Fashion- триллер о мести
Fashion- триллер о мести

Полная версия

Fashion- триллер о мести

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

Глава 5. Воля Аллы, корона Лейлы

После того страшного дня, вошедшего в историю колонии как «день позора», прошло больше года. Жизнь в цеху постепенно вернулась в прежнее русло, хотя раны, нанесённые тем утром, затянулись не у всех и не до конца. Десять женщин, прошедших через комнаты свиданий, вернулись к станкам, но каждая носила в себе что-то сломанное, и только работа позволяла не думать об этом. Зина-Рыжая стала молчаливее, но кулаки сжимала так же крепко. Светка-Плакса плакала реже, но глаза у неё оставались красными. Дойна молилась ещё истовее. Наташка-Косая, казалось, забыла тот день — или сделала вид, что забыла. Лейла работала с прежней безупречностью, но в глазах её навсегда поселился холод. Алла работала наравне со всеми. Она ни с кем не сблизилась, но и не отдалилась. После всего, что случилось, остальные женщины относились к ней настороженно — зачинщица креативного бунта, она не понесла того наказания, которое выпало им, и это не забылось. Но работа говорила сама за себя. Месяц за месяцем Алла выдавала заказы, которые Генеральша называла искусством. Её платья, костюмы, блузы уходили заказчицам, и те возвращались с новыми просьбами: «Хочу, как в прошлый раз. Хочу не копию, а вещь». Никто в цеху не мог делать то, что делала она. Даже Лейла, при всём её мастерстве, оставалась королевой копий, а Алла стала королевой творения. Генеральша это видела. И Генеральша умела считать. За полтора года пребывания Аллы в колонии прибыль цеха выросла почти втрое. Клиентская база расширилась. Связи Мироновой упрочились. Алла стала не просто ценной работницей — она стала активом, который приносил деньги. Но вместе с тем она оставалась проблемой. Слишком многие в цеху помнили, кто начал креативный бунт. Слишком многие косо смотрели на Дворняжку, которая вышла сухой из воды. И хотя открытых стычек не было, напряжение висело в воздухе, и Миронова понимала: рано или поздно оно рванёт. Ей не нужен был повторный хаос. Однажды вечером, после того как Алла в очередной раз выполнила сложнейший заказ — вечерний туалет для жены крупного московского чиновника, — Генеральша вызвала её в кабинет. Алла вошла, встала у двери, глядя в пол. Она не знала, зачем её позвали, но после всего пережитого ждала чего угодно. — Садись, Королёва, — сказала Миронова, указывая на стул. Алла села. Генеральша некоторое время молча разглядывала её, потом подвинула через стол какую-то бумагу. — Я подала ходатайство об условно-досрочном освобождении. Судья его удовлетворил. Через неделю ты выходишь. Алла моргнула. Она не сразу поняла смысл сказанного. УДО? Ей? Она думала, что после всего, что случилось, после креативного бунта, после дня позора, после косых взглядов, она будет сидеть до звонка. А тут... — За что? — спросила она хрипло. — За работу, — сухо ответила Миронова. — Ты лучшая швея из всех, что у меня были. Даже лучше Каримовой, хотя я этого вслух не скажу. Твои заказы принесли цеху столько, сколько не приносили все остальные вместе взятые. Я умею ценить хороших работников. Но есть и другое. Генеральша откинулась в кресле. — Ты засиделась, Королёва. Ты стала неудобной. Половина цеха тебя ненавидит за то, что ты не понесла наказания вместе с ними. Другая половина боится, что ты снова что-нибудь придумаешь и опять всё пойдёт кувырком. Ты хорошая швея, но плохой элемент коллектива. Поэтому я даю тебе свободу. Ты — мне полтора года прибыли, я — тебе УДО. Считай это царским подарком. И не задерживайся здесь больше, чем нужно. Алла сидела, не в силах вымолвить ни слова. В горле комом стояла благодарность пополам с обидой. Она понимала: Генеральша не добрая. Она просто избавляется от неудобного актива, который принёс достаточно и теперь может стать проблемой. Но какая разница? Она выходит. Она свободна. — Спасибо, — выдохнула она. — Не благодари, — ответила Миронова. — Просто не попадайся