Нищенка с печатью дракона. Вернуть по приказу короля. Книга 2: Цена зимней клятвы
Нищенка с печатью дракона. Вернуть по приказу короля. Книга 2: Цена зимней клятвы

Полная версия

Нищенка с печатью дракона. Вернуть по приказу короля. Книга 2: Цена зимней клятвы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Я подошла к окну. Замок лежал внизу, серый от инея, и в одном окне на втором этаже горел огонь, и я знала, что это его окно, потому что только у него в кабинете жгут три свечи вместо одной, и что он сейчас сидит за столом, и что у него в руке, возможно, перо, а возможно — кубок, и что я не могу разглядеть, и что от этого незнания у меня снова дёрнулось запястье, и я прижала его ладонью к подоконнику.

Холод подоконника был хороший, ровный, чужой. Шрам под ним отозвался тихо, без боли, и я поняла, что он не злится, он просто слушает, и что мне нужно решить, хочу ли я, чтобы он услышал то, что я собираюсь сделать.

Я отняла руку от подоконника, посмотрела на плащ ещё раз и пошла к двери. Мне нужно было вниз, в кухонный архив, пока Торвен не прислал за реестром кого-нибудь быстрее меня.

Лестница пахла холодной известью и чужим дымом, и на каждой ступеньке я считала не ступеньки, а слух, который уже ушёл вперёд меня.

На площадке между этажами стояла Бринн. Он мял в руках шапку и смотрел в пол, и когда я вышла из-за поворота, он вскинул голову, и я увидела, как у него дрогнули пальцы, и как он тут же спрятал руки за спину, будто я могла не заметить.

— Госпожа, — сказал он, и голос у него был сиплый, — лорд Дарвен приказал…

— Я знаю, — перебила я. — Горячее. Позже.

Он не двинулся с места. Я остановилась на ступеньку выше его, и мы оказались почти вровень, и я увидела, что у него под глазом свежая ссадина, и что он не смотрит на мой плащ, хотя должен бы, потому что плащ был на мне до самой двери, и теперь его нет, и значит, Бринн уже знает, что я его сняла.

— Госпожа, — повторил он тише, — там внизу… Тобин.

Имя упал на площадку, как монета на камень. Я не двинулась, и он это понял, и быстро заговорил, путаясь в словах, краснея ушами:

— Он пришёл к кухне сразу после совета. Сел за стол домоправителя. Говорит, что без него реестра не отдадут. Говорит, что печать он вернул, и что теперь его очередь.

Я смотрела на него и думала о том, что мальчишка мне врёт, и что он сам это знает, и что ссадина под глазом — это не цена за враньё, а цена за то, что он врёт плохо, и что кто-то его уже ударил за это, и что этот кто-то сейчас сидит внизу за моим столом.

— Кто его впустил? — спросила я.

Бринн дёрнул плечом.

— Марта, — сказал он, и имя у него прозвучало как собственная вина. — Марта сказала, что гость при кухне имеет право.

Я кивнула. Гость при кухне. Тобин. Я знала это правило, я жила под ним три года, пока сама была гостьей под чужим мостом, и теперь оно пришло за мной с другой стороны, и от этого стало смешно, и смех я не выпустила, а проглотила, и он встал в горле колом.

— Иди к Марте, — сказала я. — Скажи, что я иду. Скажи, что реестр рода не выдаётся гостю при кухне без хозяйки архива. Скажи, что хозяйка архива — я.

Он кивнул и метнулся вниз, и шаги его были лёгкие, торопливые, и я подумала, что он побежит не к Марте, а назад к Дарвену, и что Дарвен будет знать обо всём раньше меня, и что это, может быть, и к лучшему, потому что Торвен не успеет.

Я пошла за ним, но медленно. На середине пролёта остановилась, прижала ладонь к стене, и камень был холодный, но под холодом я почувствовала слабую, едва заметную пульсацию, и поняла, что печать слушает, как я и думала, и что она считает шаги внизу, и что ей всё равно, чьи они.

