
Полная версия
Хождение за три моря

Владимир Титов
Хождение за три моря
© В. А. Титов, текст, 2025
© Издательский Дом ЯСК, оригинал-макет, 2025
* * *Хождение за три моря
Уже прошел первый контроль, толпа засасывает вглубь зала, а она все стоит, ныряет глазами по мятущейся толпе, не терять чтоб из вида. Новый кордон сгрудил толпу, каша прыгающих голов: снимай верхнюю одежду, выворачивай карманы. Подгонялы просят не задерживаться, проходить вперед. И все ж оглядывается и видит в толпе кусок рыженькой ее шубки, лицо, пятном просто, но он знает, видит – тревожные, ищущие глаза. Он поднимает руку и долго машет – может, заметит, – да, поднимается над толпой маленькая ручка, заметила. Паспортный контроль: теперь влево вдоль стеклянной стены, и наконец движущаяся лестница забирает вниз, окончательно отделяет его от ТОГО мира. Перед пастью эскалатора задерживается, не надеясь на чудо, оглядывается и с трудом, едва замечает – стоит… До конца, до последней возможности увидеть.
А минут тридцать назад ткнулись в друг друга, вроде как наспех, попрощались. «Вот так вот, – думал Тимофей, – и скроилась жизнь из таких вот прощаний-свиданий».
А вдруг вот так все оборвется и не увидеться никогда?.. – Нет, не может такого быть. Это всегда будет.
И хотелось кинуться назад, схватить и не отпускать. И зачем все это, кто тебя гонит. Но по-другому, он знал, не получается. По одну сторону – самые родные существа (когда встречали, разом, и дети и она висли на нем; дети с визгом, она молча, уткнувшись носом), по другую – тот край, без которого невозможно существование.
* * *Ну и как это понимать? И злость уж прошла, голод притупился, недоумение вот не уляжется никак. Приглашал к шести. От работы ей пешком, если на каждом шагу рот раскрывать, – минут пятнадцать.
В начале десятого подогрел остывшую давно фасоль, в большую миску алюминиевым с зазубринами половником налил до краев, посыпал зеленью; масла подсолнечного добавил; без аппетита стал есть. А ведь три часа назад казалось, сотворил чудо кулинарное.
Было за ним такое. Откроет для себя что-то новое, и уж кажется, что и всему миру это так же удивительно. Лет семь назад обратил внимание на красоту форм любой совершенно посуды: будь то бутылки, чашки фарфоровые, самые простецкие тарелки в столовке, – везде форма, которой можно любоваться. И ко дню рождения преподнес матери огромное, купленное в антикварном магазине за немалые деньги фарфоровое блюдо, которому мать не могла найти не только применения, но и места.
Недавно он полюбил фасоль (в детстве так от одного запаха воротило), и теперь думалось ему – нет вкусней блюда; и, пригласив свою новую знакомую на ужин, хотел удивить.
Женщины вообще-то его вниманием не баловали. Была у него школьная любовь, которая, впрочем, и обратила на него внимание лишь за то, что заметила, как он на нее глаза вытаращил. И, когда всем вокруг стало это видно, друг его, первый в школе красавец, из озорства просто, подмигнул ей, и она кинулась к тому на шею. И он понял, что с такой внешностью (никакой) ожидать особенно нечего. Были потом, во взрослом уже возрасте разные мимолетные увлечения; и красавицы там были, но все как-то глупы и никчемны. Трудно было представить, что с кем-то из них мог он связать свою жизнь.
А эта… Делась-то куда? Испугалась, может? Предыдущую подругу нужно было встречать на улице; одна категорически отказывалась подниматься на чердак восьмиэтажного дома пешком по черной лестнице с дикими кошками в полной тьме. А гости, приходившие впервые, пройдя пару пролетов, возвращались, считая, что ошиблись, – не может тут никто жить.
Около двенадцати улегся спать. Разбудил стук в дверь. Сначала вкрадчивый такой, извинительный, затем бесцеремонный. На часах начало второго. «Господи, спал-то как сладко».
Она улыбалась, весело, беззаботно.
– А я в гости зашла тут рядом, через бульвар.
Сняла шубу и из сумки достала маленькие голубые тапочки.
– Ты что, везде со своими тапочками ходишь?
– А что же я, три дня в сапогах тут сидеть буду?
