
Полная версия
Приворот и Порча
Я писала это не для того, чтобы пугать. Писала, чтобы ты не была одна.
Здесь всё, что я знаю и умею. Здесь то, что умела твоя мать, и то, чего она не успела передать тебе сама. Читай медленно. Не торопись понимать — знание любит, когда его не торопят.
Одна просьба: будь аккуратна с людьми. Дар — это не власть. Это ответственность, которую трудно нести и невозможно сложить.
Люблю тебя, Танюша.
Матрёна.
Татьяна сидела.
Тикали часы. Ветер в трубе. Скрип дерева где-то наверху — дом оседает зимой, так было всегда.
Потом что-то внутри сдвинулось — тихо, без рывка, как сдвигается что-то, что долго держалось на последнем усилии. Она не плакала восемь дней. Не в больнице, не когда Наташа рассказывала про развод, не когда Ирина ответила в трубку, не в поезде, не ночью.
Сейчас плакала.
Не громко. Не так, чтобы рыдать. Просто слёзы — сами, без решения, без причины, которую надо было бы объяснять. Потому что кто-то знал. Потому что кто-то сидел за этим столом четыре года назад — или раньше, или позже — и думал о ней. Писал для неё. Оставлял ей слова, которые будут ждать, сколько нужно.
Чтобы ты не была одна.
Она провела ладонью по странице. Бумага была шершавой, чуть прохладной под пальцами. Бабушкин почерк — ровный, спокойный, ни единого торопливого слова.
Татьяна перевернула страницу.
Вторая — уже про травы, про сборы, про то, в какую фазу луны что делается. Третья — про карты, про то, как их слушать. Она листала медленно, не читая ещё, просто чувствуя этот вес: страница за страницей, убористый почерк, рисунки на полях — схемы, контуры листьев, какие-то значки.
Тетрадь была толстой.
Бабушка писала долго.
Татьяна долистала до конца — вернее, почти до конца: последние несколько страниц были другими. Почерк тот же, но другая паста — красная, что ли, нет, не красная, тёмно-коричневая, как высохшие чернила. И дата — она остановилась.
Дата была другой.
Не шесть лет назад — другая дата. Через полтора года после первой записи. Незадолго до смерти Матрёны Павловны.
Бабушка была тогда уже больна — последний год почти не вставала. Но почерк был тот же: ровный, без дрожи. Видимо, нашла день, когда смогла.
Татьяна читала медленно.
Таня. Это важно — важнее, чем я хочу думать. Ко мне приходила одна женщина. Молодая, красивая, в цветочном платье. Она назвала твоё имя — сказала, что вы подруги, что она за тебя переживает. Хотела знаний о привороте, о привязке. Я отказала. Она улыбалась, когда уходила — и улыбка мне не понравилась. Улыбка человека, который не привык получать отказ и уже нашёл другую дорогу.
Я не вижу вперёд точно — дар у меня не тот. Но я знаю: она не отступит. И когда ты будешь слаба — она придёт.
Берегись той, которая рядом. Змея в цветочном платье. Она придёт за тем, кто рядом с тобой, а потом придёт за тобой.
Не знаю, когда ты это прочитаешь. Может, через год. Может, через десять. Но я обязана была написать.
Татьяна опустила тетрадь.
За окном сад стоял белый и тихий. Голые ветки яблонь. Снег на перекладинах старой беседки, которую бабушка всё собиралась починить.
«Змея в цветочном платье». Берегись той, которая рядом. Бабушка знала какую-то женщину, видела в ней угрозу для Татьяны ещё тогда, шесть лет назад. Но имени на этой странице не было. Татьяна сидела в тишине, в маленькой комнате с одним окном и запахом полыни, и чувствовала, как по спине пробежал холодок. О ком предупреждала Матрёна? О ком-то из прошлого? Или о ком-то, кто только должен появиться?
Часы на стене тикали. За окном поднялся ветер — прошёл по саду, тронул ветки яблонь, они качнулись и остановились. Снег не посыпался — слежался слишком плотно.
Татьяна закрыла тетрадь. Положила её на стол — аккуратно, двумя руками. Посмотрела на обложку.