больше. И, Королёва... — Она чуть помедлила. — Когда выйдешь, не оглядывайся. Забудь всё, что здесь было. Это место тебе ничего не должно, и ты ему ничего не должна. Поняла? Алла кивнула. Она поняла. Но она не собиралась забывать. Такое не забывается. Неделя до освобождения пролетела как в тумане. Алла продолжала работать — шила последний заказ, простое платье, которое Генеральша дала ей напоследок. Она попрощалась с теми немногими, кто относился к ней с теплом: с Наташкой-Косой, которая после всего тихо сказала «прости», с Дойной, которая перекрестила её и дала бумажную иконку. С Лейлой она не прощалась — та даже не подняла головы, когда Алла проходила мимо её станка в последний раз. Только пальцы узбечки на мгновение замерли над тканью, а потом снова задвигались с прежней точностью. И вот — утро. Тяжёлая металлическая дверь с лязгом захлопнулась за спиной. В руках — тощий вещмешок с казёнными вещами, справка об освобождении и конверт с небольшими деньгами, около двадцати тысяч рублей, заработанными в швейном цеху. Сумма скромная, но впервые за долгое время эти деньги принадлежали только ей. Алла постояла несколько секунд, привыкая к миру, который не ограждали бетонные стены и колючая проволока. Солнце поднималось над мокрыми после ночного дождя перелесками. Она была не та, что вошла сюда полтора года назад. От прежней Аллы — затравленной, опухшей алкоголички с трясущимися пальцами и побитыми губами — не осталось и следа. Она похудела, лицо заострилось, но глаза смотрели ясно и прямо. Она больше не боялась смотреть в зеркало. Алла закалилась. Первым делом — интернат. Районный центр, где находились Максим и Михаил, встретил её облезлыми пятиэтажками и вечной грязью неметёных улиц. Алла никогда раньше здесь не была — мальчиков увезли сюда сразу после суда, и за полтора года она не получила от них ни одной весточки. Не знала, как они растут, что едят, кто с ними говорит перед сном. Она шла к серому зданию с ржавой вывеской, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Её провели в кабинет завуча — усталой женщины с красными прожилками на носу и вечно недовольным лицом. Та долго листала какие-то папки, потом нехотя подняла глаза. — Королёва? Мать Максима и Михаила? Они сейчас в школе, уроки заканчиваются через час. Можете подождать во дворе. Только... — она окинула Аллу оценивающим взглядом, — вы не думайте сразу их забирать. Им и здесь неплохо. Они пристроены, сыты, одеты. Успеваемость хорошая. Максим хочет быть автослесарем, Михаил — поваром. У них друзья. Не ломайте детям жизнь второй раз. Алла молча кивнула. Она и не собиралась забирать их прямо сейчас. Она хотела лишь увидеть. Она села на низкую скамейку в заросшем дворе и стала ждать. Вокруг бегали какие-то малыши, галдела стайка подростков у забора, пахло столовскими щами и мокрой листвой. Через час раздался звонок, и из дверей школы напротив высыпали дети. Она узнала их сразу, хотя мальчики сильно вытянулись и повзрослели. Максим шёл первым, что-то громко доказывая брату, Михаил отмахивался. Оба были одеты в чистую, но казённую одежду — синие жилетки поверх рубашек, явно с чужого плеча. Они не заметили женщину на скамейке, пока Алла не окликнула их негромко: — Максим. Миша. Мальчики замерли. Узнавание длилось несколько мучительных секунд. Михаил, младший на пятнадцать минут, но более чуткий, бросился к ней первым — просто подошёл и уткнулся лицом в её плечо, не говоря ни слова. Максим подошёл медленнее, исподлобья разглядывая мать. Он был выше брата, шире в плечах, и в его глазах Алла увидела что-то от Виктора — ту же основательность, то же недоверие. — Ты вышла? — спросил он хрипло. — Совсем? — Совсем, — ответила Алла, чувствуя, как слёзы подступают к глазам, но удерживая их. Она обняла обоих — двух мальчиков-одногодок, которым сейчас было по двенадцать лет. Они выросли без неё. Они стали чужими — и всё же родными до дрожи. От них пахло казённым мылом и чем-то мальчишеским, щенячьим. Она вдыхала этот запах и не могла надышаться. Разговор вышел коротким и