
Полная версия
Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля

Александр Витальиев
Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля
Глава 1. Глашатай под мостом
Я проснулась от того, что мост перестал пахнуть мочой и дымом. По камню, по моим бедрам, по моему единственному пальто полз чужой запах — дорогой, казённый, с нотой хвои и металла. Так пахнут гербовые перчатки на руках посыльных из ратуши. Я привыкла просыпаться раньше, чем меня успеют пнуть. Сегодня пнули не ногой — бумагой.
Свод арки надо мной дрожал от голоса. Глашатай стоял наверху, на парапете, в оловянном воротнике и с серебряной папкой под мышкой, и выкрикивал моё имя — полное, то самое, которое я уже три месяца слышала только в собственных снах. Астрид Сольвейн, урождённая хранительница рода Вейсгард. Бывшая. Нищая. Зимняя обуза.
Толпа под мостом стояла слишком тихо для рыночного утра. Обычно здесь шумели: тачки, лотки, чужие ссоры, мои собственные ссоры. Сейчас было слышно, как где-то наверху, у часовни, бьют колокол. Потом глашатай раскрыл папку, и голос его стал ровным, как линейка.
— По указу королевского суда, за подписью судьи Норвейн, — он начал читать медленно, по слогам, чтобы каждая буква упала в грязь. — Печать рода Серой Башни, отнятая у носительницы при разводе, оформленном с нарушением брачного контракта, возвращается законной владелице до окончания зимнего цикла. Носительница — Астрид. Ей и её кровному родичу, лорду Дарвену Вейсгарду, предписано…
Я не дослушала. Я смотрела на своё запястье. Там, под слоем грязи и подсохшей крови от вчерашней ссадины, кожа горела. Будто кто-то медленно, с удовольствием вдавливал в неё раскалённую монету. Это была та самая метка, которую я носила три зимы как жена и один месяц как вдова без мужа. Метка вернулась. Законно. При свидетелях.
Я села. Пальто, которое Тильда зашивала мне три раза, сползло с плеча. В толпе кто-то засмеялся — тихо, в рукав, но я услышала. Рядом со мной на камне сидела Марта, спала, привалившись к моему бедру. Она проснулась от звука моего имени и теперь смотрела на меня снизу вверх, не мигая.
— Это про тебя? — спросила она шёпотом.
Я кивнула. Горло перехватило. Не от радости. От того, что я знала, что будет дальше. Когда закончат читать указ, придёт стражник с лентой через плечо. Меня оденут в серое платье, потому что у нищей драконьей жены не может быть ни зелёного, ни синего. Поведут через весь город, мимо рыбного ряда, мимо собора, мимо дома Илмы Верейн, где на окне стоит фарфоровый лебедь, подаренный моим бывшим мужем. И там, на площади у Серой Башни, меня встретит Дарвен. Не как жену. Как улику против собственного рода.
Глашатай спустился по ступеням, тяжело дыша. За ним шли двое стражников в синих плащах с гербом города — не рода, города, что было особенно унизительно. Один нёс свёрток. Я уже знала, что внутри. Серое платье. Простое, закрытое, с длинными рукавами, чтобы скрыть печать, пока её не объявят вслух. Я видела такие платья на женщинах, которых приводили в ратушу для опознания.
— Иди, — сказала Марта. — Не оглядывайся.
Я встала. Колени затекли, в боку стрельнуло. Стражник с плащом остановился в двух шагах и посмотрел на меня так, как смотрят на тюк, который надо донести и не уронить. Он развернул свёрток.
— Руки, — сказал он.
Я протянула левое запястье. Печать горела ровным серебром. В ней уже проступил знакомый рисунок — драконья спираль рода Вейсгард, та самая, которую я думала, что сожгла вместе с прошлой жизнью. Стражник посмотрел, кивнул и сам накинул на меня серое платье поверх пальто. Ткань была грубая, новая, пахла крахмалом и чужой судьбой.