– Вообще-то я приглашал на ужин, к шести. Какие три дня?
– Завтра суббота, воскресенье, и в понедельник у нас праздник.
– Какой?
– Религиозный, не знаю, как по-русски называется, у нас это нерабочий день.
* * *Зима семьдесят девятого била все рекорды. Температура опускалась ниже сорока. День на чердаке начинался с того, что надо было выскоблить лунку в окне, чтоб пробился свет через иней толщиной с палец. Теперь можно работать.
У детей обычно, пока подрастут, двадцать раз меняются планы в выборе профессии. Чуть постарше всерьез ломают голову, куда податься. Тимофей ни в каком возрасте не задавал себе таких вопросов. Он знал – он художник, вот и все. А из стремлений – лишь стать художником хорошим. Я художник-любитель (любимый каламбур) – я влюблен в искусство. Никаких других интересов не было. Имущество всего – рабочие материалы да одеяло с подушкой. Угла своего тоже не было, прыгал по Москве как заяц, и это ничуть не тяготило. Ощущал даже некую легкость – весь мир принадлежит ему: штаны подтянул, пошел дальше. На новом месте устраивался по-солдатски: вошел, глянул, откуда падает свет, куда холст ставить, – готово, ты дома. Как-то пришлось заселяться ночью. Район новостройки. Новый дом даже не заселен полностью. Квартира пустая, первый этаж, и мороз жгучий, да с ветром, и казалось, дом пронизывал насквозь. Завалиться спать на полу, что в общем было привычно, не решился. По полу не сквозняк даже, а уличный свистал ветер.
Нет кровати – сделай. Напротив стройка. Забор, корявые, нетесаные доски – горбыли на профессиональном языке, где через одну, где кучей, наспех сбитые, чтоб только ветром не растрепало. Оторвал несколько досок, набрал десятка два кирпичей, поставил четыре столбика, накрыл горбылем – вот и койка.
Чердак же достал ему Витька-милиционер. Витька, этот самый, был художник – хороший, надо сказать, художник. С внешностью громилы, которых хочется обойти стороной в темном переулке; весь какой-то темно-косматый, длинные всклокоченные волосы соединялись с такою же бородой, оставляя лишь глаза. И те тоже тяжелые, страшные; даже когда улыбается, в них что-то роится тайное, а прямой взгляд вынести просто трудно. И вот это-то страшилище писал чудные, нежные цветы. Мастерская его в старом доме, занимавшая весь этаж, была напротив центрального рынка, и круглый год, зимой и летом, повсюду стояли живые цветы, и на холстах они цвели не хуже.
– Тебе надо к Витьке-милиционеру, он найдет тебе место… – сказали знающие люди.
Витька действительно в недавнем прошлом был самым настоящим ментом. Приехав учиться из далеких зауральских краев, окончил институт и, чтоб без проблем остаться в Москве, поступил в милицию. И прослужил там, пока не приобрел неплохую квартиру, женился к тому времени, но самое примечательное, используя многочисленные связи (хваткий был парень) по ментовской линии, многим художникам и себе, конечно, устроил прекрасные мастерские.
К двум часам, как было назначено, Тимофей поднимался к Витьке на второй этаж. В пролете между этажами у окна, облокотившись на подоконник шириной с кровать, стоял маленький человечек.
– К Витьке?.. Его еще нет, я тоже жду.
Тимофей остановился. Человек запрыгнул, уселся на подоконник.
– Сыграем? Когда-то он еще придет. – В руках колода карт.
– Не, я не играю.
– Да просто время чтоб провести, давай, – и назвал неизвестную Тимофею игру.
– Да я не умею.
– Я покажу, это просто. Играть не будем, просто покажу тебе, увидишь, как это интересно. Вот смотри: раздаю – тебе, себе. Теперь, допустим, я ставлю две копейки, ты тоже две. Показываешь, я тоже – у тебя больше, ты выиграл, как в покер. В покер играешь?
– Да нет, я вообще не играю.
– Да это же интересно, смотри, например, ты можешь сделать так. – Энергия не помещалась в его маленьком теле, вот-вот разорвет на куски; слова захлестывали мысль, получалась каша, и сам весь такой вертлявый, как червяк. – Ставишь ты, допустим, рубль, а я должен уже минимум три.
Тут он вытащил из кармана трешку и повертел под носом.