скомканным. Максим рассказывал про училище, куда собирался поступать, — автослесарем, как и хотел. Михаил больше молчал, только иногда вставлял робкие фразы про кулинарные курсы. Алла слушала, вглядывалась в их лица, искала сходство — с собой, с Виктором, с бабушкой Анной. Она хотела спросить про тысячу вещей: как спят, что едят, кто их друзья, обижает ли кто, снятся ли им сны. Но слова застревали в горле. Прозвенел звонок на следующий урок. Мальчики замялись. — Нам пора, — сказал Максим. Алла кивнула. Она обняла каждого ещё раз — крепко, до хруста в костях, и отпустила. Они побежали к дверям школы, но Михаил на полпути обернулся. — Ты приедешь ещё? — крикнул он. — Обязательно, — ответила Алла. — Я вернусь. Ждите. Она сидела на скамейке ещё долго после того, как двери школы закрылись. В груди клокотала боль — но решение уже оформилось, ясное и горькое. Она не будет их забирать. Пока не будет. Она оставит их здесь, где стабильность, где кормят и учат, где у них есть будущее. Она — бывшая заключённая, без жилья, без работы, с двадцатью тысячами рублей в конверте. Что она может им дать? Угол в чужом доме? Нищету? Косые взгляды соседей? Государство сейчас заботится о них лучше, чем она сможет в ближайшие годы. Она будет помогать деньгами, как только встанет на ноги. Будет присылать каждый заработанный рубль. А когда-нибудь, когда устроится, — заберёт. Она оставила у завуча короткую записку для мальчиков: «Я вернусь. Обязательно. Ждите». И вышла за ворота интерната, не оборачиваясь. Слёз не было — они кончились ещё там, в колонии. Только сухая резь в горле. Автобус до Посада шёл три часа, и все три часа Алла смотрела в окно на мелькающие перелески, поля и покосившиеся деревни. Она возвращалась не в свой бывший дом с Виктором и детьми — тот дом давно стал чужим, — а в родительский, на улицу Заречной, где прошло её детство. Но и там её не ждали. С родителями она не виделась с самого суда. Мать тогда сидела в зале и плакала, отец не пришёл вовсе. И всё же, когда автобус остановился на привокзальной площади и Алла зашагала знакомыми улицами, она ещё надеялась на что-то. Дом стоял на месте — ухоженный, опрятный, с чистыми окнами и свежевыкрашенными наличниками. Из трубы вился дымок. Во дворе, аккуратно подметённом, не было ни соринки — мать всегда следила за порядком. За домом темнела бабушкина пристройка, и Алла на мгновение задержала на ней взгляд. Там, в привычной тишине, стоял старый «Зингер», а в шкатулке, на своём законном месте, лежал напёрсток с гравировкой «А.П. 1897». Её наследство. Её династия. Но путь к ним лежал через дверь, в которую нужно было войти. Она открыла калитку и поднялась на крыльцо. Дверь открыла мать. Елена Петровна постарела, осунулась, волосы стали совсем седыми. Увидев дочь, она застыла. — Мама, — сказала Алла тихо. Мать отступила на шаг, рука легла на косяк. — Не надо, Алла. Не приходи. Ты убила Витю. Ты опозорила нас. Люди до сих пор пальцем тычут. Я не могу тебя видеть. Дверь закрылась. Щёлкнул замок. Алла постояла на крыльце, глядя на глухую дверь. Не заплакала — слёз не было. Развернулась и пошла прочь от родительского дома, где когда-то была счастлива. Семья отреклась. Напёрсток остался в шкатулке. «Зингер» покрывался пылью. А сама Алла Королёва, мать, швея в третьем поколении, теперь была просто бывшей заключённой, начинающей с нуля. Она сняла угол у дальней родственницы бывшей коллеги по «Силуэту» — крошечную комнату с печкой и скрипучей кроватью. Денег хватило на месяц вперёд и на скромную еду. Села на кровать, сжала руки в замок и долго смотрела в темнеющее окно. Завтра она начнёт искать работу. Где угодно, кем угодно. Лишь бы не пить. Лишь бы не сорваться. Лишь бы когда-нибудь вернуться к сыновьям. Она не знала, что в колонии, за сотни километров отсюда, Лейла смотрит на пустой станок, где раньше работала Дворняжка, и думает о том же самом дне — но с другой целью. Не вернуться. Отомстить. Но это будет потом. А пока Алла закрыла глаза и уснула — впервые за полтора года на свободе.

