлетворения Тимофей не чувствовал. Не совсем нравилось ему направление галереи.
Однажды он обратил внимание на витрину галереи напротив: вся улица практически состояла из галерей. Он зашел. Помещение оказалось крошечным, но миниатюрки на стенах поражали не меньше той, большой, что была на витрине. Великовозрастная дама, сидевшая за столом, сразу определила непраздный интерес посетителя.
– Вы художник?
В руке Тимофея был каталог его выставки. Он протянул даме.
– Ах, это вы… Я заходила, видела вашу выставку. – И дальше, как показалось Тимофею, бесцеремонно-нахально: – Вам не место в такой галерее, вы достойны другого уровня. Вам нравится, что у меня висит?
– Да, очень.
В ответ она самоуверенно улыбалась, только глазами.
– Я предложила бы вам выставку, но у меня маловато помещение для ваших работ. Но скоро должно появиться серьезное пространство, и тогда буду рада вас видеть.
«Чертовски самоуверенна, – размышлял Тимофей. – Но ведь что она показывает, действительно здорово».
В другой раз, проходя узкой улочкой старого Марэ, его окликнули. Обернулся – подбоченясь у двери стояла высокая старуха, та самая галеристка.
– Привет, – сказала так, как если бы они общались каждый день. – Далеко идешь?
– Просто иду.
– А я тут живу. Заходи, – и, не дожидаясь ответа, стала подниматься по лестнице.
Все там было помпезно, величественно. Дом шестнадцатого века, потолки высоченные. Стены сплошь увешаны картинами, как малышками, так и размеров громадных. Еще более громадны были имена тех, кто висел на этих стенах, – генералы, нет, генералиссимусы изобразительного искусства двадцатого века.
Старуха усадила его за стол, достала бутылку виски, большие, тяжелые стаканы.
– Я не пью, – робко запротестовал Тимофей.
– Ну, уж со мной-то не получится, – и бухнула сразу по хорошей дозе.
* * *Маленькой девочке в далекой от больших городов деревеньке среди бразильских джунглей отец принес чудо техники – радиоприемник. Не игрушку забавы ради, а необходимый предмет для ее образования. Повзрослев, отправилась за тысячи километров в Сан-Пауло, в университет. Там сошлась с художниками, влюбилась в изобразительное искусство. А вскоре отправилась и через океан, в Париж, в Сорбонну. С собой она прихватила работы друзей своих, бразильских художников, носилась с ними где только могла. Высокая, с гордым профилем красавица развила бурную деятельность и вскоре стала своей во всех высших кругах парижского (считай, мирового) артистического мира. Среди ее друзей оказались киты изобразительного искусства. Вот теперь и висели их подношения на этих стенах. Благодаря ей вышли на мировой уровень и многие латиноамериканцы.
Жизнь старухи (Тимофей заслушался) – был захватывающий роман, с ее многочисленными романами.
Позже появилась и новая, солидная галерея. Незамедлительно он получил приглашение на выставку, но, не успевая сводить концы с концами, выставка без конца откладывалась – так и не состоялась. Но на юге, в замке, где она создала свой музей, повисли, конечно, и его работы.
* * *Записки Тимофея
А действительно, зачем я это все пишу? Может, Николь права – пустая трата времени. Нет, напишу вот на бумаге, и никуда уже не денешься – документ. И попробуй тогда вилять хвостом, про уродов вспоминаешь, а сам-то… Так уж правильно все делал? В себе покопаться надо.
* * *Позвонил однажды человек, сказал, что видел в одном доме его рисунок, хотел познакомиться. Оказался он совсем молодым человеком. Как потом выяснилось, принадлежал он к одной из самых знаменитых французских аристократических фамилий. Дед его был национальным героем Первой мировой. Отец просто довольно богатым человеком.
– Я, – говорил он, – недавно закончил университет и хочу посвятить жизнь искусству, дать новое его понимание. Считаю, что современное искусство заблудилось, идет не в ту сторону. И то, что вы делаете, как раз соответствует моей идее.
(Потом Тимофей пришел к пониманию, что соответствовать чьей-то идее – это тяжелая ноша.)
Купил две большие картины, которые заняли место в отеле, одном из многих по всей Франции, принадлежавших его отцу.
Ален (его имя) стал бывать чуть ли не каждую неделю, его интересовал каждый этап работы. Однажды он заявил, что хотел бы Тимофею каждый месяц выдавать определенную сумму.
– Зачем? – Тимофей испугался.
– Ну как… чтоб вы не были ни в чем стеснены, у вас двое детей, чтоб вы могли не задумываясь тратить на материалы столько, сколько понадобится. Не думать, что необходимо зарабатывать на нужды семьи.
– Нет, нет, нет, Ален, нам вполне хватает. Это у нас – две табуретки, сломанный стул – стиль жизни такой, вокзальный.
Ален был расстроен, но давить не стал. На самом деле деньги не помешали бы, но тут, как ни крути, накладываются некие обязательства, чего Тимофей страшился пуще огня.
В марте рассыпалась цветами парижская весна, прохладная по обычаю. Желтыми солнечными клубами вспыхнули повсюду какие-то кустарники: такие яркие, пышные, сразу сломали зимнюю однообразную серость.
Ален привел Тимофея в большое помещение со стеклянной крышей.
– Вот, с октября открываю тут галерею. Я набрал команду художников, соответствующих моему направлению, и собираюсь за сезон провести десять выставок.
Показывал фото с их работ. Глаза его вспыхивали, пускался анализировать каждого.
– Но все же, скажу вам, – больше всего меня интересуют ваши работы. Поэтому я хотел бы открыть галерею вашей выставкой. Октябрь устраивает?..

