
Полная версия
Хождение за три моря
Пришел как-то Жора, и вид имел озабоченный.
– Тим, Любаша моя загорелась тут идеей продать свои картинки. Соседям твоим. Я говорю ей: «Что ж я, так вот вломлюсь к ним, скажу: доставайте кошельки – товар принес. Я ведь вообще их не знаю». Так вот, может, ты, по-соседски, так сказать.
– Да я тоже вроде особой дружбы с ними не вожу; так, здрасьте – до свидания.
– Ну, ты как художник можешь посоветовать им.
– А с чего ты взял, что картинки их интересуют?
– Под такой-то крышей, поди, и стены должны быть украшены. В общем, она меня к тебе послала.
Делегацией отправились на барский двор. Люба впереди – взгляд решительный, я за ней, сзади Жора тащил тюк с картонами и холстами. Хотя я и растолковал цель визита, хозяева, казалось, не совсем понимали, что от них хотят. Были они из тех, для которых – картинка, она картинка и есть: фото, вырезанное из журнала, что-то такое нарисованное на холсте, на картонке, репродукция в раме, ну, если рамка хорошая, то… впрочем, все – одного порядка вещь. Куда больше любят они свои красивые стены с красивым покрытием и с сомнением смотрят на возможность вбить в эту красоту гвоздь.
Жора распаковал товар, расставил по стенке. Хозяева долго всматривались, пытаясь найти узнаваемый уголок деревни, опасливо переглядывались, наконец выбрали все же картонку.
– Эту берем, – сказала хозяйка и торопливо добавила: – Двадцать рублей.
Пиво стоило тогда десятку.
Все посмотрели на автора. Вид Любы, дерзко-решительный, говорил – сейчас вот решается дело ее жизни и в руке ее был меч, с которым готова была броситься в любую схватку.
– Я должна подумать, – рубанула Люба мечом. – В сад выйду. (Метнулась за дверь, сумочка черная на плече.)
Пересекла голый газон, дальше египетскими колоннами стояли стриженые туи. Обойдя сбоку, достала мерный сосуд свой, хорошо приложилась и так же решительно направилась к дому.
Войдя, меч полоснул воздух: «Двадцать пять!»
Люди, конечно, живые вокруг, выразительные, каждый на свой манер. В городе живешь двадцать лет, ничего не знаешь о своих соседях. Тут все наизнанку вывернуты.
* * *По ночам садился иней. Уставший сад дышал ленью. Деревня наполовину обезлюдела. Некошенная за огородом трава почернела и смотрелась скрученными мотками ржавой проволоки. Клены торчали пустыми черными ветками, насыпав вокруг себя желтого.
Вот и еще одна осень.
* * *Платаны не желтели. Покрывшись как бы серой патиной, чуть съеживались, зелеными валились на землю. Многовековые гиганты, стриженные яйцевидной формой, шевелили кое-где оставшимися, редкими листами, особенно на макушках, смотрелись прозрачными шарами.
Нет, каждый год он опять шел по Тверскому, спускался по Петровскому бульвару на Трубную, потом по Рождественскому, по Сретенке шел… И все вокруг: здания сотнями своих глаз, прохожие, несущиеся мимо, и даже деревья (он чувствовал) – смотрели на него как на пришельца, заблудившегося чужака. Этот мир не принадлежал ему больше.
В магазине разбитная продавщица без всякого повода, по привычке просто, нахамила ему. Он даже не обиделся, посчитал, что не имеет права обижаться. Он даже позавидовал ей – она ведет себя так, как хочет, он же не может даже обидеться.
* * *В аэропорту вспомнил вдруг, что сутки ничего не ел. Рядом за стойкой двое лениво тянули кофе. Он хотел было тоже пойти взять что-нибудь. Но в голове все что-то гудело, прыгало, и он остался на месте.
Даже когда самолет рванул вверх и земля опрокинулась боком, и тогда еще не верил, что куда-то он уезжает. С козой решено было подождать, Париж на тот момент оказался нужнее. Поднадоели московские ветряные мельницы, захотелось оказаться, самому стать частью того большого мира, мира искусства, что был где-то за морями, за горами. Необходим был, он чувствовал, не просто рост, тут – взрыв был нужен. Не имеет права он киснуть в выверенно-вялой повседневности.