– Но ты теперь должен поставить… – Теперь смотрим карты. – Я выиграл, с тебя семьдесят пять рублей.
– Кому тут семьдесят пять рублей? – Витька поднимался по лестнице. – Ты что тут, будешь друзей моих обирать? Не вздумай ему ничего давать (Тимофею). – И вертлявому: – Следующий раз замечу твои фокусы, с лестницы спущу.
Вертлявый прикусил язык.
Непонятно, какие у них были дела, но они так и не сказали друг другу ни слова.
Витька водил Тимофея по комнатам, показывал картины, штуковины всякие занимательные. Появился новый гость. Раздувшийся во все стороны бегемот в форме полковника милиции. Дышал тяжело, ступал медленно, говорил степенно, снисходительным тоном и лениво улыбался.
– Витек, опять эта… с верхнего этажа жалобу на тебя настрочила – «шумишь», пишет. Может, определить ее на пятнадцать суток? Она как, выпивает?
– Не, совсем не пьет.
– Ну ты зазвал бы ее, налил там наперсточек, а мы оформим.
– Да нет, с ней не договоришься.
– Ладно, разберемся, не твоя забота. О, достал-таки! – Глазки вспыхнули, полковник взял в руки страшный кривой нож.
– Я ж обещал, настоящий таджикский, а тяжелый какой; сталь, сталь, обрати внимание. Из Душанбе привезли.
– Уважил, уважил, благодарю.
Тут Витька дернул Тимофея за рукав, потащил в соседнюю комнату.
– Значит, так, за мастерскую с тебя семьсот рэ. Выбирай, кому платить будешь. Можно вот этому, прямо сейчас, или начальнику ЖЭКа, завтра.
Нет уж (чур меня). Тимофей глянул в сторону соседней комнаты.
– Лучше уж начальнику, завтра.
Выйдя на улицу, Тимофей не сразу и заметил, откуда-то из-под руки возник вдруг вертлявый, пристроился рядом.
– Так это… должок за тобой.
– Какой должок?
– Карты дело святое, надо отдавать.
– Послушай, мы с тобой не играли, ты просто показывал игру, все.
– Как это? Я ж тебе и деньги показывал.
– Но я тебе ничего не показывал.
– Неважно, долг есть долг.
Он забегал то слева, то справа; семенил за Тимофеем, забегал вперед, заглядывал в лицо.
– Ладно, давай так, – предложил вертлявый. – Идем сейчас в магазин, ты берешь литр водки, мы его вместе выпиваем, и мы в расчете. Идет?
Тимофей мог бы послать его в самое дальнее место, но понял, что прилипало будет ходить за ним целый день или месяц.
В магазине была небольшая очередь, вертлявый сразу оказался первым. Взяли две бутылки. У магазина оказалось маленькое кафе-стекляшка. Взяли закуски, сели.
– Ты понимаешь, – начал вертлявый, – я игрок, профессиональный игрок. (Одну бутылку он сразу (слава Богу) засунул в боковой карман, другую откупорил.) Я и шофером на автобусе работал, и таксистом, я ж рабочий класс. Но все бросил, играю только. Иногда за день у меня появляется такая куча денег, сколько работяга не видит и за полгода. А на следующий день – опять ноль. Я уж два года, как в Израиль собрался: нужны деньги, заплатить там за всякое такое. Так не могу никак донести, выплывают из рук. Держу вот кучу эту, а донести не удается.
* * *И теперь, в самолете, Тимофей, вспоминая этот эпизод, думал: «А многим ли я отличаюсь от того смешного человечка».
С чего вообще это началось? Может… Тимофей никак не мог соединить обрывки памяти в цельную мысль. Почему-то вспомнилось, как пришли к нему домой «агитаторы».
Живя в России, он ни разу не ходил на выборы. Ах, да: терпеть не мог, когда выставляют его дураком.
– Вы на выборы собираетесь? – спрашивают. – Вечер уже.
– Я занят, – отвечал Тимофей.
– Но как же, выборы ведь.
– Какие выборы? Вот когда в столовой я смотрю меню – вижу: на первое – суп куриный, солянка, борщ, суп гороховый, – вот я выбираю. А если предлагается только гороховый суп, какой тут выбор? До свидания.
И выпроводил гостей.
