Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля
Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля

Полная версия

Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

— Госпожа, — сказала я себе под нос, — вас ждут к ужину.

Это была дурацкая привычка — разговаривать с собой вслух, она появилась под мостом, когда кроме собственного голоса и плеска воды разговаривать было не с кем. Я её не вытравила. Не смогла. И теперь, в коридоре его дома, она звучала особенно глупо.

Я толкнула дверь плечом и вошла. Ингрид уже сидела на своём месте — на хозяйском, и это было первое, что ударило меня под ребра, сильнее запаха грудинки и тепла очага. Она сидела на моём месте. На том, куда я четыре зимы садилась сама и куда меня сажал Дарвен, взяв за локоть, — жест, о котором я старалась не вспоминать, но тело помнило тяжесть его пальцев на сгибе локтя.

Ингрид подняла голову от тарелки. Улыбка у неё была отработанная, с поворотом головы, с поворотом запястья — будто она репетировала её перед зеркалом. И репетировала, конечно. У неё всё было репетировано: и платье, и причёска, и то, как она держала вилку.

— Астрид, — сказала она, — садись, пожалуйста. Кухарка сегодня расстаралась.

Дарвен молчал. Он смотрел в тарелку, и я видела, как напряглась у него челюсть. Он знал, что это моё место. И Ингрид знала. И кухарка знала. И, судя по тому, как замерли у двери два лакея, — весь чёртов замок знал.

Я прошла к свободному стулу, тому, что у края, где раньше сидел Рогнар. Стул был низковат, и я оказалась на полголовы ниже Ингрид. Это, конечно, тоже было не случайно.

— Благодарю, — сказала я ровно, — но я уже ела.

Это была ложь. Я не ела с утра. Живот под серым платьем свело так, что я чувствовала каждый вдох, и я положила руки на колени под скатертью, чтобы не было видно, как у меня подрагивают пальцы. Лист за подкладкой рукава шуршал, и я сжала локоть крепче, чтобы он не выскользнул.

— Как можно не есть, — сказала Ингрид, — когда в доме такая кухня. Дарвен, ну скажи ей.

Дарвен поднял глаза. Посмотрел на меня, и я увидела в его взгляде то, что видела в первый день нашего брака, — голод, спрятанный под злостью, и злость, спрятанную под голодом. Он смотрел так, будто я была задачей, которую он не мог решить, и это было честнее, чем всё, что он говорил вслух.

— Садись, — сказал он тихо. — Поешь.

Два слова. Без «пожалуйста», без объяснений. И я, как дура, села. Не потому что он велел, а потому что ноги у меня подкосились от запаха грудинки и от его голоса, и потому что подкладка рукава жгла мне кожу, и я не хотела уронить лист к его ногам.

Мне положили каши. Я ела медленно, глядя в тарелку, и считала ложки. На седьмой Ингрид наклонилась к Дарвену и что-то прошептала, и он коротко кивнул. На девятой ложке я почувствовала, как Ингрид смотрит на меня поверх своего бокала. Я подняла голову.

— Астрид, — сказала она с той самой улыбкой, — а правда, что ты зимой жила под мостом? Я слышала, там было очень… людно.

Ложка в моей руке дрогнула. Я положила её на край тарелки, очень аккуратно, чтобы не звякнула. Рукав чуть сдвинулся, и я прижала локоть к боку, придерживая лист.

— Людно, — согласилась я. — Тифозные, бездомные, трое детей, одна старуха. Никто из них, впрочем, не носил серебряных кувшинов.

Тишина упала на стол, как мокрая скатерть. Ингрид моргнула. Дарвен медленно поставил свой кубок. Я встала, отодвинув стул обеими руками, и вышла, не оглядываясь. В коридоре было холодно, и я прислонилась к стене спиной, чувствуя, как сердце колотится в горле, и как лист за подкладкой прилип к коже от пота.