Одна неувязочка, тот же все проклятый вопросик: «Куда ж девать теперь этот вот окружающий его мир, без которого, казалось, и быть невозможно»?
Что ж, подвиги требуют жертв. Небесами поставлен он на этот путь и пройти его должен, выложившись до конца. И никаким соплям тут нет места.
* * *Париж выглядел фантастическим. Накануне прошел ледяной дождь. (Тимофей никогда явления такого не видел.) Деревья были покрыты льдом. Стволы, каждая веточка казались хрустальными, светились в свете вечерних огней и походили на новогодние украшения. Серые парижские стены блестели, как натертые жиром. И в ледяном скафандре вышагивала золотая на золотом коне Жанна д'Арк.
И еще помнил, как жутко мерз весь тот первый в Париже день, хотя в той же самой одежде нормально чувствовал себя в Москве в двадцатиградусный мороз.
Приятно порадовало появившееся ощущение пустоты вокруг. Замечательное, комфортное состояние – ты никто, ты никому (наконец-то) не нужен, никому нет до тебя дела. В то же время жизнь взяла такие обороты – только успевай поворачиваться.
Сторона материальная беспокоила мало. С голоду не умирали, но доходы, как принято говорить, оставляли желать лучшего. Это уж когда высунулся, приглашения повалили со всех сторон, а поначалу Тимофей готов был взяться за любую работу. Кстати, оказались и картины, привезенные из Москвы. Правда, не так там все было гладко.
В Москве, по правилам, для вывоза за границу предметов искусства (в том числе и своих собственных произведений) надо было пройти некую оценочную комиссию Министерства культуры. Члены этой комиссии для проведения рутинной процедуры явились к Тимофею на дом. «Ну, что тут у вас, показывайте», – говорил вид их, скучающий, надменный и кислый. Они намеревались управиться в несколько минут. Но вышло по-другому.
Вперились в работы, смотрели долго, молча переглядывались. Наконец главный из них сказал:
– Разрешения на вывоз таких работ мы не дадим.
И другим уже тоном, растерянным несколько, добавил:
– Мы думали, тут обычная какая-нибудь серая скука. А это – ВЕЩЬ! Нет, вывозить это мы не разрешаем.
Тимофей взвился:
– Тогда покупайте, раз находите это ценным.
Главный сменил тон, заговорил совершенно по-дружески, перейдя даже на «ты».
– Тимофей, я бы купил, но я тут ничего не решаю, я искусствовед, эксперт, определяю…
– Карать или миловать?
– Можно сказать и так. Но я, лично, заинтересован, чтоб все настоящее оставалось в нашей стране, и своего согласия на вывоз я тебе не дам.
– Но почему? Разве плохо, если действительно стоящие вещи будут представлять за рубежом нашу культуру.
Тимофей горячился, но чувствовал некую неуверенность своей позиции. С одной стороны, Рубенс принадлежит всему миру. А лучшие работы Матисса висят в российских музеях. С другой стороны, было бы жаль, если б часть русского иконописного искусства гуляла бы по чужеземным музеям, его так немного осталось. И опять, сколько всякого барахла налепили так называемые современные классики, и велика ли будет потеря, если часть вывезут из страны. А я так вообще еще не встал на ноги, и нужны мне мои вещи, ну, чтоб совсем уж голым не являться в новый мир. Чем тут, собственно, дорожить-то?
Отказ был получен – железный.
Немного, но какое-то количество Тимофей все же решил взять на свой страх и риск без разрешения, и как ни странно, проехало. Работы эти предполагаемой роли не сыграли. Тимофей выскочил совершенно на другой уровень с другими формальными задачами. Картины те были просто проданы, что несколько поддержало материальное положение на тот момент.
Браться приходилось за самые чудные вещи.
Знакомый актер притащил раз на съемочную площадку, подработать в массовке. Работа оказалась не такой уж простой. Вставать пришлось чуть свет (и это целую неделю) и к восьми быть в загородном дворце и без опозданий. Кроме того, оказалось, что нужно уметь танцевать вальс. Тимофей хотел уж было отказаться, но Николь сказала, что берет это на себя и за пару дней сделает из него танцора. Намучилась достаточно. «Ну ты и медведь, хоть и ростом не вышел. Ноги крюченные. Плавно надо, плавно… Что ты как сундук неповоротливый». Танцевать на съемках не пришлось.