— Пойдёшь тихо, — сказал он. — На вопросы не отвечать. На имя отзываться.
— У меня есть имя, — сказала я.
Он не ответил. Только посмотрел на меня, как на вещь, которая пока не поняла своей новой цены.
Из-за поворота, от часовни, показалась процессия. Впереди — мальчик в ливрее с гербом Серой Башни. За ним — женщина в чёрном, с ключами на поясе. Домоправительница. Я знала её в лицо. Она подавала мне чай три зимы подряд, называла меня «миледи» и кланялась ниже, чем требовал этикет. Сейчас она смотрела прямо перед собой.
Я сделала шаг. Потом ещё один. Мост остался за спиной. Тильда стояла у своей таверны, скрестив руки на груди, и молча смотрела, как меня уводят. Я не оглянулась. Марта сказала — не оглядывайся. Я не оглянулась.
У ворот Серой Башни толпа стала гуще. Кто-то шикнул, кто-то зашептал. Я подняла голову. На крыльце стоял Дарвен. Он был в чёрном, как в день, когда хоронил отца. Руки за спиной. Лицо — камень. Я остановилась в трёх шагах от него. Печать на запястье горела так, будто хотела прожечь мне кость.
Он смотрел на меня. Не отводил взгляд. Впервые за три месяца.
Я не отвела взгляда первой. Стояла на нижней ступени, серая ткань путалась в ногах, печать на запястье билась в такт сердцу, и я ждала, пока он заговорит. Не как жена ждёт мужа, не как нищенка ждёт подачки — как человек, у которого отняли имя и теперь вернули часть букв, а он стоит и смотрит, достоин ли я получить остальные.
Толпа за моей спиной притихла до звона в ушах. Домоправительница в чёрном сделала шаг вперёд, раскрыла ладонь, и на ней лежал ключ. Тяжёлый, медный, с кольцом в форме драконьей головы. Тот самый, от аптечной кладовой. Три зимы я носила его на поясе вместе с остальными, потому что хранительница рода отвечает за травы, за кровь, за больных слуг и за постель лорда в одинаковой мере. Потом ключ забрали вместе с остальным.
— Астрид, — сказал Дарвен. Голос ровный, без хрипоты, как будто три месяца он не пил и не спал, а только репетировал это имя. — Подойди.
— Я стою, — ответила я. — Ты видишь.
Он не двинулся. Домоправительница переступила с ноги на ногу, и в толпе кто-то хихикнул. Я не повернула головы, но по шее прошёл холод — тот особый холод, когда понимаешь, что тебя видят не одну. Дарвен сделал шаг. Один. Потом второй. Остановился так близко, что я почувствовала запах его одежды — можжевельник, холодный пот и чужая нотка духов, которых я раньше у него не знала. Ингрид. Илма. Новая невеста, о которой я узнала в ту же неделю, когда меня выставили за ворота.
— Ключ, — сказала домоправительница, и в её голосе было то самое чужое «миледи», вывернутое наизнанку. — По регламенту зимней опеки, носительнице печати возвращается право на аптечную кладовую и личную комнату.
— Личную? — переспросила я. — Мои покои заняты.
— Вам приготовлена комната под лестницей, — сказала она ровно. — По выбору дома.
— Это не мой выбор.
— Это выбор лорда, — ответила она, не глядя на Дарвена.
Я посмотрела на Дарвена. Печать горела сильнее, и я впервые подумала, что она не просто метка, а зверёк, который чувствует, когда рядом с ним врут. Он встретил мой взгляд. Ниже, в челюсти, дрогнул мускул. В этом доме я научилась читать его лицо, как аптечную этикетку, и сейчас на этой этикетке было написано: он не выбирал. Это выбрал Рогнар. Это выбрал кто-то, кому было удобно положить меня под лестницу, как запасное пальто на зиму.
— Принимаю кладовую, — сказала я. — Комнату — обсужу позже.