Линна стояла у соседней двери с подсвечником в руках. Она смотрела на меня, и я видела в её лице то, что она не смела сказать вслух. Я кивнула ей, прошла мимо, и пальцы мои нашли в рукаве кромку листа, и я сжала её, как держат за руку того, кому нельзя помочь.

Я спустилась по чёрной лестнице, держась за перила, чтобы не наделать шума. Сапоги у меня были мягкие, подошва стёрлась до тонкой кожи, и ступени я щупала пальцами ноги, как слепая. Под лестницей, в нише, где раньше хранили вёдра, кто-то забыл фонарь — масло в нём ещё теплилось, и от этого масла пахло тмином, и я вспомнила, что ровно так же пахло в подвале, когда я в первый раз принесла Дарвену мазь от его старой раны. Он тогда сидел на бочке, без рубашки, и плечо у него было синее, и он смотрел на мои руки, пока я растирала мазь, и не отрывался, и я не знала, куда девать глаза.

Сейчас мне некуда было девать лист за подкладкой. Он жег кожу сильнее, чем тминовое масло пахло.

Архивная комната помещалась в конце нижнего коридора, за дверью, которую раньше запирали на ключ, а теперь, видимо, забыли, потому что ключ торчал снаружи, в пыли. Я повернула его осторожно, чтобы не скрипнуло, и вошла. Пахло старой бумагой, мышами и тем особенным холодом, который стоит в комнатах, где никто не живёт. На столе горела свеча — кто-то работал здесь утром, и я догадывалась кто, потому что на полу валялся обрывок ленты, зелёной с серебром, какие носят приказчики из городской управы.

Я села на табурет и положила локти на стол, чтобы унять дрожь в руках. Лист я вытащила из рукава не сразу — сначала развязала тесёмку, потом отогнула подкладку, потом ещё раз осмотрела комнату. Убедилась, что дверь закрыта. Свеча стояла ровно, без сквозняка.

На листе стояла дата — за неделю до первого снега. Под датой шли имена: «Дарвен из Серой Башни, лорд Вейсгард» и «Астрид из дома Травниц, бывшая хранительница рода». Под именами — строка о расторжении брака «по обоюдному согласию, при свидетелях, с возвратом печати». Дальше — место для подписи. Слева, где должна была стоять его рука, — пусто. Сухо, желтовато, без единого движения пера. Справа, под моей строкой, — мой собственный кривой росчерк, который я ставила, не глядя, потому что мне уже было всё равно. А ниже, под словами «скреплено властью старейшины», — подпись. Я поднесла лист к свече и прочла её по буквам, медленно, чтобы не ошибиться: «Рогнар из Вейсгарда, старейшина рода, по доверенности лорда».

По доверенности. Лорд мог и не знать.

Я положила лист на стол и прижала ладонью. Сердце у меня колотилось так, что я чувствовала пульс в кончиках пальцев. Это могло быть всё. Это могло быть объяснение тому, почему он не пришёл за мной, почему не остановил повозку у моста, почему не написал ни строчки, пока я грела руки о чужую похлёбку. Это могло быть доказательством, что меня вышвырнули из дома без его ведома, что моя зима под аркой — не его решение, а чужое, чужими руками, чужой подписью. Это могло быть — если донести до королевского суда — концом Рогнара.

А могло быть подделкой. Могло быть ловушкой, подложенной тем же Рогнаром, чтобы я кинулась обвинять его, а он выставил бы меня безумной бывшей, которая сама не понимает, что подписывала. Могло быть, что Дарвен знал и молчал, и подпись стоит для отвода глаз. Могло быть всё, что угодно, и от этого «что угодно» меня замутило.

Шаги в коридоре. Тяжёлые, мерные, мужские. Я загасила свечу пальцами — воском обожгло, я стиснула зубы и не вскрикнула. Лист я сунула за пазуху, к самой коже, и по спине прошёл холод. Дверь открылась.