Лестница вывела меня прямо в кухонный коридор, и там пахло капустой и свежим хлебом, и у печи стояла Марта с полотенцем через плечо, и она не обернулась, когда я вошла, и это было её ответом, и я приняла его.

Тобин сидел за столом, который три года назад был моим. Он был худой, с красными от ветра руками, и одет в чужую куртку, и на столе перед ним лежал реестр, раскрытый на странице с моим приданым, и он водил по строчкам пальцем, как будто умел читать, и я знала, что не умеет, и что ему это и не нужно.

Он поднял голову. Увидел меня, и в глазах у него мелькнуло что-то быстрое, жадное, и я поняла, что он продал меня уже сегодня, и что покупатель сидит в зале совета, и что реестр — это не бумага, это цена, и что я опоздала на полчаса.

— Гость при кухне, — сказала я, — не имеет права трогать хозяйские книги.

Он усмехнулся, и усмешка у него была чёрная, без зубов.

— А хозяйка кто? — спросил он.

Я не ответила. Я подошла, забрала реестр у него из-под руки, и пальцы у него дрогнули, но он не удержал, и я закрыла книгу, и положила ладонь поверх, и почувствовала, как печать под рукавом отозвалась на её тепло, и как шрам стал тёплый, почти горячий, и я подумала, что если Тобин сейчас дёрнется, я успею нажать ладонью сильнее, и что печать сама решит, что с ним делать.

Тобин не дёрнулся. Он откинулся на спинку стула и сложил руки на груди.

— Без меня печать — краденая, — сказал он спокойно. — Это всем в зале известно. Я свидетель. Я гость. Я имею право.

— Право, — повторила я, — сидеть за хозяйским столом без приглашения хозяйки. Право трогать чужой реестр. Право продавать чужую печать тому, кто больше даст.

Он не отвёл взгляда.

— Тобин, — сказала я тихо, — я не буду с тобой торговаться. Я дам тебе место при кухне, когда печать подтвердят на совете. До совета ты гость. Гость ждёт. Если ты не хочешь ждать, ты выйдешь из замка до утра, и я не стану тебя удерживать.

Он усмехнулся снова, и усмешка у него стала тоньше, и я увидела, что он считает мои слова, и что они ему не нравятся, и что у него в кармане что-то лежит, и что это что-то — не монета.

— До утра, — повторил он, — я подожду.

У двери в коридор я остановилась. Не потому что хотела обернуться, а потому что камень под ногой стал тёплый, и я поняла, что это значит, и прижала реестр к груди крепче, и пошла дальше, считая шаги, чтобы не считать удары сердца.

В коридоре было пусто. Свечи в настенных кольцах догорели до середины, и воск застыл на камне белыми дорожками, и пахло не капустой, а чужими духами, сладкими, тяжёлыми, и я узнала их раньше, чем увидела её саму.

Инара стояла у поворота к её комнате. Без свечи. Без свиты. В тёмном платье, под которым угадывался живот, и руки она держала на этом животе, и я подумала, что она его уже чувствует, и что она уже знает, что я знаю, и что между нами осталась одна печать и одно невысказанное имя.

— Астрид, — сказала она тихо. Голос у неё был ровный, без слёз, и это было хуже, чем слёзы. — Я слышала про совет. Я слышала про платье.

Я остановилась в трёх шагах от неё. Реестр я не выпустила. Шрам под рукавом тёплой монетой лежал на запястье, и я знала, что она видит край этой монеты, потому что рукав у тесного платья сполз, и я не стала его поправлять.

— Платье, — повторила я, — мне вернут.

— Я не про платье, — сказала она, и голос у неё дрогнул, и я поняла, что она сейчас попросит, и что я не хочу слышать. — Я про старейшин. Они тебя не отпустят. Они его заставят. Ты же знаешь, как это устроено.