Поиски работы начались на следующее утро после того, как Алла сняла угол. Она встала затемно, умылась ледяной водой из рукомойника, причесалась перед осколком зеркала и отправилась в город. В кармане лежал паспорт — потрёпанный, но действующий, его выдали перед освобождением. Справку об освобождении она убрала во внутренний карман куртки и решила не показывать без крайней необходимости. Знала: этот документ отпугнёт быстрее, чем любой другой. Первым пунктом стала швейная фабрика «Красная швея» — та самая, где когда-то трудились её родители. Длинное серое здание на окраине Посада почти не изменилось, только облупилось сильнее да оконные рамы почернели от времени. Алла вошла в отдел кадров, где сидела немолодая женщина с усталым лицом и вечно дымящейся сигаретой в пепельнице. Алла поздоровалась, объяснила, что она местная, потомственная швея, работала здесь раньше, знает все станки. — Мест нет, — перебила её кадровичка, не дослушав. — Половина цехов стоит, люди в вынужденных отпусках. Сама видишь, что творится. Какие новые работники? Мы своих-то не знаем, куда девать. Иди в центр занятости, может, там что подберут. Алла не стала спорить. Она знала: после кризиса многие фабрики так и не оправились. Заказов мало, людей сокращают, новеньких не берут вовсе. Она вышла из проходной, поёжилась от ветра и пошла дальше. За день она обошла ещё три места. Частное ателье на центральной улице — хозяйка, дородная армянка, похожая на Аиду Григорьевну из «Силуэта», сначала заинтересовалась, но, узнав, что Алла только приехала и ищет работу, развела руками: «Милая, какое шитьё? Люди последние деньги на хлеб тратят, а не на платья. Я сама на грани закрытия. Была бы ты москвичка с клиентами — другое дело». Швейный цех при галантерейной фабрике — там на дверях висело объявление «Требуются швеи», но, когда Алла зашла, выяснилось, что объявление провисело три месяца, а место уже заняли позавчера. Магазин тканей, где искали приёмщицу заказов, — Алла прошла собеседование, но через день ей перезвонили и отказали: «У нас ставку сократили, извините». Она понимала: город ещё не выбрался из кризиса. На дворе стоял рубеж 1999 и 2000 годов — страна медленно выкарабкивалась из ямы, но до Посада это выкарабкивание пока не добралось. Рабочих мест не хватало даже для тех, у кого не было судимости. А с её прошлым, если оно всплывёт, шансы становились и вовсе призрачными. Но пока справку она не доставала — никто и не спрашивал. Всем было не до неё. Всем было не до чего. Вечером она вернулась в свою каморку и долго сидела на кровати, глядя в одну точку. Отчаяние подступало к горлу, но она гнала его прочь. Она не для того выбралась из колонии, чтобы сдаться в первый же день. Просто нужно расширить круг поиска. Не только шитьё. Что угодно, лишь бы платили. На следующее утро она увидела на дверях пекарни, что на углу Советской и Пролетарской, объявление: «Требуется упаковщица. Без опыта. Зарплата сдельная». Пекарня называлась «Сдоба» и представляла собой длинное приземистое здание, из которого даже через закрытые двери пахло горячим хлебом, ванилью и жжёным сахаром. Запах был таким густым и домашним, что у Аллы засосало под ложечкой. Хозяйка пекарни, грузная краснолицая женщина с сильными руками в муке, оглядела Аллу с головы до ног и задала всего два вопроса: «Руки есть?» и «Пить не будешь на рабочем месте?» Алла ответила «да» на первый и «нет» на второй — и была принята. Никаких документов, кроме паспорта, хозяйка не спросила. Ей было не до тонкостей: пекарня работала на износ, люди требовались позарез, а желающих стоять целый день на ногах за сдельные копейки находилось немного. Работа оказалась простая и монотонная. Пекарня пекла и паковала всё подряд: буханки ржаного, батоны нарезные, плюшки с сахаром, ватрушки с творогом, пряники, сухари и даже привозные шоколадные конфеты в коробках, которые здесь переупаковывали для местных магазинов. Алла вставала в пять утра, к шести была уже на смене и до полудня упаковывала выпечку