На пороге стоял Дарвен. Без оружия, без слуг, в одной рубашке с расстёгнутым воротом. Свечи за его спиной не было, и я видела только его силуэт — широкие плечи, тяжёлую челюсть, тёмные глаза, которые смотрели на меня так, будто я сделала что-то, чего он ждал и боялся одновременно.

— Я так и думал, — сказал он тихо. — Что ты придёшь сюда раньше, чем ляжешь.

— Ты следишь за мной?

— Я знаю этот дом. Я знаю, куда ты пойдёшь.

Он вошёл, закрыл за собой дверь и прислонился к ней спиной, как будто боялся, что я брошусь бежать. В комнате стало совсем темно, только через щель в ставнях тянуло уличной влагой и далеким звоном колокола. Я слышала его дыхание. Я слышала, как он сглатывает.

— Покажи мне, — сказал он. — То, что ты нашла.

Я не двинулась с места. Лист жег мне грудь, и я знала, что, если я вытащу его сейчас, между нами что-то сломается. Или починится. Я не была уверена, чего хочу меньше.

— Зачем? — спросила я. — Чтобы ты мог сказать, что я сумасшедшая?

Он шагнул ко мне. Один шаг, не больше, но в темноте он показался мне огромным. Я откинулась на спинку табурета, и табурет скрипнул по полу, и этот звук был громче, чем всё, что мы сказали друг другу за три месяца.

— Потому что я не подписывал, — сказал он, и голос у него сел, как надломленная ветка. — Потому что я узнал об этом через неделю после тебя. Потому что я искал тебя всю зиму, Астрид.

Я не ответила. Я вытащила лист из-за пазухи и молча протянула ему в темноту.

Пальцы у него дрогнули, когда он взял лист. Я услышала, как бумага хрустнула у сгиба — слишком сильно сжал, и я подумала мельком, что теперь у меня нет акта, есть только клочок, но вслух ничего не сказала. Он подошёл к ставне, отодвинул щепку и поднёс лист к тонкой полоске света. Долго смотрел. Я слышала, как он дышит — ровно, через нос, как дышат, когда держат себя в руках из последних сил.

— Рогнар, — сказал он наконец. Не мне. Стене. Воздуху. Себе. — Он принёс мне эту бумагу за завтраком, сказал, что ты сама ушла, что тебе лучше, что я должен дать тебе время. Я не открывал. Я не открывал конверт, Астрид. Я ему поверил.

Я молчала. Во рту было сухо, и язык прилипал к нёбу. Я хотела спросить — почему. Почему не открыл, почему не спросил, почему не пришёл сам, почему мне пришлось три месяца спать на гнилой соломе под аркой, пока ты пил утренний отвар и слушал, как старик врет тебе за завтраком. Я хотела сказать это вслух, и слова стояли у меня в горле, горячие, как угли, но я сглотнула их обратно, потому что сейчас это не имело значения. Сейчас имело значение только то, что лист у него в руках, и что я его отдала.

Он сложил бумагу пополам, потом ещё раз, и сунул в карман рубахи — на грудь, туда, где у меня только что лежал мой собственный грех. Потом повернулся ко мне, и в полоске света я увидела его лицо целиком — тёмные круги под глазами, щетину, которой утром не было, и складку у рта, которой раньше не было тоже. Он выглядел как человек, которого неделю били, не оставляя следов.

— Я заберу его у Рогнара, — сказал он. — И у тебя больше не будет доказательства.

— Я помню каждую букву, — ответила я. — И у меня есть копия в городе, у сестры Вейры. Завтра к вечеру.

Это была ложь. У меня не было копии. Сестра Вейра не знала, что я жива. Но ему об этом знать было незачем, и я смотрела ему в глаза, не мигая, пока он не отвёл взгляд первым. Он отвёл. Челюсть у него дёрнулась, и я подумала, что он, может быть, ударит меня, или схватит за плечи, или сделает хоть что-то из того, что делают мужчины, когда женщина ставит их в угол в их же доме. Он не сделал ничего. Он стоял, и руки у него висели вдоль тела, и я впервые за долгое время видела его не лордом, а просто уставшим человеком, которому некуда деваться.

