Свет в окнах
Свет в окнах

Полная версия

Свет в окнах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Свет в окнах

Когда гром уже грянул

Глава 1. Священник в зеркале заднего вида

Автобус повело на обледеневшей трассе так резко, что Виктор ударился грудью о руль. Тяжелый междугородний автобус с сорока пассажирами в салоне пошел юзом по трассе М-7 — двенадцать метров слепой, неуправляемой массы, скользящей к обочине. Пассажиры закричали все разом. Кто-то ударился головой о поручень. А женщина в конце салона, пожилая, в сером пуховом платке, вдруг заголосила тонко и страшно: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» Эти слова резанули слух Виктора своей неожиданностью, как будто вторглись в его мир, где он привык рассчитывать только на себя.

Он быстро выкрутил руль — мышцы сработали раньше рассудка, тридцать лет за баранкой не прошли даром. Автобус замер в полуметре от кювета. В салоне повисло молчание — то особое, звонкое безмолвие, какое бывает только после того, как смерть прошла вплотную и отступила.

Виктор перевел дыхание, разжал побелевшие пальцы — и только тогда заметил в зеркале заднего вида молодого священника. Тот сидел спокойно, прижимая к груди старый, потертый рюкзак, и смотрел прямо на Виктора. Не на дорогу, не в окно — именно на него, на водителя. Во всем салоне, полном перепуганных людей, один этот человек оставался совершенно спокойным.

— Ну, пронесло, — хрипло выдохнул Виктор и потянулся к пачке сигарет, хотя курить за рулем запрещалось. Но сейчас ему было плевать.

До плановой остановки оставалось двадцать километров. Виктор Рогов, сорокадевятилетний водитель с тридцатилетним стажем, повел машину дальше почти механически — руки сами помнили каждый поворот этой трассы. Крупный, начинающий грузнеть мужчина в потертой синей форме автопредприятия, он давно стеснялся своей грузности и оттого сутулился, из-за чего казался ниже и старше. Лицо — серое, с глубокими складками у рта, воспаленные глаза (вечный недосып), левый мизинец не гнулся — память о драке с пьяным пассажиром пятнадцатилетней давности, когда пришлось отбиваться монтировкой на ночной трассе.

Остановка — бетонный пятачок с покосившимся павильоном и облупившейся вывеской «Лавка. Чай. Пирожки». Пассажиры потянулись наружу — размять ноги, перекурить. Виктор вышел последним, закурил, привалившись спиной к холодному борту автобуса. Снег падал редкими, тяжелыми хлопьями.

Священник появился рядом неожиданно. Помолчал, словно сомневаясь, стоит ли вообще начинать разговор. Потом тихо спросил:

— Простите... Ваша фамилия ведь Рогов?

Виктор насторожился. Священников он не жаловал — давно, еще с тех пор, как бывшая жена после развода начала ходить в храм и, по его мнению, «ударилась в религию».

— Ну, Рогов. А что?

Священник переступил с ноги на ногу. Он был совсем молодой — лет тридцати пяти, не больше. Рыжеватая борода сбилась набок после сна в автобусе, темная куртка поверх подрясника явно видала лучшие времена, глаза красные от долгой дороги.

— Тогда... кажется, я знал вашу дочь. Лену. Когда садился, увидел вашу фамилию на маршрутном листе возле кабины. Лена часто говорила о вас... Я сразу подумал: неужели тот самый Виктор Рогов?

Виктор замер с сигаретой в зубах. Внутри будто что-то оборвалось.

— Вы про нее... что?

— Меня зовут отец Алексий. Я служу в Никольском храме, это в Сосновске. Лена несколько лет помогала у нас в социальном центре. Она... — священник осекся, подбирая слова.

— Что — она? — голос у Виктора стал глухим, чужим.

— Ее не стало три недели назад.

Отец Алексий заговорил — негромко, медленно, словно разматывая клубок, который жег ему руки.

Пятиэтажка на окраине Сосновска. Ночь. Загорелась проводка — старая, еще советская, алюминиевая, которую давно пора было менять. Дым пошел по подъезду стремительно, отрезая людям выход. Лена вывела на улицу соседского мальчишку — Ваньку с третьего этажа. Могла бы остаться, уже была в безопасности — но поднялась снова: на пятом этаже жила бабушка, девяностолетняя Вера Степановна.