в полиэтилен, перевязывала коробки бечёвкой и наклеивала ценники. Платили сдельно: сколько упаковала — столько получила. Алла работала быстро и молча, не поднимая головы. Пальцы, привыкшие к игле, ловко справлялись с липкой лентой и шпагатом. Коллектив в пекарне был небольшой: пекари, две тестоводки, упаковщицы. К Алле отнеслись настороженно — новенькая, молчаливая, смотрит исподлобья. Но когда увидели, что работает без лени и не лезет в чужие дела, оставили в покое. На третий день к ней подошёл высокий, сутуловатый мужчина лет сорока с простым, открытым лицом и большими руками, на которых запеклись царапины. — Антон, — представился он. — Я здесь грузчиком и за водителя. Ты новенькая? Алла кивнула. — Алла. — Ты извини, я заметил, ты одна всё время. У нас вообще народ простой, можно и пообедать вместе. Ты чья будешь-то? Местная? — Посадская, — сказала Алла. — Вернулась недавно. Антон не стал расспрашивать. Он вообще был не из тех, кто лезет в душу. Они вместе пообедали в подсобке — Антон поделился бутербродами, Алла заварила чай. Разговор сложился сам собой — о погоде, о работе, о том, что пекарня кое-как держится на плаву, хотя кругом всё закрывается. Антон рассказывал охотно и просто, и от его голоса, низкого и спокойного, Алла вдруг почувствовала что-то, чего не испытывала давно: ей было спокойно. Через неделю таких обедов он спросил — тихо, без напора: — Ты ведь сидела, да? Алла замерла. Ложка застыла в руке. Она не ожидала, что он спросит так прямо. Но что-то в его голосе подсказало: он не осуждает. Может, просто догадался по тому, как она отводит глаза, как вздрагивает от резких звуков, как привычно держит спину прямо, словно на построении. — Сидела, — ответила она. — Полтора года. — Статья? — Сто пятая. — Убийство, — уточнил Антон, но не отодвинулся. — Мужа. Он меня бил. Я защищалась. Последнее было не совсем правдой — она не защищалась, она ударила первая, пока он замахивался. Но говорить это сейчас, человеку, который слушал её без страха и брезгливости, не хотелось. Антон помолчал, глядя в свою кружку. — Люди меняются, — сказал он наконец. — Я сам в молодости дурак был. Но ты не похожа на уголовницу. — А на кого похожа? — спросила Алла с нервным смешком. — На швею, — сказал Антон просто. — У тебя руки швейные. Я видел, как ты пальцами работаешь. Моя мать тоже швеёй была, только она на дому сидела. Ты ведь по этой части? Алла кивнула, чувствуя, как отпускает напряжение. — Я закройщица-модельер. В ателье работала, на фабрике. Только теперь нигде не берут. Кризис, сам видишь — работы нет. — А ты на дому не пробовала? — спросил Антон. — Мать моя, пока силы были, клиентов находила через знакомых. Сарафанное радио. У неё всегда работа была. Кому подшить, кому перешить, кому обновку. В кризис люди не покупают новое — они чинят старое. Так что работа у швеи есть всегда. — Я только приехала, — сказала Алла. — У меня здесь никого. И жилья нормального нет. Угол снимаю. Антон отставил кружку и посмотрел на неё серьёзно. — Слушай, — сказал он. — Я живу с братом. Сергей, он младший. У нас трёхкомнатная квартира в двухэтажном доме на Лесной. Дом на восемь квартир, старый, шестьдесят седьмого года постройки, но стены толстые, тепло держит, батареи центрального отопления греют хорошо. Мать наша жива, она тут же, в соседней квартире через стенку. Мы с Сергеем в трёшке, а мать в двушке — так всем удобнее: она под боком, но не мешается. Её бывшая комната в нашей квартире теперь пустует. Там кровать, стол, чисто, уютно. Если хочешь — переезжай. Будешь помогать по хозяйству, готовить иногда. А в свободное время — шей. У матери есть старая машинка «Зингер», в комнате стоит, под чехлом. Она давно не шьёт, так что можешь пользоваться. Алла смотрела на него и не знала, что ответить. Предложение было слишком щедрым для случайного знакомого. Слишком неожиданным. Она пыталась найти подвох — и не находила. Антон смотрел на неё открыто, без задней мысли, и в его глазах было только участие. — Ты меня