— Если ты уйдёшь с этим листом в кармане, — сказала я, — я пойду к судье Норвейн. Не через Рогнара, не через гильдию. К ней. И тогда ты будешь отвечать не за то, что развёлся, а за то, что молчал.

— Я не молчал, — сказал он. — Я искал.

— Ты искал в кабинете, — ответила я. — За столом, с чашкой отвара. Ты искал, пока я мела чужой пол.

Он сделал шаг ко мне, и я не отодвинулась. Табурет подо мной скрипнул ещё раз, и я перехватила его край обеими руками, потому что поняла, что если я встану, я окажусь к нему слишком близко, и тогда я не смогу думать. Он остановился в шаге, и я чувствовала тепло его тела, и запах — мыло, холодная вода, чуть-чуть того самого тмина, и от этого запаха у меня свело живот, и я разозлилась на себя сильнее, чем на него.

— Я не дам тебе уйти, — сказал он тихо. — Не в этот раз. Что бы ты ни прятала, с кем бы ни говорила, куда бы ни положила копию. Ты не уйдёшь.

Я встала. Табурет отъехал назад, стукнул о стену, и я оказалась к нему вплотную, потому что комната была узкая, а он стоял у двери. Мне пришлось задрать голову, чтобы смотреть ему в лицо, и я ненавидела себя за то, что моё сердце колотилось так, что он, наверное, слышал.

— Ты не можешь меня не пустить, — сказала я. — Я не твоя жена. Я не твоя пленница. Я гостья по закону, и закон на моей стороне.

Он смотрел на меня сверху вниз, и я видела, как дрогнуло у него веко, и как он сжал челюсть, и как пальцы его, лежавшие вдоль тела, медленно, по одному, сжались в кулак. Потом он разжал их. Опустил руку. Отступил на полшага — ровно настолько, чтобы между нами можно было пройти, не задев друг друга.

— Тогда иди, — сказал он. — Иди спать. Утром поговорим.

Я обошла его, не повернувшись спиной, прижала локоть к боку, чтобы он не увидел, как у меня трясутся пальцы, и вышла в коридор. За моей спиной он не двигался. Я слышала это по тому, как не скрипнула ни одна половица. Я дошла до поворота, и тогда — только тогда — он закрыл за собой дверь архива, и ключ повернулся в замке, и этот звук был последним, что я услышала, поднимаясь по чёрной лестнице к своей каморке под лестницей.

В каморке я села на узкую койку, вытащила из-за подкладки свой второй лист — чистый, без единого слова, который я сунула туда ещё в коридоре, чтобы он думал, что это и есть доказательство, — и долго смотрела на него в темноте. Потом спрятала под половицу, легла, не раздеваясь, и натянула на себя серое одеяло, пахнущее чужой кладовой. Печать на запястье была холодной. Это значило, что он недалеко, и что он жив, и что этой ночью мне нечего его бояться.

Глава 5. Лихорадка на кухне

Кухня пахла палёной капустой и дымом. Я стояла у двери, не заходя, потому что чужая кухня чужая, даже если в ней умирает ребёнок.

Марта - не та Марта, что с моста, другая, кухарка с серым от муки фартуком - держала на руках девочку лет пяти. Лицо у девочки горело, губы потрескались, и она дышала так, будто у неё в груди сидел кто-то маленький и злой.

- Кто-нибудь позвал лекаря? - спросила я, и голос вышел хриплый.

Марта подняла голову. Глаза красные, но не от дыма.

- Лекарь в городе, - она качнула девочку. - А мать у неё я. И я не знаю, что делать.

Я шагнула внутрь. Меня никто не звал. Меня вообще никто не зовёт в этом доме - кроме закона, который велит меня здесь терпеть.

- Положи её на стол, - сказала я. - Где у вас травы?