Домоправительница опустила руку с ключом. Толпа качнулась, кто-то кашлянул. Я не взяла ключ. Сказала:
— Положи на стол в прихожей. Я возьму сама, когда войду. Не хочу, чтобы мои руки пачкали чужие перчатки.
Это было жестоко, и я это знала. Домоправительница побелела, но кивнула. Дарвен чуть наклонил голову — то ли одобрение, то ли удивление, то ли боль в старом шраме, который я однажды зашивала ему сама, без помощи, потому что лекарь опоздал к рассвету.
— Зайди в дом, — сказал он тихо. — Люди смотрят.
— Пусть смотрят, — ответила я. — Я три месяца спала под их мостом. Теперь их очередь смотреть, как я захожу в твои двери.
Он отступил. Не на шаг — на полшага, ровно столько, чтобы между нами мог пройти ещё один человек, и этот человек сразу прошёл: мальчик-посыльный в ливрее, с подносом, на котором стояла чашка горячего взвара и лежал кусок хлеба, накрытый чистой тряпицей. Я узнала этот хлеб. Тильда пекла такой только по воскресеньям, с тмином и солью, для тех, кого уважала. Значит, она всё-таки слышала глашатая и успела сунуть свою долю в ливрею посыльного, пока стража не заметила.
Я взяла хлеб. Отломила корку. Пожевала медленно, глядя Дарвену в переносицу, потому что глаза я ему не обещала. Сделала шаг мимо него. Платье зацепилось за его сапог, я дёрнула ткань, она затрещала по шву. Он не помог. Только сказал вслед:
— Комната под лестницей запирается изнутри. Ключ у тебя. Я прикажу принести второе одеяло.
Я остановилась на пороге. Печать на запястье остыла ровно на один градус — с такого жара, что хотелось сунуть руку в снег, до простой, терпимой боли. Это значило, что я снова под его кровом. Это значило, что закончилась зима под чужим мостом и началась другая, в четырех стенах, где пахнет его можжевельником и чужими духами.
— Не нужно, — сказала я, не оборачиваясь. — У меня есть пальто.
И вошла в дом, жуя хлеб Тильды, оставляя крошки на половицах, которые три зимы подряд натирала сама.
Прихожая пахла лавандой и дымом — кто-то жег в жаровне ароматическую щепу, чтобы перебить холод с улицы, и от этого запаха у меня сжалось горло. Лаванду в жаровню клала я. Каждое утро, после уборки, пока вода в котле не остыла. Три зимы подряд, по одной и той же щепотке, в одну и ту же минуту, и дом привык. Теперь он ждал запаха и не получал, и кто-то догадался подсунуть ему суррогат — слаще, грубее, с примесью чужого масла. Я узнала эту марку. Ингрид привезла её с собой из столицы, в фарфоровой шкатулке, обитой голубым бархатом.
Я не стала задерживаться. Прошла мимо вешалки, на которой висело его пальто — то самое, серое, с медными пуговицами, — и моё старое, зелёное, с меховым воротником, которое я когда-то сама кроила по его мерке. Его пальто висело на моём крючке. Это была мелочь, и именно от неё заныли зубы. Потом я остановилась над столом. Ключ лежал на лакированной поверхности, на том самом месте, где я обычно оставляла записки для кухарки. Домоправительница положила его, как полагается, рядом с подносом для визитных карточек, но поднос был чужой, ореховый, с инкрустацией, и карточки в нем были другие. Имя Ингрид Верейн, витые буквы, выжженные по дереву. Мое имя с этого подноса стерли. Не выбросили — стерли, аккуратно, чтобы не повредить лаку.