— Она всегда так, — сказал священник, глядя куда-то вдаль. — Если видела чужую беду — мимо не проходила. Характер у нее был непростой, знаете. Упрямая очень. Иногда вспыхивала так резко, что потом сама приходила просить прощения. Могла спорить до слез, если считала, что с кем-то поступили нечестно. Один раз из-за нее половина добровольцев рассорилась — она настояла, чтобы деньги на праздник отдали не на украшения, а на лекарства для стариков. Но чужую беду... нет, мимо не проходила никогда.

Отец Алексий немного помолчал, как будто припоминая, и продолжил:

— Бабушку она вытащила. А сама надышалась дымом. Умерла в реанимации через три дня — отказали легкие. Похоронили на городском кладбище, за восточной стеной, где молодые березы.

Виктор молчал. Он не знал, где живет дочь. Не знал, что она работала в храме. Не знал, что у нее вообще была какая-то жизнь помимо той, которая оборвалась десять лет назад, когда он ушел из семьи с чемоданом в одной руке, с бутылкой — в другой. Все, что он о ней знал — что была, а теперь ее нет.

Глава 2. На волосок от смерти

Трасса петляла между заснеженными перелесками. Смеркалось — зимний день короток, и уже к четырем небо налилось синевой, предвещавшей ночь. Виктор гнал мысли о Лене прочь, но они назойливо возвращались.

Подросток вылетел на дорогу внезапно. Темная куртка, наушники, даже не обернулся — просто шагнул с обочины, уткнувшись в телефон. Виктор ударил по тормозам, вывернул руль влево — автобус заскрипел, застонал, пассажиры снова закричали. Подросток скользнул в полуметре от правого борта — тень, даже не вздрогнувшая от рева клаксона.

Виктор остановил автобус. Заглушил двигатель. И вдруг его накрыло — не страх, не облегчение, а что-то, чему он не знал названия. Руки задрожали так, что он не мог повернуть ключ в замке зажигания. Зубы застучали.

Пассажиры высыпали наружу — курить, ругаться, кричать. Кто-то стучал в дверь кабины, диспетчер орал по рации. А Виктор неподвижно сидел, вцепившись в руль.

Он поднял глаза в зеркало заднего вида. Салон был пуст. И вдруг в этом зеркале, в полумраке пустого салона, ему на мгновение почудилось лицо Лены — не взрослой, а той пятилетней девочки, которая когда-то ждала его из рейса.

Пятнадцать лет назад, вернувшись из недельного рейса, он застал Ленку у окна. Она спала прямо на подоконнике, прижав к груди плюшевого зайца: ждала отца и не дождалась. Тогда он только раздраженно буркнул жене: «Совсем избаловала». Но почему-то именно это лицо — приплюснутое к стеклу — вспоминалось ему всякий раз, когда становилось особенно тошно.

Ей было столько же, сколько тому парню, когда он последний раз видел ее перед разводом. Она стояла в дверях и молча смотрела, как он уходит с чемоданом. И сейчас он вдруг подумал — с тоскливой, мучительной ясностью: «Если бы я тогда остался... может, она сейчас была бы жива».

Он понимал, что эта почти детская мысль — глупая и неправильная. Но она жгла изнутри, и слезы — злые, мужские, которых он не позволял себе много лет — потекли по небритым щекам.

Дверь кабины открылась. Отец Алексий молча протянул ему бутылку воды.

— Ты чего? — Виктор вытер лицо рукавом, зло, стыдясь своей слабости. — Я в порядке. Отстань.

— Я вижу.

— Ничего ты не видишь. Святоша...

— Я вижу, что тебе больно, — спокойно ответил священник. — И это нормально.

Глава 3. Разговор поздним вечером

Рейс закончился поздним вечером. Пустая автостанция, мокрый снег в свете фонарей, редкие таксисты на стоянке. Пассажиры разошлись. Виктор и отец Алексий остались вдвоем на холодном ветру.

— Я, знаешь, что думаю? — сказал Виктор глухо, глядя куда-то в сторону. — Я ее предал. Я всех их предал. Жену, дочь... себя самого. Жил как... как зверь какой-то. Рейсы, водка, бабы — все, лишь бы домой не возвращаться. Потому что дома я был никто.

Священник помолчал, поправил сползший с плеча рюкзак.

— Знаешь... человек часто думает, что раскаяние — это когда себя ненавидишь. А это не так. Покаяние — это когда перестаешь врать. Хотя бы самому себе.