Марта дёрнулась, будто я ударила её. Потом поняла, послушалась, и я увидела, как девочка запрокидывает голову, как у неё дрожит подбородок, и как пульс бьётся в ямке под ухом - слишком быстро, слишком поверхностно.

- Травы у Дарвена, - прошептала кухарка. - В аптечной кладовой. Ключ у него.

Я уже шла по коридору, не дослушав. У меня было полторы минуты, пока жар не поднялся выше, и я знала, что в кладовой есть всё, что мне нужно: сушёный липовый цвет, ивовая кора, мёд, который хранится в тёмной бутыли. И ещё там, на нижней полке за мешками с солью, лежал мой старый травник, тот самый, который я привезла из дома отца, когда мне было семнадцать, - в кожаной обложке, с закладкой из ленты, которую Дарвен тогда снял со своего плаща.

Я выбросила его, когда уходила. Нет, не выбросила. Оставила на столе, потому что не могла нести лишнее. А кто-то его подобрал и положил обратно на полку, и теперь он лежал там, пыльный, целый, с моей лентой, торчащей из-под обложки, как маленький флаг.

Я взяла его, не думая, как это выглядит, и побежала обратно.

У плиты стоял Дарвен. Он пришёл, пока меня не было, и теперь смотрел на девочку, и у него было то лицо, которое я ненавидела больше всего: лицо мужчины, который не знает, что делать, и злится на себя за это.

- Оставь, - бросил он мне, не оборачиваясь. - Я пошлю за городским лекарем.

- Городской лекарь едет полчаса, - я протиснулась мимо него, и моё плечо задело его руку. Он не отодвинулся. Я почувствовала, как он напрягся, и это было почти больно - так хорошо я его знала. - А у неё жар поднимается. Дай мне десять минут.

Он посмотрел на меня. Снизу вверх, потому что я стояла у стола, а он у плиты, и в его глазах было что-то, чего я не хотела видеть: не злость, не приказ, а усталость. Та усталость, которая появляется у людей, когда они слишком долго делают вид, что им всё равно.

- Десять минут, - сказал он.

Я развернула травник. Лента выскользнула, и я на секунду замерла, потому что узнала её: серую, выцветшую, с вышитой буквой "В", которую я когда-то расшивала сама, в первую зиму, когда думала, что у нас будет всё хорошо.

- Что ты делаешь? - спросил Дарвен. Тихо. Слишком тихо для кухни, где горит плита.

- Липовый цвет, ивовая кора, мёд, - я не смотрела на него. Я уже знала рецепт наизусть, рецепт отца, рецепт, который я записала в эту тетрадь в тот год, когда Дарвен ещё дарил мне цветы и смеялся, когда я ругалась на его слуг. - Сейчас заварю и дам ей выпить. Потом - холодное обтирание.

- Откуда ты знаешь?

- Я травница, - сказала я, и в голосе было что-то, чего я не слышала в себе уже полгода. Не злость, не сарказм, а просто уверенность. - Я всегда была травницей. Только в твоём доме от меня этого никто не просил.

Он промолчал. Я не обернулась, но я слышала, как он переступил с ноги на ногу, и я знала, что он смотрит на мои руки, на то, как я режу кору, на то, как пальцы не дрожат.

Девочка выпила отвар. Глаза у неё были мутные, и она хватала меня за рукав, и я не думала о том, чей это рукав и чья это кухня. Я думала о том, что отец говорил мне в детстве: "Если жар не сбить за час - он уйдёт внутрь, и тогда ты потеряешь ребёнка".

Через сорок минут жар спал. Девочка уснула, и Марта - кухарка, не та, с моста - прижала её к себе и заплакала, и плакала она не от радости, а от того, что не знала, как благодарить женщину, которая месяц назад спала под аркой и ела из миски её же похлёбку.

Дарвен всё это время стоял у стены.

Когда я выпрямилась, вытирая руки о серую юбку - ту самую, в которой меня привели в замок, - он шагнул ко мне. Один шаг. Не больше.