Рука сама потянулась к ключу. Я остановила её на полпути, потому что печать на запястье снова дернулась — коротко, как пульс чужого сердца. В этом доме печать всегда читала чужой страх, и сейчас она читала мой, и я не хотела давать ей это на завтрак. Сначала — вдох. Потом — ключ. Медленно, двумя пальцами, за кольцо, не касаясь металла ладонью. Домоправительница стояла за моей спиной и слышала, как лязгнул замок, когда я убрала ключ в карман серого платья. Карман был чужой, пришитый наспех, грубой ниткой, и от этого ключ в нем лежал косо, колол бедро при каждом шаге. Я не стала поправлять.
— Где Ингрид? — спросила я, не оборачиваясь.
Домоправительница помолчала. Я почувствовала, как она подбирает слова, как будто раскладывает по полочкам белье в чужом комоде.
— В своих покоях, — ответила она наконец. — Утром она не выходит. Пьет шоколад и читает письма.
В моих покоях, поправила я мысленно. Утром я тоже пила шоколад и читала письма — лекарские, от сестры Вейры, от поставщиков трав, иногда от его матери. Теперь это делала другая женщина, в моей спальне, за моим столиком, и запах её шоколада смешивался с лавандой, которую я больше не зажигала.
Я пошла к лестнице. Не к парадной, по которой водили гостей, а к боковой, узкой, с вытертыми ступенями, по которой слуги таскали воду и дрова. Она вела в кухонное крыло, к кладовым, к комнате под лестницей, которую мне приготовили. Печать на запястье остывала с каждым шагом, как будто дом признавал меня по голосу шагов. Я знала, какая третья ступенька скрипит. Знала, где перила чуть шершавые, потому что их обглодала собака, которую я выходила после погони. Знала, на какой высоте в стене спрятана ниша для свечи, и в нише до сих пор лежал мой огарок, белый, с оплывшим боком.
Дверь в каморку была приоткрыта. Внутри горел ночник, на узкой кровати лежало серое одеяло, на табурете стоял кувшин с водой. Я вошла. Потолок здесь был низкий, и я могла коснуться его рукой, не поднимая локтя, — это была кладовка для прислуги, которую я сама приспособила под лечебную каморку в первую зиму, когда в замке случилась лихорадка. Тогда здесь стоял мой травник, сушились пучки мяты и чабреца, на стене висел список больных по этажам. Сейчас стены были голые, чистые, выскобленные до белизны. Кто-то вымыл эту комнату так, чтобы от меня здесь не осталось ни одной моей вещи. На подоконнике лежала записка. Без подписи, сложенная вчетверо, с неровным сгибом, как у человека, который писал на коленях.
Я развернула. Почерк был Линнин, мягкий, с круглыми буквами, и я узнала его раньше, чем прочла первое слово.
«Она в твоей спальне. Он спит в кабинете. Рогнар вчера приезжал, требует денег. Будь осторожна у кладовой — замок сменили».
Я перечитала дважды. Потом сложила записку вчетверо, как она лежала, и спрятала в карман, к ключу. Ключ кольнул бедро, и я на секунду подумала, что это Линна толкает меня в бок, чтобы я не забыла, зачем сюда пришла.
Ступенька над головой скрипнула. Не третья, а вторая — кто-то спускался по лестнице медленно, тяжело, припадая на правую ногу. Я знала эту походку. Он всегда так ходил, когда болела старая рана, — левая нога, от бедра, память о той зиме, когда его сбросила лошадь в горах и я зашивала его при свечах, без лекаря, без ассистента, потому что лекарь сбежал, а ассистент был пьян. Походка была моя, и боль в ней была моя, и я ненавидела её сильнее, чем всё остальное в этом доме, вместе взятое.
Он остановился за дверью. Я слышала его дыхание — ровное, сдержанное, с той короткой хрипотцой на выдохе, которая появлялась, когда он не хотел, чтобы его слышали. Он знал, что я здесь. Я знала, что он знал. Между нами была дверь, не запертая, потому что я еще не повернула ключ, и он не постучал, и я не окликнула.
— Вода в кувшине, — сказал он наконец. — Ключ от кладовой у тебя. Если что-то понадобится — пошли мальчишку.