Вечная эта борьба за независимость. Вечный страх, как бы не попасть в положение, где могут тебя унизить, даже если никто этого не видит, не поймет, т. е. быть униженным перед самим собой. А может, где-то он неправ. А не гордыня ли это? Известно ведь, по христианским понятиям, гордыня – страшный грех.
Вечером с Николь сидели на чердаке, она приходила теперь часто. Пришла знакомая художница. Разговор повернулся в сторону образа существования его, Тимофея.
– Ты вот, – говорила подруга, – живешь тут на птичьих правах, из профсоюза тебя выставили, т. е. ты никто. А на следующий год в Москве проводится олимпиада, и поговаривают, что, безопасности ради, Москву подчистят от всякого рода подозрительных элементов: бродяг всяких, алкашей и прочих антисоциальных личностей. Перетрясут весь нежилой фонд города – тебя это напрямую все касается, – очистят все незаконно занимаемые площади. Тебе надо срочно поступить в Союз художников.
– Вот, слушай, что тебе знающий человек говорит – Николь.
Тимофей расхохотался.
– Я хочу прожить жизнь, жизнь художника прежде всего, вне всяких обществ, союзов-профсоюзов. Рембрандт в каком союзе состоял?
– Ты еще древних греков вспомни.
– А что, хороший пример. Человек, художник тем более, сам должен определять себя как личность, а не корочкой идентифицировать свое «я».
Он только избавился от опеки одной организации, чтоб влезть в другую?.. Была такая странная профсоюзная организация, объединявшая художников, трудившихся в полиграфической индустрии. В социалистическом обществе все должны были трудиться, хотя бы формально. Когда Тимофей – было такое время – работал внештатным художником по московским издательствам, его и воткнули в этот профсоюз. Таким образом, Тимофей приобрел статус трудящегося. Потом там появились живописцы: записали в организацию (организовали) шлявшихся до того по улицам неприкаянных одиночек, и организация вконец запуталась в своем определении.
Удивляло Тимофея другое. Как солидные художники почтенного возраста, недавно совсем беззаботно расхаживающие по улице, теперь с прикрученными хвостами лебезили, заглядывали в глазки и называли толстомордого мальчишку (он таким и был по возрасту) по имени-отчеству – назывался он, кажется, «председатель», – в то время как тот незаконно занимал свой пост. Он не был художником, стало быть, и не мог быть членом этого профсоюза, а уж председателем… – это выборная должность, этого же просто прислали из совсем другой организации.
Тимофей никогда не ходил ни на какие собрания и, если по крайней надобности оказывался в этом заведении и издалека даже видел начальство, испытывал жгучее унижение. А столкнувшись, скажем, в коридоре нос к носу, демонстративно не здоровался. Незаконно существующий предмет – не существует.
Николь:
– Тим, Таня права, надо тебе в этот союз поступить.
– Во, во, объясни ему, Николь, выселят дурака на сто первый километр, и будешь сидеть там.
– А что, на сто первом люди не живут?
Николь, конечно, слабо разбиралась в ситуации, воспринимала предостережения доброжелательной подруги буквально. Тимофей видел в этом очередное унижение; опять где-то на привязи состоять…
Разговоры о несвободе творчества Тимофей всегда считал глупостью, если не надуманно-спекулятивными. (Были художники, которые приносили на выставки или для вступления в союз, где существовали свои требования, – заведомо непроходные работы, чтоб получить соответствующие дивиденды.) Кто может связать по рукам и ногам мысль, чувства?.. А вот независимость, независимость от организаций, объединений всяких, дворовых команд и т. д. и т. п. – табуниться он не любил.
Через много лет любопытную вещь, врасплох заставшую Тимофея, поведал, а точнее, влепил прямо в лоб, заставившую задуматься, старый приятель. Тимофей вспоминал, как его изгнали из того самого профсоюза.
Дело было так. Небольшая группа – семь-восемь художников – решила устроить выставку на квартире. Профсоюзное же командование посчитало неправомерным проведение несанкционированных таких выставок. И разговор шел не о том, насколько это нелепо и унизительно. Тимофей не мог до сих пор понять – ПОЧЕМУ?
Всех участников выставки пригласили на собрание. Тимофей и тут не хотел идти, друзья уговорили. На собрании осудили этот акт и постановили вопрос об исключении из рядов профсоюза – почему-то! – Тимофея, его одного? Чем отличался он от других, сказано не было, но только его посчитали лишним. Без тени сожаления Тимофей покинул это заведение, но недоумение и загадка остались.