- Спасибо, - сказал он.

Голос был низкий, почти мальчишеский, и я поняла, что он боится. Боится, что я отвечу что-нибудь, от чего ему станет ещё хуже, чем сейчас. И я не знала, что мне делать с этим страхом - выбросить его ему в лицо или промолчать.

Я промолчала. Подняла травник, прижала к груди и пошла к двери, и на пороге остановилась, потому что у двери стояла Илма.

Она смотрела на меня так, будто я сделала что-то неприличное.

- Астрид, - сказала она, и голос у неё был гладкий, как масло. - Какая трогательная забота о слугах. Настоящая хранительница.

Я не ответила. Прошла мимо неё, и моё плечо снова задело что-то чужое - не Дарвена, а её, и это было хуже.

В коридоре было холодно, и я прижала травник к себе крепче, и лента снова выскользнула, и я подумала, что надо бы её выбросить, но не выбросила. Положила обратно, между страниц, туда, где она лежала три года назад, когда Дарвен впервые поцеловал меня у этой двери.

Коридор пахнул сырой штукатуркой и чьим-то ужином — капустой, варёной костью. Я считала ступени, пока шла к своей каморке под лестницей, и сбилась на седьмой, потому что за спиной раздались шаги. Не Марта, не кухарка. Марта шаркает, у неё туфли стоптаны. Эти шаги были тяжёлые, размеренные, и я знала их так, как знают собственное дыхание.

— Постой.

Я остановилась. Не обернулась. Плевать ему в спину я не могла — законы гостеприимства, чёртовы законы гостеприимства, по которым я теперь гостья в собственном доме, — но и оборачиваться не собиралась. Травник я держала двумя руками, как щит, и лента снова торчала из-под обложки, и я знала, что он её видит.

Шаги приблизились. Остановились в шаге. Я насчитала этот шаг по памяти — всегда был один шаг, всегда, даже когда мы были женаты, даже когда он подходил ко мне ночью, даже когда злился.

— Отдай тетрадь, — сказал он.

Голос ровный. Слишком ровный. У Дарвена, когда он злится, голос становится тише, а не громче, и я потратила три года, чтобы запомнить эту шкалу.

— Она моя, — ответила я, всё ещё к нему спиной. — Я её оставила. Кто-то поднял.

— Она хранилась в моей кладовой.

— В твоей кладовой по закону, потому что я обязана жить под твоей крышей. Не потому, что ты её хранил.

Тишина. Я почти слышала, как он сжимает челюсть. Я знала этот звук — скрип зубов, короткий выдох через нос. Когда-то меня это пугало, теперь — нет. Слишком много зубов я слышала под мостом у пьяных, которые спорили из-за медяков.

— Астрид.

Имя. Полное. Не «жена», не «бывшая», не «госпожа хранительница» — имя. Я медленно повернулась.

Он стоял ближе, чем я думала. Фонарь на стене бросал жёлтое пятно ему на скулу, и я впервые за месяц увидела, как он постарел. Не поседел — нет, ни одного седого, — а как будто кто-то стёр верхний слой. Глаза запали, у рта легла тень, и я поймала себя на том, что ищу, куда он дел мою заколку, ту, серебряную, с голубым камнем, которую я подарила ему на вторую зиму. Заколки на нём не было.

— Я сказал — спасибо, — повторил он. — Ты не ответила.

— Ты не спрашивал ответа. Ты отдал приказ. Привычка.

Его рука дёрнулась. Я увидела это краем глаза — он хотел шагнуть ещё, а потом передумал. Остался на месте. Я не была уверена, чего он хотел больше — забрать у меня тетрадь или коснуться моего запястья, там, где под рукавом серого платья лежала его печать.

— У девочки будет рубец, — сказал он вдруг. — От ожога. Я не знал, что у неё жар.

— Не будет, — ответила я. — Если мать будет менять обтирание каждые два часа до утра.