Виктор усмехнулся криво:

— И что дальше?

— А дальше — по-разному. Святые отцы говорят: признать свой грех — это уже начало исцеления. Знаешь, Виктор... хуже всего не тогда, когда человек упал. Хуже — когда он лежит и делает вид, будто так и надо. А если больно стало — значит, душа еще живая.

— Да, я не святой, — Виктор сплюнул. — Я просто... устал жить. Как пацан тот, на дороге. Даже не обернулся. Вот так и я всю жизнь — даже не оборачивался.

— Вот Господь и заставил сделать остановку, — задумчиво ответил отец Алексий. — Теперь важно пойти в правильном направлении. Бог ждет тебя с покаянием — и в церкви и дома.

Ветер трепал его рыжеватую бороду, в свете фонаря лицо казалось совсем молодым — почти мальчишеским. Он положил руку на плечо Виктора, а потом ушел в сторону гостиницы, не оборачиваясь. Водитель еще долго стоял у автобуса, глядя ему вслед, и снег падал на его плечи, не тая.

Он позвонил бывшей жене через два дня. Трижды набирал номер и сбрасывал вызов, стоя у окна своей холостяцкой квартиры. За окном серой ватой висел декабрьский рассвет, на плите стыл недопитый кофе.

Она ответила не сразу. Голос был усталый, но без прежней злобы — той, что звенела между ними годами, не давая даже говорить спокойно:

— Ты чего звонишь, Вить? Случилось что?

— Нет... — он помолчал. — Просто хотел узнать, как там... он?

Пауза. Долгая, тяжелая.

— Растет. На Лену похож. Ему пять. Он тоже щурится, когда думает. Точь-в-точь как она.

И в этом «на Лену похож» было столько боли, что Виктор не нашелся, что сказать. Просто стоял и молчал в трубку, пока она сама не отключилась.

Глава 4. Возвращение

На кладбище он поехал через неделю.

Маленький провинциальный город Сосновск — три улицы, храм, автовокзал с облупившейся штукатуркой. Кладбище за восточной окраиной — молодые березы, свежие ограды. Зимой здесь было тихо, почти безлюдно — снег приглушал все звуки, даже собственные шаги казались чужими.

Могила была ухоженная. Крест деревянный, простой. Венки — уже припорошенные снегом, но видно, что свежие. И — цветы. Много цветов. И детские рисунки на альбомных листах, прижатые камешками: солнышко, домик, фигурка с крыльями.

Виктор стоял долго. Мороз щипал щеки, забирался под воротник старой куртки. Он вспомнил вдруг, как спал в автобусе после пьянок — заводил двигатель, включал печку и спал, потому что ехать домой было незачем. Как забывал дни рождения дочери — сначала не со зла, потом уже просто по привычке. Как однажды не приехал на ее школьный выпускной — загулял с мужиками в придорожном кафе и вспомнил только к ночи. Как годами жил в рейсах, потому что дома чувствовал себя ненужным и слабым, а в дороге был царь и бог — крути баранку, и никто тебе не указ.

А она — она прожила свою короткую жизнь гораздо честнее. Просто потому, что не бежала от проблем. Просто потому, что оставалась с теми, кому было больно, — как он сам не смог.

— Прости, доча, — сказал он вслух. — Прости.

Снег продолжал падать — густой, торжественный, словно само небо совершало над этой могилой свою тихую панихиду. И в этой белизне Виктору вдруг показалось — на мгновение, краем сознания, — что прощение возможно. Не потому, что он его заслужил. А потому, что Бог больше человеческих грехов.

А еще вспомнил пословицу, которую часто повторяла его бабушка: “Пока гром не грянет, мужик не перекрестится”. И неумело, как бы вспоминая что-то давно забытое, но родное, перекрестился…

Спустя неделю он стоял у дверей бывшей жены, сжимая в руке машинку на радиоуправлении. Старая «хрущевка», облупившаяся краска на подоконниках, знакомый до дрожи запах подъезда.

— Ты зачем? — спросила она сухо, не открывая дверь до конца. Постарела, под глазами тени, седина на висках — но все та же гордая посадка головы, которую он когда-то так ненавидел.

— Я не к тебе, — глухо сказал Виктор. — Я к внуку. Ленка... она бы хотела, чтобы я его увидел.