Потом снова открыла — с первой страницы — и начала читать по-настоящему. Медленно. С самого начала.
Бабушка писала, что знание любит, когда его не торопят. Татьяна была готова не торопить.
Глава 5. Тетрадь мёртвой ведуньи
Тетрадь была устроена как история болезни.
Татьяна поняла это на второй день — когда прошла первые страницы с общими принципами и добралась до записей о людях. Не «клиентах», бабушка их так не называла — она писала «приходила такая-то» или «был мужчина, лет сорока», и дальше шло то, что в медицинской карте называется анамнезом: жалобы, наблюдения, что увидела, что сделала, что дала. Через неделю — запись о результате. Через месяц — контрольная запись.
Система.
Татьяна сидела за столом в «приёмной» комнате — она уже называла её так про себя, по-бабушкиному — и читала, и думала, что Матрёна Павловна была бы хорошим врачом. Системным. Скрупулёзным. Без самодовольства: там, где лечение не помогло, бабушка писала об этом прямо, разбирала почему, отмечала, что не учла. Там, где помогло — коротко, без красивостей. «Лучше». «Ушла довольная». «Через два месяца — замужем».
Почерк от раздела к разделу не менялся. Бабушка писала одинаково в тридцать пять и в семьдесят — мелко, ровно, с одинаковым наклоном. Это тоже было про неё: она не торопилась и не замедлялась. Просто шла.
Привороты занимали отдельный раздел — помечен загнутым уголком страницы, как закладка.
Татьяна читала его дважды.
Приворот — не магия в том смысле, в каком это слово понимают люди, которые его боятся. Это химия, подкреплённая внушением, подкреплённая временем. Основа — вещество, которое подмешивается в пищу или питьё. Отдельные составы действуют на эндокринную систему: меняют фон, притупляют волю, создают зависимость. Не любовь — зависимость. Разница есть, и она большая.
Внушение идёт поверх: ритуал, слова, намерение. Не потому что слова что-то делают сами по себе — а потому что намерение того, кто это делает, влияет на его собственное поведение. Он начинает вести себя иначе. Человек это считывает и отвечает.
Итого: отравление плюс направленное поведение плюс время. Вот и весь приворот.
Татьяна отложила тетрадь и посмотрела в окно.
За окном был сад — уже не такой чужой, как в первое утро. За три дня она успела привыкнуть к нему: вот яблоня с развилкой, куда в детстве залезала, вот малиновые кусты вдоль забора, сейчас просто прутья торчат из снега. Вот старая беседка, которую бабушка не починила и которую теперь точно никто не починит, если не она.
Отравление плюс направленное поведение плюс время.
Александр. Восемь лет рядом — и она не видела. Ела за одним столом с человеком, которого постепенно, аккуратно, методично делали чужим. Это требовало не только умения — это требовало терпения. Ирина была терпеливым человеком. Татьяна всегда это знала, только раньше думала, что это достоинство.
Она открыла тетрадь снова.
На четвёртый день она взяла карты.
Не сразу — сначала долго сидела с шёлковым платком в руках, разворачивала и сворачивала угол. Колода лежала на столе. Татьяна смотрела на неё и думала про Максима Олеговича с его рецептами и про медсестру с тестом на беременность, и про то, что дважды — это не случайность, и про то, что, может, всё-таки надо начать разбираться, что это такое, вместо того чтобы продолжать списывать на нервную систему.
Она взяла колоду.
Карты легли в ладонь привычно — слишком привычно для чужой вещи. Тяжёлые, тёплые. Она перетасовала — неловко, часть карт едва не рассыпалась, она поймала их, сложила снова. Тетрадь говорила: не жди ничего. Первое время — тишина. Это нормально. Карты — не кнопка. Это разговор, а разговор требует, чтобы научились слышать друг друга.
Татьяна выложила три карты рубашкой вниз.
Тишина.
Она смотрела на три тёмные рубашки и не чувствовала ничего, кроме лёгкого неудобства от собственной серьёзности: врач сидит над картами в деревянном доме и ждёт знамений. Если бы Наташа видела — засмеялась бы.
Она перевернула первую карту.