— Знаю, — сказала я. — Я там была. В чужом плече.

Она отвела глаза, и я увидела, как у неё побелели костяшки на животе, и как она сглотнула, и как она снова посмотрела на меня, и в глазах у неё было то, что я видела сегодня у всех, — голод пополам со страхом.

— У меня ничего нет, — сказала она. — У меня только он. И ребёнок. Если они его закроют…

— Если его закроют, — перебила я, и голос у меня был хриплый, — тебе дадут комнату в Зимней Ветви. Тебе дадут имя. Тебе дадут всё, что обещали.

Она моргнула. Я увидела, как у неё качнулась голова, и подумала, что она сейчас упадёт, и что я не подхвачу, и что это будет стоить мне чего-то, чего я потом не смогу вернуть.

— Я не для того сюда приехала, — сказала она тихо. — Я приехала, потому что он позвал.

— Он не звал, — сказала я. — Он написал твоему отцу. Это разные вещи.

Она не ответила. Я видела, как у неё задрожали губы, и как она их прикусила, и как она посмотрела на реестр у меня в руках, и как она поняла, что это не её документ, и что за этот документ ей придётся заплатить больше, чем у неё есть.

Я пошла мимо неё. На середине поворота я остановилась, и сама не знаю зачем, и обернулась, и она всё ещё стояла у стены, и руки у неё лежали на животе, и я подумала, что она красивая, и что я её ненавижу, и что это две разные вещи, и что обе они сейчас стоят дороже, чем весь реестр.

— Инара, — сказала я, и она вздрогнула от своего имени. — Если ребёнок от него, тебе нечего бояться совета. Если нет — тебе нечего бояться меня. Решай сама.

Я ушла. Шаги мои гулко отдавались в пустом коридоре, и я считала их до её двери, и до своей двери, и до лестницы, и до того места, где камень под ногой стал холодным, и где печать под рукавом перестала гореть, и где я остановилась и прижала реестр к груди и поняла, что я только что сделала, и что обратно это не возьму.

За стеной, в его кабинете, скрипнул стул. Я постояла ещё минуту, и пошла к себе.

Он встал, отодвинул стул, и стул скрипнул по камню, и звук был долгий, и Марта у печи наконец обернулась, и я увидела в её глазах то, что она не сказала вслух, и что я поняла без слов: реестр уже смотрели. Не я. Кто-то до меня.

Я прижала книгу к груди. Печать под рукавом горела ровно, и я знала, что Дарвен за стеной, в своём кабинете, чувствует то же самое, и что он сейчас встанет, и что он придёт сюда, и что мне нужно решить, открыть ли ему дверь или встретить его в коридоре, и что оба эти решения будут стоить мне чего-нибудь, чего я ещё не знаю.

Я пошла к выходу, и реестр несла обеими руками, и шрам под рукавом пульсировал в такт шагам, и я считала ступеньки, и думала о том, что цена, которую назвал Тобин, уже не его, и что цена, которую назову я, ещё не прозвучала, и что между этими двумя ценами стоит одна дверь, одна печать и один мужчина за стеной, который слышит, как я иду.

Глава 5. Реестр на кухне

Кухня пахла вчерашним хлебом и чужим потом. Я вошла через низкую дверь, привычно пригнувшись, и в этот раз дверной проём показался мне ниже, чем был три года назад, хотя косяк никто не перестраивал. Просто я отвыкла быть здесь по праву. Марта оглянулась от разделочного стола, вытерла руки о фартук, кивнула — ровно настолько, насколько кивала любому гостю, не больше, — и я поняла, что меня здесь видят. Гостью с печатью, не хозяйку.