— Марта не умеет.

— Я покажу.

Я сказала это раньше, чем подумала, и тут же пожалела. Не потому что не хотела — а потому что увидела, как у него изменилось лицо. Что-то мелькнуло и пропало, как рыба под водой, и я не успела понять, было это облегчение или голод.

— Тогда я пришлю за тобой, — сказал он.

— Я сама приду. К восьми.

— К восьми, — повторил он. — Астрид.

Я уже отвернулась. Имя догнало меня в спину, в лопатки, туда, где рукав сбился и кожа была голая.

— Что?

— Тетрадь. Она лежала три года. Я не сжигал.

Я не ответила. Шагнула вниз по ступеням, в каморку, и прикрыла дверь, и только тогда поняла, что не дышала с того момента, как он сказал «постой». Прислонилась спиной к двери. Травник прижала к груди. Лента торчала из-под обложки, серая, с выцветшей «В», и я подумала: он её не сжигал. Три года, пока я спала под аркой и ела из чужих мисок, моя тетрадь лежала в его кладовой, за мешками с солью, на той полке, где я её оставила.

Я засунула ленту обратно, поглубже, и села на кровать, и стала ждать восьми.

Кухонные часы пробили семь, когда в дверь каморки постучали. Не костяшкой — ладонью, два раза, с паузой, и я сразу узнала этот стук: Илма. У неё были перчатки, и она стучала мягко, будто боялась оставить отпечаток на дверной ручке.

— Астрид, — сказала она через дерево, и голос шёл ровный, без придыхания. — Лорд Вейсгард просил передать, что кухаркина дочь спит, но Марта не отходит и боится. Он подумал, что ты могла бы зайти раньше.

Я сидела на кровати, уже обутая, уже с чистой тряпкой наготове. Травник лежал рядом, и я не сразу поняла, почему она здесь, в моей каморке, а не на кухне. Потом дошло: она пришла не от Марты. Она пришла узнать, пойду ли я.

— Передай лорду, что я иду, — ответила я. — Восемь я сказала, восемь и приду.

— Он будет ждать в коридоре у лестницы.

Я промолчала. Подняла узелок с тряпками, накинула серое пальто на плечи — то самое, казённое, серое, с чужой подкладкой, — и вышла, не дожидаясь её ответа. В коридоре никого не было. Фонарь на стене едва горел, копоть стекала по стеклу чёрной слезой, и где-то наверху стукнула дверь.

На лестнице стоял Дарвен.

Не у лестницы — на лестнице. Через две ступени сверху, там, где перила делали поворот. Руки скрещены на груди, плечом к стене, голова опущена, и я увидела, что он не в парадном — в обычной серой рубахе без ворота, и ворот расстёгнут, и на шее тёмная полоса, будто он не спал эту ночь или спал в одежде. Он услышал мои шаги, поднял голову, и в тусклом свете я разглядела, как у него напряглась челюсть, будто он собирался сказать что-то и передумал.

— Я не просила провожатого, — сказала я, останавливаясь на три ступени ниже. Так, чтобы он смотрел на меня сверху. Не потому, что мне это нравилось, — потому что так удобнее держать лицо.

— Я не провожатый, — ответил он. — Я хотел спросить про отвар.

— Про отвар спрашивают у лекаря днём.

— Сейчас ночь.

— Ночь — это когда я хожу к ребёнку, а не когда лорд стоит на лестнице и пугает прислугу.

Он не улыбнулся. Уголок рта дёрнулся и замер, и я вспомнила эту складку — она появлялась, когда он злился на себя, а не на меня, и раньше я её ненавидела, а сейчас не знала, что с ней делать. Я поднялась на ступень, чтобы пройти мимо. Он не двинулся. Между нами остался ровно один шаг, его чёртов один шаг, и от него пахло холодной тканью, и чуть-чуть — тем самым мылом, которым я когда-то стирала его рубашки.

На страницу:
4 из 5