Покалывание пришло неожиданно — не от карты, из пальцев. Не больно. Как бывает, когда отсидишь руку и кровь возвращается — только без онемения до этого, сразу покалывание, и с ним — что-то ещё. Не образ. Скорее направление. Как когда стоишь в незнакомом городе и не знаешь, где север, но что-то в теле знает, и ты поворачиваешься — и поворачиваешься правильно.
Она перевернула вторую карту.
Теперь образ.
Не чёткий — скорее как воспоминание о сне: знаешь, что было, но форма размытая. Фигура — женская, тёмная, не лицо, а силуэт. Стол. Что-то тёмное в маленьком сосуде — не стакан, не чашка, что-то другое, с крышкой. Руки — ухоженные, тонкие, с кольцом на указательном пальце — открывают этот сосуд и что-то добавляют в еду. В тарелку. Обычную тарелку с обычной едой, суп или что-то похожее.
И потом — Александр.
Не его лицо — его руки за столом, манера есть: он всегда держал ложку чуть иначе, чем принято, с детства так, она дразнила его иногда. Эти руки. Этот стол.
Татьяна перевернула третью карту.
Образ схлопнулся — резко, как захлопывается книга. Она сидела, держала карты и чувствовала лёгкую тупую боль за глазами — не сильную, просто как после долгого чтения при плохом свете.
Она положила карты.
Посмотрела на них — три карты, обычные, чуть потрёпанные. Потом посмотрела на свои руки.
Это было настоящим.
Она не пыталась больше объяснять это нервной системой. Нервная система не показывает чужих рук с кольцом на указательном пальце и не воспроизводит манеру человека держать ложку. Нервная система работает с тем, что уже есть в памяти. Этого в памяти — именно так, в этом сочетании — не было.
Она убрала карты в платок. Встала, потянулась — спина затекла, она просидела, оказывается, два часа. За окном темнело.
Тетрадь говорила: после первого раза — отдых. Тело делает работу, которую ты не видишь. Не торопи.
Татьяна пошла на кухню ставить чайник.
Баба Зина появилась в пятом часу — с пирогами. Татьяна услышала её ещё в сенях: шаги тяжёлые, уверенные, с характерным шарканьем левой ноги — у бабы Зины было больное колено, которое она лечила своими методами и игнорировала чужие советы.
— Пироги с капустой, — сказала она, входя, и поставила противень на стол без предисловий. — Садись, пей чай, не делай вид, что не голодная.
Татьяна налила две кружки.
Они сели. Баба Зина ела молча и довольно — она умела молчать так, что это не было тягостным. Просто сидели, пили чай, за окном темнело, на кухне пахло капустой и маслом.
— Читала тетрадь? — спросила баба Зина наконец.
— Читала.
— Карты брала?
Татьяна посмотрела на неё. Баба Зина смотрела обратно — спокойно, без подвоха.
— Откуда знаете?
— Вид у тебя такой, — сказала баба Зина. — Когда Матрёна первый раз работала с картами — у неё то же самое было. Вот здесь. — Она постучала пальцем между бровями. — Болит?
— Немного.
— Пройдёт. — Баба Зина взяла пирог. — Дар настоящий. Матрёна мне про тебя говорила — давно, когда ты ещё маленькая была. Говорила: в Танюшке есть. Сильнее, чем у меня. Просто спит.
Татьяна держала кружку двумя руками. Чай был горячим, пахло смородиновым листом.
— Матрёна Павловна мне ничего не говорила.
— Так ты и не спрашивала, — сказала баба Зина без осуждения. — Ты и в детстве-то не спрашивала. Придёшь, посидишь, уйдёшь. Умная, самостоятельная, себе на уме. — Пауза. — Это хорошо, кстати.
— Почему же тогда не сказала сама?
Баба Зина посмотрела на неё долгим взглядом — тем, которым смотрят на человека, когда знают точный ответ, но думают, стоит ли говорить.
— Потому что дар нельзя отдать насильно, — сказала она. — Можно только принять. Матрёна знала, что ты примешь — но только когда сама придёшь. Вот ты и пришла.
Татьяна смотрела в окно. Темно было уже совсем — короткий январский день быстро отгорел.
— Значит, всё это не случайно.