– Шампанского сходите купите, семь бутылок, – распоряжался режиссер, он же был и в главной роли.
Снимался динамичный эпизод. Главный герой носился по залу среди толпы, вдруг (без всякого предварительного уговора) с выпадом резко крутанул на сто восемьдесят градусов и приставил к горлу Тимофея шпагу, настоящую, острую, и даже через пару секунд слегка надавил, заставив задрать подбородок до предела; застыл на мгновение и – couper (снято) – объявил на выдохе.
– Вы как, не испугались? – спросил, подойдя к Тимофею.
– Нет, нет. – Тимофей напрягся, чтобы голос звучал ровно, тайно радуясь, больше режиссера, что эпизод был снят с первого раза.
На трюк с шампанским ушло два дубля, на том съемочный день и кончился.
– Кто желает, – распорядился режиссер, указывая на столик с бутылками. – Можно все это выпить.
Взял открытую бутылку, внимательно рассмотрел этикетку, налил в бокал, выпил, сказал:
– Ну и гадость.
«Ну и работенка», – подумал Тимофей.
* * *Когда Тимофею предложили сделать несколько копий Моне, он согласился почти с радостью. «Да это ж наслаждение покидаться красками великого живописца». Оказалось, это, мягко говоря, не совсем так.
Копии заказывал Голливуд, где по сюжету фильма на картину что-то льют, и она фантастическим образом исчезает. Морока заключалась в том, что копии сделать (пять штук) нужно одной и той же картины. Это уже само по себе жутко противно, пять раз повторять одно и то же. Кроме того, сделать их нужно не маслом, как в оригинале, а гуашью, да еще и на стекле. Трюк в том, чтоб она смывалась водой. Другой материал, да на стекле – б-р-р-р, и главное: «Главное! – говорил заказчик. – Чтоб не столько похожи на Моне, сколько друг на друга. Не отличить чтоб».
Тимофей никогда не делал никаких копий и не представлял, какая это бестолковщина. Да и можно ли вообще, не для данной задачи, а по-настоящему хорошую копию сделать. Делают ведь для музеев даже. Как можно повторить живые мазки, пятна, которые Моне делал спонтанно, левой, можно сказать, ногой, повторить так же. Невозможно!
И вот Тимофей пыжился, копируя случайные кляксы, не у Моне даже, а у себя; с первого номера на второй, со второго на… и т. д., проклиная эту затею.
Нет уж, лучше ямы копать.
И когда позвонил друг Славка, предложил перевезти тетушку из парижской квартиры в загородный дом, Тимофей с удовольствием отметил:
– О, то что надо. Правильная работенка.
Тройка грузчиков – классика.
Выехали рано утром, и к вечеру весь груз был на месте. Наломались, конечно, прилично, но это здоровая усталость, усталость ленивого тела, не знавшего физического труда.
Хозяйка, русская пятидесятилетняя дама второй эмиграции, называла их ласково – мальчики. Раздав гонорар, усадила за стол – порядок знает. Запотевшая бутылочка, острая, вкусная закуска.
* * *Пришло письмо из тихого курортного городка на Bodensee, Австрия. Пишет московский знакомый.
– Приезжай, вся местная знать с ума сходит; все хотят иметь портрет твоей работы, глядя на Катины портреты.
Был такой короткий период, когда Тимофея заинтересовал жанр портрета. Посадил он тогдашнюю милашку свою и написал удивительный портрет. Видимо, тут Господь водил его рукой. Другого такого не получилось никогда. Портрет был повешен на стену, чего раньше никогда не делалось. Приходящие все разевали рот и непременно хотели иметь такой же.
(Чудаки… – то ж с Божьей помощью сделано было.) Ладно, они-то этого не знали.
И поехало.
Тимофей с удовольствием взялся за дело, не денег ради, ему хотелось освоить этот жанр.
Заказчики повалили со всех сторон. Платили хорошо, портреты выходили один другого хуже.
Одна дама (сама художница), заламывая руки, восторгалась: «Удивительно, как удается вам взять такой зеленый цвет. Вас ждет, уверена, большое будущее».