совсем не знаешь, — сказала она наконец. — Я же убила человека. — Ты сказала, что защищалась, — ответил Антон. — Я верю. Ты не похожа на ту, что режет спьяну. И потом, — он улыбнулся краем рта, — мы с Сергеем сами не подарки. Тоже иногда выпиваем. Но не буяним. Мать за стенкой за нами приглядывает. Жить можно. Алла опустила глаза. Ей было страшно соглашаться. И ещё страшнее — отказываться. Одиночество, скопившееся за полтора года колонии и эти дни в пустой каморке, давило на плечи. Ей нужно было хоть что-то. Хоть кто-то. Она устала быть одна. — Я подумаю, — сказала она. — Думай, — кивнул Антон. — Предложение в силе. Весь оставшийся день Алла паковала коробки с пряниками, а в голове вертелись его слова. Комната. Крыша над головой. «Зингер» — пусть не бабушкин, но всё же «Зингер». Возможность шить. Возможность зарабатывать своим ремеслом, а не только руками на упаковке. Вечером, сидя в своей каморке и глядя на тусклый огонёк лампы, она приняла решение. На следующий день подошла к Антону в обеденный перерыв и сказала просто: — Если предложение ещё в силе — я согласна. Антон кивнул, не выражая лишних эмоций, как будто она согласилась не на переезд, а на чашку чая. — Вот и ладно, — сказал он. — Завтра после смены помогу вещи перетащить. И Алла вдруг почувствовала, как что-то в груди отпустило. Она не знала, что ждёт её в этом двухэтажном доме на Лесной, не знала, что за человек Сергей, не знала, получится ли у неё снова шить. Но впервые за долгое время она сделала шаг не в пропасть, а к чему-то. К какому-то будущему. Пусть смутному, пусть неопределённому, но — будущему. А в колонии, за сотни километров, Лейла в этот самый вечер получила от Генеральши новый заказ — точную копию платья от Шанель. Она взяла журнал, кивнула и села за машинку. Пустой станок Дворняжки больше её не тревожил. Она знала: Алка на воле. И это значит, что когда-нибудь они встретятся. Когда-нибудь — но не сейчас.

После ухода Аллы швейный цех колонии 17 словно выдохнул. Не в один день, не в одну неделю — но постепенно, как затихает вода в пруду после брошенного камня. Пустой станок в углу, где раньше работала Дворняжка, простоял нетронутым ровно сутки. На второе утро Генеральша распорядилась убрать его в подсобку, а на освободившееся место поставили стеллаж с тканями. Никто не возражал. Никто не спрашивал, куда делась Королёва. Те, кто знал, молчали. Те, кто не знал, не интересовались. В колонии не принято задавать лишние вопросы. Лейла вернулась на своё место у окна без лишних слов. Она не торжествовала открыто — это было ниже её достоинства. Но когда она впервые за долгое время села за машинку и оглядела цех, в котором больше не было Дворняжки, что-то в её груди расправилось, как туго скрученная ткань, отпущенная на свободу. Она снова была королевой. Бесспорной, единственной, недосягаемой. Никто в этом цеху не мог сравниться с ней ни в точности исполнения, ни в скорости, ни в умении угодить Генеральше. И главное — теперь некому было оспаривать её трон. Но радость эта была с горьким привкусом. Лейла быстро заметила: Генеральша изменилась к ней. Не уволила, не понизила, не наказала — но в каждом её взгляде, в каждом коротком слове сквозило что-то, чего раньше не было. Напоминание. Миронова больше не хвалила Лейлу так, как раньше. Она принимала её работу молча, иногда кивала, иногда бросала короткое «годится», но в глазах её, холодных и бесцветных, всегда стоял немой укор. «Помнишь? — говорил этот взгляд. — Помнишь день позора? Помнишь, что я могу сделать снова?» Каждый раз, когда Генеральша приносила новый заказ и молча клала журнал на стол Лейлы, та невольно вздрагивала. Не от страха — страх она давно переплавила в ненависть. От унижения. Напоминание о дне позора, когда её, королеву цеха, поставили в один ряд с неумехами и бросили в комнаты свиданий, жило в ней теперь постоянно, как заноза под кожей. И каждый многозначительный взгляд Мироновой эту занозу проворачивал. Лейла покорно шила реплики. Она больше не позволяла