— Ничего не случайно, — сказала баба Зина. — Но это не значит, что оно лёгкое. — Она встала, начала убирать кружки. — Ты, главное, людей не бойся. Слух быстро разнесётся, что Матрёнина внучка приехала. Завтра, глядишь, кто-нибудь и постучится.
Татьяна подняла голову.
— Какой слух?
— Ну такой. — Баба Зина пожала плечами. — Матрёна шесть лет как умерла, а люди всё равно порой приходили — к воротам, стояли. Не знали, что делать. А теперь, раз ты здесь... — Она взяла пальто с крючка. — Ты дверь-то не запирай на оба засова. На один достаточно.
— Баба Зина.
Та остановилась.
— Я не умею, — сказала Татьяна. — Я только начала читать тетрадь. Я не знаю, что делать, если кто-то придёт.
Баба Зина посмотрела на неё. Потом сказала просто:
— Слушай. Вот и всё умение на первое время. — Застегнула пуговицу. — Матрёна так же начинала. Я видела.
Она вышла.
Скрипнула калитка. Шаги по снегу — тяжёлые, с левым шарканьем — удалились и затихли.
Татьяна вымыла кружки, вытерла стол. Прошла в «приёмную», зажгла лампу — маленькую, с жёлтым абажуром, она стояла на полке у стены. В её свете комната выглядела иначе, чем при дневном: мягче, теплее, банки со стен бросали тени. Травы под потолком чуть покачивались — от тепла, от движения воздуха.
Она взяла тетрадь снова.
Там, где бабушка писала про карты, был раздел, который она в первый раз проглядела бегло: про то, как работает видение. Бабушка не называла это видением — писала «считывание», и объясняла без мистики, сухо:
Считывание — это не чтение мыслей и не ясновидение. Это умение замечать то, что есть. Человек несёт в себе всё, что с ним произошло. В жесте, в голосе, в том, как держит руки. Карты — только инструмент концентрации. Они помогают выключить рациональный шум и слышать то, что уже знаешь, но не позволяешь себе знать.
Татьяна перечитала это дважды.
То, что уже знаешь, но не позволяешь себе знать.
Тёмная фигура у стола. Ухоженные руки с кольцом. Маленький сосуд с крышкой. Александр с ложкой.
Она знала это. Где-то в себе — знала давно. Видела что-то, складывала в ящик, закрывала на ключ, потому что открывать было страшнее, чем не открывать.
Дар не показал ей ничего нового.
Он показал то, что она уже знала — только убрал рациональный шум.
Она закрыла тетрадь. Посидела в тишине, в жёлтом свете, с запахом полыни вокруг.
Где-то в соседнем доме лаяла собака. Потом замолчала.
Татьяна думала про завтра. Про то, что кто-то, может, постучится. Про то, что она не умеет — или думает, что не умеет, — и про то, как это соотносится с тем, что только что произошло за этим столом с тремя картами.
Она умела.
Это было неудобное знание. Такое, с которым не знаешь, радоваться или нет, потому что оно ничего не упрощает — только добавляет ответственности. Она это понимала по медицине: чем больше умеешь, тем труднее не вмешаться, когда видишь, что надо.
Женщина на вокзале, которая потёрла правый бок.
Если бы Татьяна промолчала — она бы села в поезд и через несколько часов, где-то в дороге, у неё случился бы разрыв.
Она не промолчала.
Слушай, — сказала баба Зина. — Вот и всё умение.
Татьяна встала, погасила лампу и пошла в большую комнату. Там было темно и тихо, пахло деревом, старой мебелью и чуть-чуть пирогами, которые баба Зина оставила на столе.
Она легла, не раздеваясь, смотрела в потолок.
Завтра, может, придёт кто-нибудь.
Ну и пусть приходит.
Глава 6. Первая клиентка
Женщина постучала в половине одиннадцатого.
Татьяна как раз переставляла банки на подоконнике — баба Зина объяснила, какие хранить на свету, какие нет, и Татьяна перекладывала их методично, проверяя этикетки. Стук был осторожным, но настойчивым: три удара, пауза, снова три.
Она вытерла руки и пошла открывать.