Пауза — долгая, как зимняя ночь, и тяжелая, как все, что лежало между ними.

За дверью послышались торопливые шаги. На пороге появился мальчик в полосатой пижаме, босой, сонный, с растрепанным вихром. Посмотрел снизу вверх и спросил без страха:

— Ты кто?

— Это дедушка Витя, — устало сказала бывшая жена и посторонилась.

Мальчик перевел взгляд на коробку:

— Это мне?

И вдруг — совсем как когда-то Лена — чуть прищурился.

Дверь медленно открылась, впуская Виктора внутрь. И первое, что он увидел — зеркало в одежном шкафу. А в нем себя — осунувшегося, постаревшего лет на десять…

На следующее утро Виктор не поехал в гараж. Впервые за много лет он сам, добровольно, зашел в тот самый храм, куда его водили в детстве мать и бабушка. Долго стоял перед иконой Спасителя, не умея молиться и не находя нужных слов. Но ему не хотелось отсюда уходить.


Зачем я страдаю

Я лежал на кровати в своей монастырской келье и одними губами шептал:— Слава Богу за все! Слава Богу за все! Слава Богу за все!

Только что вернулся с кухонного послушания. Меня благословили петь и читать на клиросе, но старшая монахиня не дает: заваливает работой, придирается, язвит. Мало того, что в мужском монастыре ответственная за послушание — женщина, так еще и несправедливо строгая, даже жестокая. А тут в добавок старая болезнь обострилась — болит поджелудочная. Она всегда воспаляется, когда нервничаю. Но сильнее всего ноет душа. Сил нет. Уныние, доходящее до отчаяния

В такие моменты, кроме молитвы, мне помогало чтение писаний святых отцов, особенно святителей Игнатия Брянчанинова и Феофана Затворника. У них много статей о скорбях, о несении своего креста. Такое чтение утешает: понимаешь, что Бог так воспитывает Своих возлюбленных непослушных детей, очищает от грехов, готовит к вечной жизни среди ангелов и святых. Святитель Игнатий прямо пишет: «Терпящий скорби, но не исправляющийся ими, есть прелюбодей, а приемлющий скорби, как посланное от Бога врачевство для уврачевания больного сердца своего, приемлет их с благодарением и ими исцеляется».

И все же остается вопрос: а нельзя ли всего этого достигнуть без такой боли, без скорбей? Каким-нибудь другим, безболезненным способом? Почему так надо, чтобы «Бог терпел и нам велел»?

Как-то приехал ко мне в обитель мой друг, Александр. Он тогда уже был женат, у него рос сын и ему уже было за сорок. После работ на монастырском огороде мы отдыхали в тени церкви на скамейке недалеко от нее. Я стал рассуждать о скорбях и заметил:

— Вот святитель Игнатий пишет: не надо удивляться, что в миру не было у нас таких скорбей, как в монастыре. Потому что мы пришли работать Богу, и враг с особенной ожесточенностью нападает на воинов Христовых. Скорби — признак богоугодности.

На что мой друг возразил:

— Скорби приводят к Богу не только монахов.

И поделился своей историей.

— Ты помнишь, — начал Александр, — когда у нас родился Витька? Это было счастье. Но роды оказались тяжелыми, Мария долго не могла оправиться, а сын родился слабеньким, постоянно болел. О близости не могло быть и речи почти год. Понимал: жена вымотана, ребенок требует внимания. Но куда деваться мне? Ведь я же живой человек.

Он замолчал, глядя куда-то в сторону леса, потом продолжил:

— Чтобы не изменять жене физически, я нашел, как мне казалось, безобидный выход: порносайты. Сначала редко, потом чаще. Я успокаивал себя: ведь никого же не трогаю, сижу дома и люблю Марию. Это просто разрядка. Я не понимал, что это та же измена. Не видел, как привычка въедается в душу.

Когда сын подрос и семейная жизнь вошла в нормальное русло, я с ужасом обнаружил, что не могу без этой гадости. Мне нужно было это возбуждение. Я стал ненавидеть себя. Приходил к отцу Владимиру на исповедь, каялся, а он смотрел своими пронзительными глазами и тихо говорил:

Блудник грешит против собственного тела, а смотрящий на похоть распинает Христа в своем сердце заново. Ты не просто изменяешь жене, Саша. Ты делаешь ее образ в своем уме грязным. Это также страшно, как связь на стороне.