Я молчала. Смотрела на стену, на которой когда-то висел мой список больных, и ждала, пока он уйдет. Он не уходил. Стоял за дверью, и я слышала, как он переступил с ноги на ногу, и переступил еще раз, и рана в бедре отозвалась коротким стоном, который он привычно проглотил. Я знала, что если я сейчас открою дверь, он сделает полшага назад, как у крыльца, ровно столько, чтобы между нами мог пройти посторонний. Я знала, что если я не открою — он простоит здесь до утра, потому что он тоже умел ждать, когда хотел, и хотел он сейчас одного: чтобы я хоть раз попросила его войти.
Я повернула ключ. Замок лязгнул. С той стороны раздался короткий выдох — не облегчения, не разочарования, а чего-то третьего, для чего у меня нет слова, и я не собиралась его искать.
Потом его шаги поднялись по лестнице. Скрипнула вторая ступенька. Третья. Тишина.
Я села на кровать, достала из кармана ключ, положила рядом с запиской Линны. За окном начинал идти снег, первый в этом году, и печать на запястье впервые за три месяца была теплой, как живая.
Я не сразу встала с кровати. Сидела, пока печать на запястье не остыла до обычной, почти нечувствительной, и только тогда поднялась, нашарила ногами чужие войлочные туфли у порога. Они были новые, с жестким задником, и я поняла, что их принесли заранее, пока я спала под мостом, — кто-то снял мерку с моих прежних, оставшихся в чулане, или просто угадал размер. Эта забота была хуже холода. Забота означала, что меня ждали.
Записку Линны я перечитала третий раз и поднесла к ночнику. Уголок занялся маленьким синим пламенем, бумага сгорела быстро, я бросила её в кувшин с водой и смотрела, как пепел расплывается серым облаком. Ключ от кладовой остался лежать на табурете, рядом с огарком свечи в нише, которая тоже была моя.
Спускаться в кухню я не стала. Вместо этого подошла к окну. Окно выходило на задний двор, на конюшню, на дальний угол ограды, за которым начиналась дорога к городу. Снег валил гуще, крупными хлопьями, и в этом снегу, у самых ворот, стоял человек в плаще с капюшоном, по пояс в сугробе, и делал вид, что не смотрит вверх, на мое окно. Я узнала его по осанке, даже не видя лица. Роэн Карстен. Поверенный. Тень Дарвена. Он всегда стоял так, будто земля под ним чужая и он терпит её из милости.
Я отошла от окна. Меня он видеть не мог — ставни были закрыты, а свеча стояла глубоко в нише, — но он знал, что я здесь, потому что дом ему уже доложил. Роэн всегда знал, в какой комнате я сплю, сколько раз я выхожу и кому кланяюсь в коридоре. В первые месяцы брака я думала, что это забота, потом — что привычка, потом прочла одно из его писем к Дарвену, случайно, не вскрывая, потому что печать на сургуче была сломана, и там было написано: «она улыбнулась кухарке, это не к добру». С того дня я перестала улыбаться кухарке при нем.
Коридор за дверью был пуст. Я прошла по нему босиком, войлочные туфли несли меня почти бесшумно, и это было неправильно — в доме, где я когда-то ходила в подкованных башмаках и стучала каблуками по камню, чтобы слуги слышали: хозяйка идет. Теперь я кралась, и стены это запомнили.
У двери в кладовую я остановилась. Замок был новый, латунный, с двумя бородками, и на нем висела бирка с номером, выбитым мелким шрифтом. Я вынула ключ из кармана, поднесла к скважине и вдруг поняла, что не могу вспомнить, какой поворот — первый, какой второй. Ключ от кладовой я носила три зимы, и пальцы помнили, но голова отказала, и я стояла, как нищенка у чужой двери, с протянутой рукой, в которой не было монеты.