На пороге стояла женщина лет сорока пяти — крупная, в тёмно-синем пуховике, с сумкой на плече, которую сжимала обеими руками. Лицо напряжённое, рот чуть поджат. Такое лицо бывает у людей, которые долго собирались что-то сделать, пришли наконец — и теперь злятся сами на себя, что пришли.
— Вы Матрёниной внучка? — спросила она.
— Да. Татьяна Александровна.
— Галина. — Она не добавила отчество. — Мне сказали, что вы приехали.
— Входите.
Галина вошла, огляделась — не с любопытством, а с тем особым напряжённым вниманием, с которым люди осматривают место, куда пришли нехотя и оставаться в котором не рады. Сняла пуховик. Под ним оказался серый свитер с мелким узором — аккуратный, стиранный много раз, из тех вещей, которые носят не потому что нравятся, а потому что удобные.
Татьяна усадила её за стол в «приёмной», поставила чайник. Галина сидела прямо, сумку не выпустила — держала на коленях.
— Я вообще-то не верю во всё это, — сказала она.
— Хорошо, — сказала Татьяна.
Галина посмотрела на неё — как будто ждала другого ответа.
— Но мне больше некуда идти.
— Понятно. Рассказывайте.
Галина рассказывала — сначала отрывисто, потом связнее, потом уже не останавливаясь. Сын Костя, двадцать один год, второй курс политехнического. В октябре бросил институт — не перевёлся, не взял академический, просто бросил. Съехал из дома, снял комнату. С женщиной — Галина сделала особое ударение на этом слове, — которой тридцать шесть лет.
— На пятнадцать лет старше, — сказала Галина. — Разведена. У неё самой сын. Представляете?
— Представляю, — сказала Татьяна.
— Он нормальный парень был. Учился, домой приходил. Друзья, всё как у всех. И тут — на тебе. За три месяца. Это не само по себе так бывает. Это не может само по себе.
— Почему?
Галина смотрела на неё.
— Потому что он не такой. Он бы не бросил. Он бы мне сказал. — Голос чуть дрогнул — не сильно, она держала себя в руках. — Она его опоила. Я уверена. Он приходит раз в неделю, и он другой. Смотрит не так, говорит не то.
— Что именно говорит?
— Что у него всё хорошо. — Галина произнесла это так, как произносят явную ложь. — Что он взрослый и сам решает. Что я не понимаю.
Татьяна налила чай. Поставила перед Галиной, та не взяла — не заметила.
— Фотография есть?
Галина открыла сумку. Достала телефон, нашла что-то, повернула экраном к Татьяне.
Молодой парень — светловолосый, широкоплечий, с простым открытым лицом. Снято летом, на природе, он улыбается. Улыбка хорошая — не для камеры, настоящая.
— Можно? — Татьяна кивнула на телефон.
Галина подала.
Татьяна взяла его в руки.
Фотография была маленькой, экран чуть тёплый от того, что Галина держала телефон. Татьяна смотрела на Костю и ждала — не торопила. Баба Зина говорила: слушай. Тетрадь говорила: выключи рациональный шум.
Оно пришло тихо.
Не образ — ощущение с образом поверх. Закрытая дверь — не страшная, просто закрытая. И давление с другой стороны: не снаружи, изнутри. Как будто что-то долго держали и оно наконец нашло, куда выйти. Облегчение — острое, почти физическое. И одиночество, но не пустое, а такое, в котором наконец можно дышать.
И ещё — голос. Не слова, интонация: усталая, спокойная, та, которой говорят, когда долго объясняли и перестали ждать, что поймут.
Татьяна положила телефон на стол.
Нет там приворота. Никакого.
Есть парень, который двадцать один год прожил в доме, где дышать было трудно, — и нашёл место, где легче. Это не опоили. Это просто ушёл.
— Ну? — спросила Галина. Голос напряжённый.
Татьяна посмотрела на неё.
— Приворота нет, — сказала она.
Пауза.
— Что?
— Нет приворота. Я не вижу его.
Галина смотрела на неё — секунду, две. Потом что-то в её лице изменилось: не сломалось, а закрылось, как закрывается окно.
— Значит, не видите. — Голос стал холодным. — Или не хотите видеть.
— Галина...
— Я пришла за помощью. — Она уже вставала, уже брала сумку. — А вы мне говорите — нет. Просто нет. Матрёна Павловна никогда бы так не сказала.