Повар Тобин, мой ровесник, а теперь — гость при кухне, — сидел на опрокинутом ведре у очага и чистил репу. Руки у него были чёрные от земли, под ногтями въелась грязь, и он не встал, когда я вошла, только поднял глаза и сказал: «Леди Астрид». Без иронии, но и без почтения, и я почувствовала, как у меня дёрнулась щека. Он не спрашивал, зачем я здесь. Он ждал, что я скажу, и я сказала.

— Мне нужен реестр. Тот, что лежал у поваров. Старый, в кожаной крышке, с печатью рода на углу.

Тобин перестал чистить репу. Посмотрел на Марту. Марта посмотрела на меня. Я держала руки вдоль тела, чтобы не было видно, как они дрожат, и это получалось плохо, потому что левая рука — та, что со шрамом под рукавом — всегда дрожит сильнее, когда я нервничаю, и Тобин это знал. Он знал и то, что реестр существует. Я видела, как у него чуть дрогнули ноздри, когда я назвала «кожаную крышку». Значит, реестр здесь. Значит, его не сожгли.

— Леди, — сказал он, — это кухонные книги. Гостье с печатью в них дела нет.

— У носительницы печати есть дело в любой книге дома, где записано её имя, — ответила я, и сама удивилась, как ровно это прозвучало. — Я имею право видеть. Домоправитель подтвердит.

Тобин положил нож. Встал. Он был выше меня на две головы и шире в плечах, и от него пахло репой, и дёгтем, и тем особым запахом нищеты, который нищей не вытравить из вещей, даже если ей дали новый фартук. Он сказал тихо, так, чтобы слышала только я и Марта:

— Леди, вы три года не были в этом доме. Вы три года не были ни в каком доме. Реестр лежал там, где его никто не смотрел. Я нашёл его первым. Я его сохранил. У меня к вам разговор, и разговор этот — о цене, которую мне должен дом, а не дом мне.

Я не отвела глаз.

— Где реестр?

— В сундуке под лестницей, — сказала вдруг Марта, не поднимая головы от теста. — Второй снизу. Ключ у меня.

Тобин резко повернулся к ней. Она продолжала месить тесто. Я молча протянула руку. Марта вытерла ладонь о фартук, достала из-под передника связку, отцепила маленький медный ключ и положила мне на ладонь. Ключ был тёплый. Марта смотрела, как я зажимаю его в кулак, и у неё было то самое выражение, которое я помнила по прежней жизни: она делала то, что считала правильным, и не собиралась за это извиняться.

Сундук стоял там, где она сказала, — в тёмном углу под лестницей в кладовую. В крышке действительно была вдавлена маленькая родовая печать Северного Огня, и я провела по ней пальцами, и шрам под рукавом отозвался так, будто я коснулась горячего. Крышка скрипнула. Сверху лежали мешки с крупой, под ними — стопка промасленных тряпок, а под тряпками — кожаный переплёт, толстый, тёмный, с завязками. Я вытащила его, положила на колени, развязала. Бумага пожелтела, но чернила держались. Я листала медленно. Расходы на соль. На дрова. На свечи. На жалованье повару. Записи шли по годам, и я искала три года назад, когда меня вычеркнули из родовых книг и сожгли мою подпись в зале суда.

Нашла. «Расход по разводу: серебро — королевскому писцу, серебро — судье Лиссе, серебро — на временное содержание носительницы печати в период разбирательства». Строки шли ровным почерком, и рядом стояла подпись казначея, и подпись домоправителя, и маленькая сургучная печать, и — на полях, другим почерком, торопливо — приписка: «Приданое носительницы передано в казну рода по решению совета».

Я перечитала приписку дважды. У меня перехватило горло. Я знала, что приданое забрали, — весь замок знал, — но я не знала, что это записано в реестре как расход, и что запись скреплена печатью, и что её можно показать совету, и что совет обязан будет объяснить, куда ушли двадцать шесть фунтов серебра, которые мой отец собрал по монете с соседей, когда я выходила замуж. Я закрыла реестр. Положила его обратно в сундук. Заперла. Ключ остался у меня.