– Я ведь, – говорил Тимофей, – не участвовал ни в каких сомнительных акциях, ни в скандалах никаких не был замечен, ни даже в каких-либо спорах, я не был причастен ни к каким группировкам: ни творческим, ни каким-либо иным.
– Вот за это тебя и выставили – за независимость, – сказал приятель.
Оборона против посягательств на его свободу доходила порой до циничных выходок. В тот раз и подруга Татьяна, и Николь уговорили-таки, и он поступил в Союз художников. Оказалось, это совсем несложно. И сама процедура была простой и демократичной. Назначена была дата заседания приемной комиссии. Надо было представить несколько работ, и по оценке комиссии выносилось решение.
А как собрались они в Париж и какая-то глупая баба посоветовала взять визу к жене в гости (опять глупость), пришлось обращаться в этот союз за кучей разных бумаг, тогда как простая виза на выезд никаких бумаг не требовала.
По бюрократическим законам, чтоб отправиться в заграничное путешествие, необходимо было представить характеристику с места работы (для художника – из творческого союза). Пришла та же подруга Таня, сказала:
– Характеристику, Тим, тебе не дадут.
Выдавать характеристику должны были на очередном заседании какой-то комиссии.
– У меня подруга, – продолжала Таня, – несмотря на молодые годы, солидный в правлении занимает пост. Вот она и сказала, что между собой уже решили характеристику тебе не давать.
В назначенный день Тимофей все-таки пришел на заседание. Войдя в зал, когда пригласили, увидел длинный, прямо свадебный стол, за которым восседали бородатые старцы. Насупленные и строгие. Те, что помоложе, затертые где-то на задах. Сесть Тимофею не предложили, он остался стоять, как подсудимый. Сидевший во главе стола, главный видимо, старец поднялся, сухо сказал:
– Вы просите характеристику, мы решили вам отказать, так как сказать о вас нечего. На творческие дачи вы не ездите, на выставках наших не участвуете, так что извините…
Тимофей:
– Так вот это самое и напишите: такой-сякой, нигде участия не принимает и т. д. Мне-то она ни к чему, характеристика, ее требует учреждение, выдающее визы.
– Такой характеристики мы дать не можем.
Старец явно начинал нервничать. Не ожидал наглой такой настойчивости. Начинался нелепый уже разговор. Наглецу указали на дверь, а он уперся, рассуждает стоит.
– Хорошо, – чтобы как-то разрулить ситуацию, сказал старец. – Перенесем этот вопрос на следующее заседание, которое состоится семнадцатого октября. И мы предлагаем вам на заседание принести ваши работы, а то мы не знаем вас как художника.
Бестолковая эта полемика неожиданно вдохнула в Тимофея прилив энергии, он почувствовал себя парящим соколом.
– Хорошо, – сказал он. – Я принесу свои работы, но и вы (он ткнул пальцем в важного старца) тоже свои принесите, я вас как художника тоже не знаю.
У старика затряслись губы, бледнея, он медленно опустился на стул. Лицо потеряло всякое выражение, взгляд направлен был в никуда, и тело, казалось, расползаться стало в разные стороны. Тимофею стало страшно жаль старика. Он молча вышел из зала.
До сих пор не проходит чувство стыда за свой концерт. И доходит тогда, что понятие милосердия не пустое слово.
Или вот еще. С центрального телеграфа позвонил знакомому художнику в Вену. Поговорили о делах, о природе, о погоде.
– Дождь идет, – говорил тот.
Тимофей вышел на улицу. Веселое январское солнце. Снег, как водится, под ногами скрипел, разговаривал. Тверской исполосован тяжелыми синими тенями. Все искрится, радуется и, как в детстве, весело, непонятно от чего. Так жалко стало этого человека под венским дождем. Как можно жить без морозного воздуха? Как же тот глуп в самом деле. И как так получилось, что себе теперь задаешь тот же вопрос?
* * *Собрались в кино. Встретиться договорились у кинотеатра. Тимофей опаздывал, торопился. Крупно валил снег, толпы людей, машины – все превратилось в кашу. Метров за сто от кинотеатра он вдруг остановился, стал рассматривать сквозь пургу упрямое черное пятно. Николь не двигаясь стояла в своей длинной тяжелой, как скафандр, шубе. До носа подняла воротник, зажав маленькой варежкой.