— Матрёна Павловна говорила правду, — сказала Татьяна.
Галина надела пуховик. Быстро, угловато — руки не слушались, она дёрнула молнию. Посмотрела на Татьяну последний раз — коротко, и в этом взгляде было многое: обида, злость, и ещё что-то, что Татьяна узнала, потому что видела это в зеркале, — страх оказаться правой не в том, в чём хочется.
— Всего хорошего, — сказала Галина и вышла.
Дверь закрылась не громко — но плотно.
Татьяна сидела.
За окном хрустел снег под Галиными шагами — удалялся, затихал. Чай стоял нетронутым. Татьяна взяла свою кружку, сделала глоток — остыл.
Она не думала, правильно ли поступила. Не то что думала и решила — просто не думала. Другого варианта не было: она увидела то, что увидела, и сказала то, что есть. Говорить другое было бы — как поставить неверный диагноз, зная правильный. Только хуже: диагноз можно пересмотреть, а деньги за несуществующий приворот уже не вернуть, и главное — человек уйдёт с ложным объяснением, которое ничего не изменит.
Она встала, вышла на кухню, поставила чайник снова.
Пока закипало — взяла тетрадь. Листала без цели, просто так, пока не наткнулась на раздел, который прежде пробегала. Здесь бабушка описывала травяные смеси — не рецепты, а принципы: как действует, на что влияет, сколько держится. Читать это было как читать фармакологию — сухо, по делу, без лишнего.
Татьяна притормозила на одном абзаце.
Хмель, дурман, немного пустырника — основа многих «привязок». Действует мягко, накопительно. Объект становится тревожным в отсутствие оператора, спокойным — в присутствии. Воспринимает это как привязанность. На самом деле — зависимость, сформированная химически. При отмене — раздражительность, тоска, иногда агрессия. Проходит за три-четыре недели.
Она перечитала.
Александр в последние два года был раздражительным дома и спокойным не дома. Она думала — работа, усталость, они с ним разные люди и устают по-разному. Она думала многое.
Дальше в тетради шёл перечень: что можно добавить в пищу, что в питьё, как долго хранится, как замаскировать вкус. Бабушка писала это не для того, чтобы научить — она писала, чтобы узнавать. Распознавать. Это была не инструкция, а криминалистика.
«Ирина интересовалась травами», — вспомнила вдруг Татьяна. Года три назад, кажется, Ирина как-то спросила про фитотерапию — легко, между делом, они сидели в кафе и Ирина листала что-то в телефоне. «Таня, ты же терапевт, расскажи — вот пишут, что зверобой влияет на гормоны? Это правда?» Татьяна объяснила. Ирина слушала внимательно, кивала, потом перевела разговор на другое.
Просто любопытство, тогда казалось.
Татьяна закрыла тетрадь.
Чайник закипел. Она заварила чай — настоящий, из бабушкиных запасов, с чабрецом — и вернулась в «приёмную». Там было тихо, и пахло полынью, и на столе стояла нетронутая Галинина кружка.
Галина вернулась в восемь вечера.
Татьяна не ждала — читала у лампы, когда услышала стук. Открыла. Галина стояла на пороге без сумки, в пуховике, застёгнутом не на ту пуговицу. Лицо другое: не закрытое больше, просто усталое.
— Я весь день думала, — сказала она.
— Входите.
Татьяна налила ей свежего горячего чая. Они снова сели за стол. На этот раз Галина взяла кружку сразу. Грела об неё руки.
— Он и правда другой стал, — сказала она. Не с вопросом — с утверждением. — Но не из-за неё.
— Да, — сказала Татьяна.
— Из-за меня.
Татьяна не ответила. Не нужно было.
Галина смотрела в кружку. Долго.
— Расскажи подробнее, — сказала она наконец. Уже на «ты» — сама не заметила. — Что ты видела. Точнее.
— Закрытая дверь, — сказала Татьяна. — Не чужая — своя. Которую он сам закрыл. И облегчение, когда закрыл.
Галина кивнула — медленно, как кивают, когда слышат то, что уже знали, просто не разрешали себе знать.