Тимофею слова ее ржавым скребком по сердцу. Цвет может и хорош, но портрет – это образ, который был ни к черту. И по глазам ее видно было, что и она это видит, но ей очень хотелось иметь портрет. Когда портрет был готов, она явилась с мужем. Выразительная вышла сцена. Муж напряженно разглядывает портрет – возможно он плохо знает искусство, но он хорошо знает свою жену, – и жены он там не видит. На лице жены – страх, мольба, зыбкая надежда. Тимофей во всей полноте тут увидел несостоятельность своего дела, ему хотелось взбрыкнуть, взять холст, трахнуть об угол и насадить на какой-нибудь острый предмет. Но ему жаль было даму: не очень уже молодую, не очень красивую, но трогательно милую, и он видел, как хотелось ей иметь портрет.
Муж не сказал ничего. Сдержанно, как положено, поблагодарил, вручил Тимофею соответственно договору сумму. Немалую… У дамы отлегло от сердца. Плюс в подарок она притащила батарею отличного аргентинского вина.
Тимофею противно было брать в руки эти деньги. Он с удовольствием отказался бы от них, но это было бы такое же коленце, от которого он отказался. Он вышел, бесцельно прошатался полдня, наконец, напился и зарекся браться когда-либо за портрет. Ведь тот первый, единственный настоящий писал он с близкого ему человека, которого хорошо знал и, возможно, любил даже. А точно ли любил? Впрочем, это не важно. Знал-то точно хорошо. Нет, он не портретист. Настоящему портретисту объект не важен, он картину делает.
Тема была закрыта.
Но вот знакомые, отъезжающие в дальние края, опять обратились с той же просьбой – написать Катин портрет. Тут был особый случай, Катя была необычна. Тимофей видел интересный образ. И. согласился. С оговоркой. Не показывать портрет до конца работы, но и тогда, по окончании, если ему портрет не понравится, она его не увидит.
«Идет», – согласились Миша с Катей. Миша был скульптор, возможно, понимал Тимофея.
На одном дыхании, как радостный выплеск, сделан был портрет.
Миша разглядывал портрет долго, затем сказал многозначительно, так, видимо, эффекта ради: «Боюсь, что мне нравится». Катя же в себя такую просто влюбилась. И тут же заказали еще один. С такой же легкостью Тимофей сделал и второй. Тоже удачно.
Поселившись на австрийском озере, Миша неожиданно стал важным, востребованным человеком. Коллекционирование деревянной скульптуры было там модным и даже престижным. Не хватало только такого умельца-реставратора, каким оказался Миша. Таким образом, вся тамошняя знать, не только ихнего городка, но и всего большого района, земли т. е., а там, кто знает, может и до самой Вены, оказалась его клиентами. И все обмирали, заглядываясь на Катины портреты.
«Приезжай, – писал Миша, – работы тебе тут на год хватит».
– Действительно, поезжай… – говорила Николь. – Попробуй, отдохнешь заодно.
– Я не люблю курортов, – пытался капризничать Тимофей.
– Тогда делом там займись, может, заработаешь.
Тимофей рискнул. Кто знает, интерес вдруг вылезет откуда не ждешь.
К приезду Миша оповестил, договорился о встрече с рядом заинтересованных. Неделя, на которую Тимофей приехал, была расписана по часам. По нескольку визитов в день. Обычно это обед и ужин.
Все эти официальные приемы для Тимофея – тяжкий труд, мука. Это и губернатор земли, и местные воротилы крупного бизнеса, и кто-то еще из важных, звания которых Тимофею были непонятны. Каждый думал, что Тимофей прибыл специально, чтобы написать их портрет. Тимофей чувствовал себя в роли Чичикова, объезжающего важных персон.
Больше всех озадачил бургомистр. В солидном доме с флигелями, башенками жила большая семья. Бургомистр пожелал, чтоб Тимофей сделал портреты всех без исключения членов семьи в отдельности и затем всех скопом – семейный большой портрет. А это: сам бургомистр, жена его, сын (тоже важная личность), жена сына – японка (!) и четверо их деток. Да, еще отдельно групповой детский портрет.
Тимофей смотрел на эти скучные лица и чувствовал себя аферистом почище Чичикова. Ну, что хорошего он тут мог сделать?
Не портретист он, нет. Да еще японцы… Все японцы для него на одно лицо.