— Леди, — сказал сзади Тобин. Я не обернулась. — Леди, вы забрали ключ. Вы забрали книгу. У меня к вам разговор о цене, и цена эта — не серебро.

— Цену мы обсудим при свидетелях, — ответила я, всё ещё не оборачиваясь, и голос у меня не дрогнул, и это было, пожалуй, самое дорогое, на что я сегодня была способна. — Сейчас мне нужно идти к домоправителю. У носительницы печати есть к нему юридический вопрос.

Я вышла из кухни. Реестр я оставила в сундуке, и ключ лежал у меня в кармане чужого платья, и карман был тесный, и ключ впивался в бедро, и я чувствовала его при каждом шаге, и шрам под рукавом ныл — не сильно, а так, как ноет зуб перед дождём, — и я знала, что мне нужно вернуться в свою комнату, достать из-под матраса писаря Эрвина и попросить его снять копию. Я шла по коридору, и под ногами был камень, и камень был тёплый, и я впервые за три года знала, что у меня в кармане лежит не подаяние, а ключ, и что за этим ключом стоит документ, и что за документом стоит моё имя, и что это имя, может быть, впервые за все эти годы чего-то стоит.

У двери в мою комнату я остановилась. Прислушалась. За стеной было тихо. Тихо так, как бывает тихо в доме, где кто-то один не спит и считает удары собственного сердца, чтобы не думать. Я повернула ключ в замке — в моём замке, с моей стороны, — и вошла, и закрыла за собой дверь, и прижалась к ней спиной, и достала из кармана медный ключ, и положила его на стол, и он тихо звякнул о дерево, и звук был такой маленький, что его мог слышать только тот, кто стоит за стеной и не решается постучать.

Медный ключ лежал на столе, и я смотрела на него так, будто он мог исчезнуть, если я отведу глаза. Маленький, тёплый от моего кармана, с бороздкой на бородке, протёртой чужими пальцами до блеска. Я провела по нему подушечкой большого пальца и почувствовала, как шрам под рукавом снова отозвался — глухо, низко, как нота, взятая не на том инструменте.

За стеной кашлянули. Один раз. Сухо, в кулак. Я замерла. Кашель был его — я узнала бы его из сотни, даже через камень, даже через три зимы. Он не спал. Он слышал, как я вошла. Он слышал, как ключ звякнул о дерево. И теперь он дал мне знать, что он там, и я не знала, зачем он это сделал — чтобы я перестала прижиматься к двери спиной, или чтобы я поняла, что он считает мои шаги.

Я выпрямилась. Медленно отлепила лопатки от двери. Подошла к столу. Ключ остался лежать. Я села на край кровати, не снимая ботинок, потому что в чужом тесном платье ботинки снимать было мучением, и потому что я не собиралась устраиваться здесь как дома. Потом встала, подошла к маленькой печке в углу, пощупала воздух. Печка была едва тёплая. Эрвин говорил, что в этой комнате раньше жила прачка, и что её вывели за воровство, и что с тех пор сюда никто не вселялся, потому что домоправитель считал комнату несчастливой. Несчастливой. Я усмехнулась. Для нищенки с печатью дракона — в самый раз.

Я снова села. Достала из-под матраса тонкую тетрадку писаря Эрвина — он оставил её мне вчера, вместе с огрызком свечи, и сказал, не глядя в глаза: «Если что-то нужно записать, леди, я сниму копию у архивариуса. Только скажите заранее, до обеда». Эрвин был единственным человеком в этом доме, который обращался ко мне «леди» так, будто это слово ещё что-то значило. Я подозревала, что он делал это не из вежливости, а из профессиональной привычки: писарь не имеет права обращаться к носительнице печати иначе, иначе его копии не примет столичный архив.