Ключ вошел с первого раза. Один поворот, другой. Замок открылся мягко, по-новому, без привычного скрежета, и кладовая пахнула не мятой и чабрецом, а камфарой и сухим лавром, чужим, аптекарским, с дальней полки.
Я вошла. Свет сюда почти не доходил, только узкая полоса из коридора, и в этой полосе я увидела свои склянки. Они стояли на нижней полке, в ряд, все до единой, с моими этикетками, с моим почерком, с моими датами сбора. «Мелисса, лето 4», «Кора ивы, осень 4», «Мать-и-мачеха, весна 3». Их не выбросили. Их сняли с верхних полок, где я их хранила, и поставили вниз, как провинившуюся посуду, и я поняла, что это сделал Роэн, потому что только он в этом доме знал, что верхняя полка — моя, а нижняя — для прислуги.
Я взяла склянку с мелиссой. Пальцы нашли крышку на ощупь, открутили, и запах ударил мне в грудь, сладкий, тяжелый, летний, и я вдруг вспомнила, как собирала её в горах, в той долине за перевалом, где Дарвен впервые нес меня на руках через ручей, и я смеялась, и он смеялся, и мелисса пахла точно так же, и снег тогда еще не выпал.
Печать на запястье дрогнула. Не обожгла, нет, просто дрогнула, как будто дом спросил: ты остаешься? Я поставила склянку на место, аккуратно, на нижнюю полку, туда, куда её определил Роэн, и вышла из кладовой, не заперев замка.
Я остановилась в коридоре у двери в кухню и прислушалась. Там, за дубовой створкой, звякала посуда, и голос Тильды — нет, не Тильды, это была другая кухарка, молодая, с гладкими руками и привычкой греметь сковородой, — выводил какую-то припевку, и припевка была фривольной, и я поняла, что меня здесь уже не ждут, потому что ждут Ингрид.
Я пошла дальше. Коридор вел мимо кладовой для прислуги, мимо комнаты, где раньше спал Роэн, мимо узкого окна с видом на конюшню, и я машинально считала двери, как считала их в первую зиму, когда еще была здесь чужой и завидной. Сейчас я была чужой без зависти, и это было хуже.
В конце коридора была дверь в аптекарскую. Не та кладовая, куда меня только что пустили, а малая, для трав, для настоек, для тех вещей, которые нельзя держать на виду. Я знала, что она заперта, и знала, у кого ключ.
Я постучала. Раз. Два. Третий раз — костяшками, тихо, чтобы не услышали в столовой.
За дверью было тихо. Потом шаг, тяжелый, неровный, будто человек на ходу переобувался, и дверь открылась, и в проеме стояла женщина, которую я здесь не ожидала. Сестра Вейра. В темном платье, с дорожной сумкой через плечо, с тем лицом, которое я помнила с двенадцати лет, — спокойным, как стена, и таким же теплым.
— Ты, — сказала она.
— Я, — ответила я, и голос у меня сел, потому что я не видела ее восемь месяцев, с тех пор как она в последний раз пришла под мост и оставила мне сверток с сухой корой и ни слова, кроме «ешь».
Она не впустила меня внутрь. Она отступила, оставив дверь открытой, и я вошла, и комната была маленькая, низкая, с каменным полом и запахом полыни, и на столе лежал раскрытый саквояж, а в саквояже — бинты, и мази, и ножницы с костяной ручкой, и я поняла, что она здесь не случайно.
— Тебя вызвали, — сказала я.
— Меня попросили, — ответила она. — Лорд Вейсгард прислал записку три дня назад. Я не отвечала. Сегодня прислал повторно, с нарочным, и в записке было одно слово: «печать».
Я села на табурет у стены. Ноги у меня были ватные, и это было не от голода, а от того, что я вдруг поняла, зачем она здесь, и поняла, что Дарвен не стал ждать, пока я сама приду к нему.
— Она активировалась, — сказала Вейра, не глядя на меня. — Печать. Я чувствовала ночью, у себя в лазарете. Дальняя связь. Она горела у тебя на запястье?