Я ставил блокировки на телефон, постился, молился. А ночью, в бессонницу, руки сами тянулись к браузеру. Падения следовали одно за другим.

И однажды случилось это...

Мария проснулась ночью, меня не было рядом. Она вышла в гостиную и увидела смартфон в моих руках. На экране мелькали тела. Она не закричала, но сказала шепотом, ледяным, как вода в крещенской проруби:

— Я думала, ты устал на работе. А ты Ты смотришь на это, когда я сплю в соседней комнате? Ты болен!

Я начал оправдываться, потом разозлился, брякнул:

— Да что ты понимаешь!

И тут я увидел ее глаза. Она не кричала, не била посуду, а просто сказала:

— Ты изменял мне. Не телом — душой! Я не хочу, чтобы Витя рос рядом с таким отцом.

Она собрала вещи, забрала сына и уехала к матери.

Я остался один. Сначала злился: «Она преувеличивает!». Потом пришла пустота, за ней — апатия и почти запой. Работа посыпалась: я сорвал сроки по крупному проекту, потерял заказчика. Понял, что без семьи я — ничто. И тогда впервые по-настоящему испугался. Пытался мириться: носил цветы, писал письма, обещал. Мария отвечала холодно:

— Я не верю тебе.

И вот тогда наступила та самая ночь. Самая страшная в моей жизни. Я сидел в пустой квартире, пил, кажется, потом упал на колени посреди комнаты и закричал:

— Господи! Зачем я страдаю?! Я же никого не убил! Я же хотел как лучше!

В ответ — тишина. Такая плотная, что звенело в ушах. И вдруг мысль, страшная и ясная: «Ты думал о себе, а не о жене. Ты хотел не потерять удовольствие, а не уберечь любовь».

Я вспомнил слова апостола Павла: «Все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною». И понял: мною завладела страсть. Она пустила корни глубоко — в самую душу. И вырвать ее можно только с кровью.

Я не давал Богу эмоциональных обещаний. Я просто сказал: «Если нужно, Господи, пусть мне будет стыдно. Пусть будет тяжело. Только спаси. Я сам не могу».

И я начал бороться: ставил жесткие блокировки на все устройства, убирал смартфон на ночь в ящик и ключ прятал у соседа, открыто писал духовнику о каждом срыве, просил молитв. А главное — я согласился на боль. Перестал убегать от нее.

Прошли месяцы. Я регулярно исповедовался, постился. Стал помогать в больнице, где лежал мой сын. Просто приходил и делал там мелкую работу: полы мыл, коляски возил. Один раз встретил Марию в коридоре. Мы поговорили. Впервые без оправданий. Я сказал ей:

— Я изменял не тебе. Я изменял любви. И я лечусь. Не знаю, получится ли, но я лечусь.

Она посмотрела на меня долго, потом тихо произнесла:

— Я вижу.

Постепенно, не сразу, она стала возвращаться. Сначала просто разрешила видеться с сыном. Потом мы пили чай на кухне у ее матери. Затем она приехала домой. Это была не вспышка страсти, а осторожная надежда.

Отец Владимир сказал мне тогда: «Теперь ты начал понимать, зачем страдание. Оно вырывает сам корень, а не срезает только листья».

Александр замолчал. Вечерний звон плыл над монастырем, ласковый и грустный.

— Ты спрашиваешь, зачем страдаешь? — повернулся он ко мне. — Я тоже спрашивал. А потом понял: страдание — это когда Господь берет скальпель. Не для наказания, а чтобы спасти. Если бы не та боль, я бы так и остался в своей красивой квартире с прекрасной женой и благополучной жизнью — но с гнильцой внутри. А теперь Теперь я знаю, что немощен, и знаю, Кто меня держит на плаву.

Он уехал. А я остался сидеть на скамейке. Вспомнил строгую монахиню на кухне, свои болезни, обиды. И вдруг увидел их другими глазами. Ведь именно она, эта женщина, своим давлением не дает мне расслабиться и возомнить о себе. И болезнь также смиряет мою гордыню. Это Господь режет мою душу, чтобы вырезать раковую опухоль самости.

Вспомнил я и слова своего духовника: «Когда порежешь палец, то уже не до блудных мыслей, а весь сосредотачиваешься на боли и о другом думать не можешь». Так и скорби: они отрезвляют. Они возвращают нас в реальность, где мы — не великие подвижники, а просто больные люди, которым нужен Врач.