Я открыла тетрадку на чистой странице. Перо лежало рядом, чернильница — тоже. Я обмакнула перо и начала писать медленно, выводя каждую букву так, как меня учила мать, — с нажимом, без росчерков, без капель.

«Домоправителю замка Северного Огня, Торстейну по прозванию Счетовод. Носительница печати рода, леди Астрид из дома Северного Огня, вдовствующая супруга лорда Дарвена, требует отчёта о расходовании серебра, внесённого в казну рода в качестве приданого в год заключения брака. Сумма — двадцать шесть фунтов серебра, монета городской чеканки, перечень в реестре кухонных расходов за год свадьбы, страница, скреплённая сургучной печатью. Ответ прошу дать в письменной форме в течение трёх дней, согласно параграфу о праве носительницы печати на отчёт по расходам дома, в коем она содержится по зимнему циклу».

Я перечитала. Строчки вышли ровные, без клякс. Я подписалась внизу — мелко, остро, как ставила когда-то в родовой книге. Тогда подпись была красивая, с завитком. Сейчас — короткая, почти злая. Рука не дрожала. Левая рука — та, что со шрамом — лежала на столе, и под рукавом чужого платья было тепло, и я знала, что он за стеной это чувствует, и что он, наверное, сидит сейчас на своей кровати, и смотрит на свои руки, и не знает, зачем кашлянул.

За стеной раздались шаги. Сначала медленные, потом быстрее. Я услышала, как открылась его дверь — в коридор, не ко мне. Шаги по камню. Удаляются. Тишина.

Я положила перо. Посидела, глядя на собственную подпись. Потом сложила лист, запечатала воском от свечи, поднесла к печке, растопила конец ножа и прижала. Печать вышла кривая — не родовая, просто капля, — но Эрвин разберётся. Я спрячу письмо под половицу завтра, когда пойду к нему. Сегодня — рано. Сегодня пусть Тобин думает, что я просто забрала ключ.

Я встала. Подошла к двери. Приложила ухо. Ни шагов, ни дыхания. Он ушёл. Ушёл куда-то в собственный дом, в котором я теперь жила по праву печати, и от этого знания у меня одновременно ныло под ложечкой и тянуло в груди. Я положила ладонь на дверь. Его дверь — с другой стороны, в коридоре, без моего замка. Моя дверь — здесь, с моим ключом, с моим правом не пускать.

Я отняла руку и вернулась к столу. Положила медный ключ в карман платья. Карман был тесный, и ключ снова впился в бедро, и я подумала, что, наверное, к весне там останется синяк, и что это будет мой первый синяк в этом доме, и что он будет не от побоев, а от собственного документа, и что это, может быть, самая честная цена, которую мне когда-либо приходилось платить.

За стеной снова стало тихо. Тихо так, как бывает тихо в доме, где кто-то один не спит и считает удары собственного сердца, чтобы не думать. Я села на кровать, положила руки на колени, и смотрела на тёмный квадрат окна, за которым не было ещё ни снега, ни рассвета, и ждала, когда он вернётся, и злилась на себя за то, что ждала.

Плащ остался висеть на спинке стула. Я повесила его туда сразу, как вошла, — не в шкаф, не на крюк у двери, а на стул, потому что крюк был его, а шкаф был слишком глубоким, и если бы я убрала плащ туда, потом не смогла бы объяснить, чей он. Так он висел, как чужое обещание, брошенное на мою мебель, и я старалась на него не смотреть, и смотрела на него чаще, чем на тетрадку.

За стеной скрипнула кровать. Не кашель, не шаги — именно скрип, тяжёлый, неровный, будто человек сел слишком резко и пружины не успели замереть. Потом — тишина. Потом — голос, низкий, хриплый, будто шёл не из горла, а из-под рёбер.

— Ты не спишь.