— Дрогнула, — ответила я.
— Дрогнула, — повторила Вейра. — Это значит, что кровный родич рядом, в одном доме, и что он болен, или ранен, или в опасности. Это значит, что печать проверяет, стоит ли нести его.
Я посмотрела на свое запястье. Кожа была чистой, рисунок — не виден глазу, только на ощупь, — но место, где он лежал, было теплее остального, как нагретый на солнце камень.
— Я не понесу его, — сказала я. — Это не моя забота.
— Забота, — сказала Вейра. — Это его дом. Ты в его доме. Печать не спрашивает, хочешь ты или нет. Она спрашивает, можешь ли ты. А ты можешь, Астрид. Ты единственная в этом доме, кто умеет перевязать рану так, чтобы человек не умер от гниения.
Я молчала. Вейра открыла свой саквояж, вынула из него сверток, развернула на столе, и там лежали мои руки — стерильный бинт, марля, жгут, две ампулы с мутной жидкостью, которую я узнала по запаху, не открывая, — вытяжка из коры ивы, моя, старая, та, которую я варила три года назад и оставила в лазарете на хранение.
— Он порезался, — сказала Вейра. — Лорд. Сегодня утром, в оружейной. Глупо, по-мужски, точильным камнем. Рана рваная, от плеча до локтя. Линна, его горничная, перебинтовала, но бинт уже мокрый. У него поднимается жар.
— Почему ты не со мной сразу?
— Потому что я здесь не за этим. Я здесь потому, что он послал за мной. А ты здесь потому, что он послал за тобой. Но не написал, — она посмотрела на меня. — Он не посмел написать тебе.
Я встала. Табурет скрипнул по каменному полу. Вейра протянула мне сверток, и я взяла его, и руки у меня не дрожали, потому что я уже три месяца училась держать руки так, чтобы они не дрожали.
— Пойдем, — сказала Вейра.
Мы вышли в коридор. Вейра шла впереди, я за ней, и сверток был тяжелый, и я чувствовала его вес на запястье, там, где печать, и печать была теплая, и я знала, что она будет теплее с каждым шагом к его двери.
Лестница на второй этаж была кованая, с дубовыми перилами, и на каждой ступени лежал коврик, чтобы шаги были глухими, и я подумала, что Дарвен когда-то клал эти коврики ради меня, потому что я приходила к нему ночью и не хотела будить дом.
Дверь в его спальню была приоткрыта. Внутри горел камин, и пахло кровью, и железом, и тем самым одеколоном, который я учуяла утром в коридоре, и я поняла, что он не один.
Линна стояла у кровати, бледная, с мокрым бинтом в руках, и Ингрид сидела в кресле у окна, в бледно-голубом платье, с кружевным платком у рта, и она не смотрела на рану, она смотрела на Линну, и во взгляде у нее было то самое выражение, которое я видела у женщин, когда они впервые видят, что любимый мужчина смертен.
— Вон, — сказала Ингрид, не глядя на меня. — Сейчас выйдет сестра Вейра.
Вейра вошла в комнату, и Ингрид повернулась к ней, и лицо у нее стало мягким, и я увидела, как она улыбается, как она встает, как она подходит к Вейре, и я услышала, как она говорит: «Наконец-то, сестра, я думала, он умрет», — и голос у нее был ровный, и рука легла Вейре на плечо, и я стояла в дверях, и сверток ждал моих рук.
Дарвен лежал на кровати, на животе, в расстегнутой рубашке, и рукав был закатан до локтя, и я видела рану, и она была хуже, чем я думала. Рваная, длинная, с запекшейся кровью и желтым краем, и бинт уже присох, и его нужно было снять, иначе гниение пойдет под повязку, и я знала это, потому что я снимала такие повязки тридцать раз в своей жизни, и каждый раз мужчины кричали.