Заключительный визит оказался романтической поездкой. Дама, желавшая иметь портрет, потащила их за город в свой фамильный замок. Глыбой нависал он над отвесной скалой. Дальше провалом зеленая долина. Деревушка игрушечными кубиками сползала по склону, стадо коров замерли, как на картинке.
– Нравится? – спрашивала дама, кивком указывая на пропасть.
– Красиво, – говорил Тимофей.
– Если хотите, можете приехать, работать тут. Замок в вашем распоряжении. Можете жить сколько захотите.
Бо́льшая часть замка пустовала, но и обжитая была немаленькой. Средневековые интерьеры были и грандиозны, и неуклюжи. Старой мебели не осталось. Попадались разрозненные: стол, несколько ампирных стульев, барочный диванчик – забавная штучка и совершенно бесполезная в практическом смысле. В основном мебель была нашей эпохи, но старая. Кое-где были картины, все темные, в чудовищно мощных рамах. На комоде в рамочке фотография. С легкой улыбкой с фотографии смотрел молодой офицер. Безупречно подогнанный мундир, крест под шеей, на воротничке молниями знаки СС.
– Это папа мой, – сказала хозяйка.
Великодушной даме, как и всем остальным, Тимофей сказал, что в этот приезд цель была познакомиться, а вот в сентябре он приедет для самой работы.
Это было позорное бегство. Хоть никто и не гнался за ним, казалось, что едва ноги унес.
* * *Тимофей не мог точно определить, зачем ему это нужно, но чувствовал – нужно. Купил самую толстую тетрадь, стал записывать не связанные даже меж собой воспоминания из прошлого. Скорее, ему хотелось в чем-то разобраться, понять что-то важное, и на бумаге, казалось ему, сделать это проще и убедительней.
Записки Тимофея
…Тогда я учился в пятом классе, а он заканчивал десятый и осенью был уже студентом художественного училища. В конце того учебного года в школе устроили выставку рисунка. Рисовал я много, но участвовать в выставке считал себя недостойным.
Она выделялась из всех сразу – это была настоящая картина – в рамке, сделанная настоящими масляными красками. На синей скатерти стояли белые фарфоровые чашки и красное с зеленым боком яблоко. Особенно хороши были чашки – как настоящие. Это была его картина.
А как же сошлись с ним? Не помню. В том возрасте разница в четыре года это серьезно. Впрочем, не имеет значения. Он не гонял с пацанами мяч, не играл в карты. В одиночестве он расхаживал по улицам вокруг дома, сосредоточенный и рассеянным одновременно. Иногда я присоединялся к нему; он сразу загорался – слушатель появился – и часами рассуждал об искусстве.
Рассуждения выходили мрачными, но слушал я с интересом, понять хотел.
– Вот в Манеже сейчас выставил этот… – И он начинал чихвостить художника, выставившего самую большую картину. На картине кто-то из революционных главарей в окружении кучки солдат на Красной площади. – Что там особенного? Скороспелка. Ну, сколько он писал ее, года полтора, два от силы. Ну, год еще материал собирал.
Я слушал и не мог понять – какой материал, для чего и что можно собирать год?
– Материал это что?
– Ну, как по библиотекам сидел, изучал документы.
Жаль, что не мог я тогда спросить: как бы это было, если б, скажем, Коровину понадобился год собирать, изучать документы, чтоб написать цветущие настурции, или Ван Гогу свой стул.
– Три года… разве это работа? – продолжал он. – Иванов свое «Явление» двадцать лет писал. Вот это работа! Я вообще считаю, что художник не должен скакать от картины к картине. Смолоду должен выбрать себе тему, поставить большой холст и писать всю жизнь одну эту картину. Вот это будет настоящее.
Подобное угнетенное состояние испытывал я в Третьяковке. Нет, в целом поход в Третьяковку был для меня праздником. Но вот, проходя по залам, рассматривая корифеев XIX в., становилось муторно. С картин смотрели застывшие мертвецы. Охватывала жуткая скука, но я терпеливо всматривался, опять хотелось понять, что это и для чего? Неужели это то самое, чему я собрался посвятить жизнь? Так же и про них говорили, как годами писали они эти картины.
Главное, непонятен был смысл такого искусства. Потратить годы (!), чтобы изобразить (протухшими красками) грустную тетку у гроба или других двойку-тройку скучных фигур, когда все это можно выразить несколькими словами. В театре любая из этих сцен в тысячу раз выразительней и занимает несколько минут.