Это не было вопросом. Это было утверждение, произнесённое в стену, в камень, в ту щель, где штукатурка уже пошла трещиной от зимней сырости. Я замерла. Левую руку — ту, что со шрамом — я держала на столе, и под рукавом чужого платья печать отозвалась сразу, как собака на свист. Тепло пошло вверх по предплечью, в плечо, в шею, и я знала, что он это чувствует — не думала, а знала, потому что в ту первую ночь после совета, когда я вернулась в плаще, шрам ныл у него на руке тоже, и Бринн сказал мне об этом утром, на кухне, пока наливал воду.

— Я не сплю, — ответила я, и собственный голос показался мне слишком ровным, слишком готовым, будто я отрепетировала эту фразу, пока писала письмо домоправителю.

— Каша стынет.

Я посмотрела на миску, которую принёс Бринн. Каша была холодная, жирная, с подгоревшей корочкой по краю. Тарелка была глиняная, с трещиной через всю середину, заклеенной чем-то бурым. Я не тронула её с тех пор, как Бринн поставил на стол, и он это видел, и Дарвен это, скорее всего, тоже слышал — как Бринн стучал в дверь, как я сказала «оставь у порога», как Бринн сказал «леди, лорд приказал», и я сказала «лорд может пообедать сам».

Тишина за стеной. Длинная, тяжёлая, как каменная плита. Потом — медленный выдох, почти стон, почти смех, и я не поняла, что именно, и от этого под ложечкой стало горячо.

— Ты злишься, — сказала я. Не спросила. Тоже утверждение, тоже в стену.

Он не ответил. Я подождала. Досчитала до десяти — медленно, про себя, как учила мать считать пульс раненого, чтобы не сорваться. На девятом ударе он кашлянул — снова, в кулак, сухо, и я подумала, что он простудился, пока стоял у окна, пока смотрел, как я выхожу из совета в чужом тесном платье, и что ему следовало бы вызвать Хеллу, и что я не буду об этом напоминать.

— Поешь кашу, — сказал он наконец. Голос сел ниже. — Пожалуйста.

Последнее слово он произнёс так, будто его вытащили из него клещами. Я сжала губы. Шрам под рукавом пульсировал в такт, и я не знала — мой это пульс или его, и не хотела знать, и от этой нежелания мне стало стыдно, и я зло пододвинула к себе миску.

Каша была холодная. Я ела её медленно, глядя на плащ, висящий на стуле, и на ключ, лежащий в кармане, и на письмо, спрятанное под половицей, и думала о том, что он сказал «пожалуйста» в стену, и что я не ответила «спасибо», и что это, наверное, тоже считается.

Ложка стукнула о край треснувшей тарелки. За стеной — ни звука. Только дыхание, ровное, слишком ровное, и я знала, что он прислушивается к моей ложке, и он знал, что я знаю, и мы оба делали вид, что это не считается, и это тоже считалось.

Я доела. Положила ложку. Миску отодвинула к краю стола, ближе к двери — Бринн заберёт утром. Потом встала, сняла со стула его плащ, подошла к двери, приоткрыла её ровно на ладонь и повесила плащ на крюк в коридоре, прямо напротив его двери. Не на его крюк. На свой. Ткань была ещё тёплая, и пахла дымом, и его кожей, и я отдёрнула руки так, будто обожглась, и закрыла дверь, и повернула ключ, и долго стояла, прижавшись лбом к дереву, и считала удары — свои, его, и где-то между ними — третий, который был ни мой и ни его, а просто камень, через который мы дышали в одну сторону.

Утром я проснулась от того, что под дверью шуршало. Не мышь, не ветер — бумага, которую подсунули так, чтобы край торчал из щели, и я увидела его, ещё не открывая глаз, потому что бумага белела на тёмном полу, как маленький нечестный флаг. Я встала, подняла, развернула. Почерк был не его и не Бринна, а крючковатый, торопливый, с нажимом на «д» и «р», и я узнала его сразу — так пишет домоправитель, когда злится, но не имеет права кричать.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

На страницу:
4 из 5