себе ни капли своеволия. Никаких принтов, никаких отступлений от образца, никакого творчества. Только точные копии, стежок к стежку, шов к шву. Она знала: малейшая провинность — и Генеральша с радостью напомнит ей, кто здесь власть. Лейла не собиралась давать ей такого повода. Она будет безупречной. Она будет идеальной. Она будет ждать. Цех постепенно успокаивался. После креативного бунта, после дня позора, после ухода Аллы жизнь возвращалась в прежнее русло. Женщины работали молча, дисциплина ужесточилась. Надзирательницы стали внимательнее. Генеральша лично проверяла каждый заказ. Никаких экспериментов, никакой самодеятельности. Только план, только норма, только копии. И Лейла, как самая опытная, следила за порядком. Она не насаждала дисциплину криком и угрозами, как делала бы Зина-Рыжая. Она просто работала, и её работа говорила сама за себя. Остальные подтягивались — кто из уважения, кто из страха. Но в тишине, наступившей после ухода Аллы, Лейла вдруг обнаружила странное чувство. Она скучала. Не по Алле — по сопернице. По той, с кем можно было бороться. Да, Дворняжка была для неё как бельмо на глазу, как заноза, но с её уходом из цеха исчезло что-то важное — напряжение, которое питало Лейлу. Она ловила себя на том, что иногда оборачивается к тому углу, где раньше стоял станок Аллы, и видит только стеллаж. И от этого становилось пусто. Она скучала по Алле — но только как по объекту будущей мести. Мысль о том, что Дворняжка где-то там, на воле, дышит свободным воздухом, пока она, Лейла, гнёт спину над репликами, жгла её изнутри. Эта несправедливость требовала исправления. Лейла знала: рано или поздно она выйдет отсюда. И тогда они встретятся. Не в цеху, не под надзором Генеральши, а там, где ни стен, ни решёток. И тогда Алка заплатит за всё. Новость о том, что Алла вышла на свободу, подтвердилась быстро. В колонии информация распространялась по своим каналам — через надзирательниц, через кладовщиц, через тех, кто имел доступ к бумагам. Лейла узнала об этом от Марины, своей верной приближённой, которая услышала разговор двух надзирательниц в коридоре. Королёва Алла Николаевна, статья сто пятая, освобождена по УДО. Покинула колонию такого-то числа. Направление — Посад. Лейла выслушала Марину, не прерывая. Потом кивнула, отпустила её и осталась сидеть за своим станком. В цеху уже было пусто, лампы гасли одна за другой, только над её столом ещё горел свет. Она смотрела на ткань, разложенную перед ней, но не видела её. Перед глазами стояло лицо Аллы — то самое, каким оно было в первый день: опухшее, с побитыми губами, с затравленным взглядом. Дворняжка. — Первая цель на воле, — прошептала Лейла одними губами. Она не стала обсуждать это ни с кем из своей свиты. Даже Марине, которая принесла новость, она ничего не сказала. Это было её личное дело. Её личная месть. Её личный план, который она вынашивала с того самого дня позора, когда Генеральша зачитала список и бросила её в комнату номер девять. Тогда она поклялась себе. Теперь клятва обрела адрес. Она достала из ящика стола маленький огрызок карандаша и обрывок бумаги, на котором обычно делала пометки по заказам. Задумалась на мгновение. Потом написала одно слово: «Посад». Сложила обрывок и спрятала в карман робы. Она не знала, когда попадёт в этот Посад. Может, через месяц, если получится УДО. Может, через год. Может, через пять. Но она попадёт туда обязательно. И тогда... За окнами цеха сгущались сумерки. Лейла выключила лампу, встала и вышла в коридор. Завтра будет новый день. Завтра Генеральша снова принесёт журнал и снова посмотрит на неё тем самым взглядом. Завтра она снова будет королевой — униженной, но несломленной. А Алка будет где-то там, в Посаде, и даже не будет знать, что за ней уже выехали. Не сегодня. Не завтра. Но выехали. Лейла шла по тёмному коридору в барак, и шаги её звучали ровно, спокойно, как стежки, ложащиеся на ткань. Она больше не была жертвой. Она снова была королевой. И у неё была цель.

На страницу:
6 из 7