Нет, что-то тут не так. Не хочу я заниматься таким вот искусством. И даже пейзажи были такими же мертвыми. И слушая ЕГО, вспоминал тех художников, и становилось ясно – он готовится в их строй.
И помню, как спускался – обессиленный и опустошенный – шедевры те сжирали всю энергию – на первый этаж музея, как снова возвращалась радость. Солнечные поля и цветущая сирень, сирень пахла, глаза слепил снег под мартовским солнцем, а на вываленные на стол яства хотелось накинуться и есть. Коровин, Кустодиев, Левитан, Юон, Кончаловский, Самохвалов, Фальк, Дейнека, Пластов, Стожаров… С такой командой хотелось прожить лет двести.
Такой же восторг и в Пушкинском. Мир тот не похож на наш, но был такой веселый и замечательный.
* * *Николь как-то заглянула в его записи, спросила:
– Зачем ты все это пишешь? Лузеры были всегда, они, что, стоят внимания?
– Вся эта команда являлась дезориентирующей жизненное мое пространство. Украли немало моего времени. К счастью, ввиду мерзкого моего характера, я не мог следовать в полной мере их направлению, но частично что-то им удалось у меня урвать, – отвечал Тимофей.
* * *Через год он почувствовал уверенность, рискнул высунуть нос, показать на одной из престижных площадок результат годового труда. В такое место не так просто было пробиться. Однако удалось не только попасть, но и получить там премию. Предложения посыпались как горох.
И понеслось.
Из Парижа летел в Кельн, Берлин, Лондон; потом за океан, опять Париж, и опять все по кругу. Уезжая из Москвы, не предполагал такого оборота.
Но опять грыз, ерзал какой-то червячок, маленький такой, назойливый: «А точно ли ЭТО главное? Всех звезд не сгребешь с неба. Да и в них ли смысл?» Бывало, рассыпалось все вокруг, и, очнувшись минутой, силился понять: почему стоит он на этом мосту – Александра Третьего и куда внизу несется мутная вода, или тупо бессмысленно читал на чугунном столбе, истыканном толстыми клепками Bowery st. Что это?
Тимофей чувствовал – истина где-то тут, но ускользает, зараза, не ухватишь. А может, главный смысл так глубоко запрятан? Дано ли человеку вообще его разгадать? Но слышал он и такое: «Где поставлен, там и воюй!» И опять крутился не оглядываясь.
Тимофей никогда не интересовался специально Парижем: его историей, традициями и достопримечательностями даже. То есть не был из тех, что бредили этим городом; наизусть, до прибытия еще туда, знали географию города, злачные все места, а иные даже в курсе были цен на жилье в разных районах. И прожив в этом городе достаточное уже время, не знал ничего о знаменитых ресторанах, модных кафе, где протирали штаны его знаменитые предшественники, о которых написаны горы книг. Он приехал в Париж работать и понимал это место как трудовую зону.
* * *Записки Тимофея
Само устройство мира искусства – изобразительного (не путать с миром музыки, театра, литературы) – соориентировано на сонное существование. Трудно найти пример сгорающей в творчестве личности. Я стремился быть именно таким и на фоне всеобщей расхлябанности считал, что – я-то уж ого-го как активен! Хотя на деле не совсем это было так.
Были, правда, художники необычайно плодовитые, наделали бездну работ. Но это совсем другое. То в силу специфики их творчества и природного темперамента. Но работали во многом также спустя рукава. И по размаху своему все равно оставались художниками камерными. А если бы они напряглись с полной отдачей – результат мог быть иным.
Мир этот был переполнен мечтающими прожектерами.
Стандартная карьера (она же норма) представляла собой следующие па. Институт – диплом. Далее рутинное почесывание по округляющемуся пузику. К тридцати, тридцати пяти (достижение) – участие в молодежной выставке. Поступление в Союз художников. Теперь, раз в два, три, четыре года участие одной картинкой в какой-либо, сотнями представленных авторов, выставке. И в конце пути, для особо заслуженных, выходя на пенсию, скромная персональная выставка, единственная в жизни. Все.
Кстати, тот, что в детстве обратил так на себя мое внимание, бредил глобальными замыслами, в дальнейшем вообще никак не проявил себя как художник, даже на самом скромном уровне. Растворился…