Еще вспомнил, как читал в книгах по психологии, что в мозгу существуют центры возбуждения. Вот эти центры и соответствуют нашим страстям. Чтобы снять возбуждение, надо создать новый центр, более мощный. Именно скорбь создает такой центр, который помогает успокоить страсть. Создателю эта механика известна лучше, чем нам

Получается, не хочешь страдать — не надо грешить и особенно привыкать к греху.

Я поднялся, перекрестился на золотой купол в лучах заката и пошел в келью. Открыл томик святителя Феофана Затворника, и глаза упали на знакомые строки:

«Скорби — Божий дар; они, являя душе ее нечистоту и страстность, невольно заставляют ее искать врачевства в Боге и тем невидимо приближают к Нему. Где нет скорбей, там нет и спасения, ибо там нет смирения».

Я закрыл книгу и тихо сказал в сгущающуюся темноту:

— Господи если надо — режь. Только не оставляй.


Металлолом души

Глава 1. Находка

На пункт приема металла под вечер притащили на эвакуаторе останки «Газели», разбитой в лобовом столкновении. Кабина — в гармошку, капот вдавлен внутрь, лобовое стекло осыпалось мелкой стеклянной крошкой. Среди ржавого железа рабочие обнаружили насквозь промокший портфель водителя.

Приемщик Семеныч брезгливо вытянул его из-под сиденья. Портфель раскрылся, и на бетонный пол упала книга. Тяжелая, в потемневшем от времени переплете, с тиснением: «Святое Евангелие».

Он нагнулся. На форзаце дрожащим старческим почерком было выведено фиолетовыми чернилами:

«Сынок, не оставляй молитву. Мама».

Рука Семеныча дрогнула. Надпись «мама» ранила его, словно ножом. Он вспомнил мать, тихую вдову тракториста. Ее лампадку и икону Спасителя на стене в горнице. И то, как она пела «Милость мира» тонким, дребезжащим голосом. Он вспомнил, как стоял рядом и подпевал — до того самого дня, пока не ушел в армию.

В этот момент в кармане запиликал телефон.

Соседка Марья Петровна кричала в трубку, что Антонина Сергеевна ночью преставилась. Инсульт. Просила помочь организовать похороны.

Семеныч сжал книгу в руке так, что побелели костяшки. Из горла вырвался мат — не от злости, а от бессилия. Потом нашарил на груди крестик и сжал поверх спецовки так сильно, что шнурок впился в шею

Я познакомился с Семенычем буквально за три дня до описанных событий. Приехал на пункт приема металла вскоре после обеда. Майское солнце уже припекало по-летнему, и над промзоной дрожало нагретое марево. Моя «Нива», груженная ржавым кровельным железом после ремонта трапезной, тяжело просела. Ворота были распахнуты, и оттуда тянуло знакомой смесью солярки, машинного масла и нагретого железа. Грохотал пресс, кричали гастарбайтеры. Молодой узбек Ахмед в засаленной куртке ловко орудовал погрузчиком, а двое других разгружали «Газель», перебрасывая друг другу покореженные трубы, точно играючи. Где-то надсадно выл двигатель, и в воздухе висела тонкая металлическая пыль, от которой першило в горле.

Приемщик — мужик лет под шестьдесят, широкоплечий, но какой-то выгоревший изнутри — стоял у весов и не глядя бросал короткие фразы рабочим:

— Взвешивай. Туда. По паспорту.

Лицо было серое, тяжелое, будто годами подкопченное гарью и бессонницей — резкие, крупные черты, глубокие залысины неопределенного цвета, тяжелый подбородок с ямкой. Глаза — мутные, бесцветные, затянутые матовой пленкой, какая бывает у старых окон в заброшенных домах. Я видел сейчас перед собой живого мертвеца. Такое он создавал впечатление.

Я заметил на его шее старый латунный крестик — дочерна окислившийся, почти незаметный под воротом грязной спецовки. Приемщик машинально тронул его большим пальцем, прикидывая что-то в уме, пока рабочий взвешивал мой металлолом. Крестик был явно когда-то детским — маленький, с обломанным ушком, на толстом витом шнурке, потемневшем от времени. Удивительно: человек, казалось, умерший изнутри, все еще хранил эту святыню. Не снимал, не выбрасывал. Держался за него как за последнюю ниточку, связующую с прошлым.

На страницу:
1 из 4