Пурга кидалась в разные стороны, черное пятно смазывалось, бледнело, но оставалось на месте. И вдруг стало ясно – а ведь это с ней, с этой вот женщиной, он проживет всю жизнь.
Николь тут ни при чем. В России она чувствовала себя хорошо и не раз предлагала:
– Давай останемся жить в Москве.
– Нет, если в России, то в деревне где-нибудь (это он закидывал провокационную удочку), козу заведем, доить умеешь?
– Научусь, чего там сложного.
Пару лет до этого появилась у него поклонница. Роскошная американская дама. В Москве она работала в нефтяной компании. Сослуживец ее шутил, как говорят, на манер советского фильма: «Пэмала (так ее звали) самая красивая американка Москвы и Московской области». И надо сказать, он не преувеличивал.
В детстве занималась балетом, но что-то там не срослось. В Москве не пропускала ни одной музыкальной программы: Большой, музыкальный театр Станиславского, консерватория. Мечтательная, романтическая барышня:
– Ах, русская музыка – лучшая в мире, и итальянская.
Тимофей писал тонкие, сентиментальные картины. Пэмала увешала свое жилье этими картинами.
– Тимофей, ты изумительный художник, но в этой стране ты погибнешь. Подумай о своей судьбе.
«Боже, какие же америкаши примитивные, – со смехом думал Тимофей. – Она и впрямь думает, что занятие искусством в России дело преступное, если не выдана индульгенция неким высшим начальством».
– Мне надо серьезно с тобой поговорить. Ты удивительно несерьезно относишься к своей судьбе, к своему таланту, в конце концов. Ты редкий художник, и это требует должного выхода. Я скоро уезжаю, мой контракт с фирмой заканчивается. Поедем со мной.
По-детски горделиво показывала альбомчик с фото своего техасского дома.
– Мой дядя, – называла должность, что-то вроде (Тимофей не помнил) министра культуры штата, – это связи по всей стране: музеи, галереи. Блестящая карьера…
Тимофей рассеянно молчал, как бы не понимая, о чем речь.
– Ну хорошо, если тебе у меня не понравится, держать не стану, отпущу в Нью-Йорк, где живут все русские.
Про себя Тимофей давился от смеха, слушая всю эту дикость. Пэмала неплохо говорила по-русски: «ой, батюшки» – кстати и некстати вставляла, блеснуть хотелось неординарным знанием русского – выражение из девятнадцатого века, подцепленное, видимо, от какой-нибудь бабушки, преподававшей в их университете. Любила русскую оперу: Рахманинова, Чайковского, Прокофьева. От балета просто умирала; за каждый просмотр, от волнения, теряла по килограмму веса. Но Тимофей смотрел на нее как на инопланетянку.
Смешно и дико подумать даже, чтобы он, Тимофей, даже за такими дарами, о которых мечтает каждый художник: музеи, галереи, отправился в техасскую пустыню (к кактусам), на Гудзон или в Калифорнию. И как это будет он жить с этой прекрасной куклой?
* * *Николь была другая, совсем своя. Не только на инопланетянку, но и на приезжую с средиземноморского побережья была не похожа. Говорила – большая редкость – без акцента. Отлично знала русскую историю, литературу русскую на уровне специалиста, а русскую грамматику могла бы преподавать в советской школе. Позже, когда Тимофей писал письма в Москву, она непременно проверяла их на предмет грамматических ошибок.
Умна, образованна, при этом никаких амбиций. Тимофею нравилось, что у нее не было ни дома, ни положения в обществе, ни даже постоянной работы. Знание языка, пусть даже блестящее, еще не профессия. Во многих случаях она была более русской, чем русские его знакомые. Так что коза в деревне ее не пугала.
Родилась в простецкой семье в маленькой деревеньке в Провансе и прожила там до шести лет. На ночь в постель ей клали завернутую в тряпку бутылочку с горячей водой, и, обнявшись с ней, она засыпала. В южных краях зимы суровые – не топят, лета ждут. Вспоминал, как мерз в миланском отеле, вполне даже приличном.
Затем родители переехали в Марсель, большой город. Детство просидела с девичьими мечтами в маленьком садике под окном с романтическими книжками. Для изучения язык в университете выбрала русский. Космонавты, ледоколы атомные, гигантские стройки и сама Россия – огромная… Русский язык был в моде.

