
Полная версия
Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля
Тронный зал был слишком велик для ужина втроём. Длинный стол, свечи на серебре, пустые стулья по бокам — целая свита мест, которые никто не займёт. Я села напротив камина, где тепло шло прямо в лицо и можно было не смотреть на Ингрид. Она сидела ближе к Дарвену — конечно, ближе, — и ела аккуратно, как едят женщины, уверенные, что за ними наблюдают правильно.
Дарвен молчал. Он вообще почти не говорил с того часа, как меня впустили в замок. Приказ Герде отдать мне каморку под лестницей, короткий взгляд на печать у меня на запястье — и всё. Сегодня он впервые сел напротив меня за один стол, и от этого было хуже, чем когда мы просто жили в разных крыльях.
Я жевала хлеб медленно. Желудок сводило так, что я боялась проглотить кусок нормально — звук выдаст. Тильда под мостом научила меня есть тихо: маленькие куски, жевать долго, глотать с водой. Я и здесь ела, как под мостом, и злилась на себя за это.
— Как вам спалось, госпожа Верейн? — спросила Герда, наклоняясь к Ингрид. Голос был приторным, почти материнским.
— Благодарю, хорошо. Подушки здесь мягче, чем в нашем доме. — Ингрид улыбнулась, и я почувствовала, как эта улыбка прошлась по коже холодом. — Правда, эта комната… такая светлая. Я просыпалась слишком рано. Хотя, может, это к лучшему. Утром успела обойти весь замок. У вас здесь уютно, Астрид, — она повернулась ко мне. — Особенно под лестницей. Там, говорят, всегда сухо.
Я подняла глаза. Она смотрела на меня так, будто делала комплимент кухарке за чистый пол.
— Под мостом было сырее, — сказала я. — Привыкла.
Дарвен кашлянул. Я поймала его взгляд — короткий, тёмный — и тут же отвела свой. Не хватало ещё, чтобы он подумал, будто я прошу его о чём-то.
Ингрид промокнула губы салфеткой.
— А я слышала, под мостом не только сыро. Говорят, там по ночам… ну, вы понимаете. Не одна же вы там были. — Она засмеялась, тихо, будто сама испугалась своей шутки. — Впрочем, после развода чего только не бывает.
Тишина ударила по ушам. Я перестала жевать. Слух — старый, грязный, из тех, что ползли по рынку всю зиму, — был про мужчин, которые приходили ко мне под мост «за платой». Платой, которой у меня не было. Меня тошнило от него тогда, тошнит и сейчас, но теперь к тошноте прибавился стыд — чужой, навязанный, горячий.
Я посмотрела на Дарвена. Он держал кубок обеими руками, костяшки побелели. Секунда, две. Я ждала. Я знала, как он умеет бить кулаком по столу — я видела это, когда один из стражников посмел сказать что-то про мою кухарку. Тогда он встал и закончил фразу одним ударом.
Сейчас он не встал.
Он опустил глаза. Медленно, тяжело, как опускают веки, когда очень устали. И выпил. Молча.
Я отложила хлеб. Горло сжалось, но я не дала себе ни звука. Внутри что-то осело, как оседает камень на дно колодца — не больно даже, просто уже не достать.
— Передайте соль, — попросила Ингрид у Герды, будто ничего не было сказано.
Я встала. Стул скрипнул по полу, и все вздрогнули, хотя я не хлопнула. Просто встала ровно, как встают женщины, когда понимают, что за этим столом им больше не сидеть.
— Я наелась, — сказала я. — Спасибо за ужин.
Дарвен наконец поднял глаза. В них было что-то, чего я не хотела видеть — ни жалость, ни злость, ни просьба остаться. Просто взгляд мужчины, который только что не защитил меня при чужой женщине. Я знала этот взгляд. Я видела его в зеркале каждое утро под мостом.
Я вышла, не оглядываясь. В коридоре было холоднее, чем в зале, и я прислонилась к стене у двери, чтобы отдышаться. Серое платье пахло чужой каморкой и чужой кухней. Печать на запястье лежала тихо, не грела — она грела только когда мне грозила настоящая опасность, а не такая. От такой не защитит ничто.
Где-то в глубине зала Дарвен ударил кулаком по столу. Я слышала грохот через две двери и каменную стену, и звук догнал меня уже у лестницы.
У лестницы пахло сыростью и старым деревом. Я остановилась, уперлась ладонью в перила, и пальцы сами нашли выщербину, которую помнили с первой зимы. Тогда я стирала здесь руки после трав, и дерево было гладким, нагретым. Сейчас перила холодили, будто их никто не касался годами. Может, так и было.
Шаги за спиной я услышала раньше, чем успела придумать, что сказать. Шаги были тяжёлые, мужские, и шли слишком быстро для коридора, в котором якобы никто не торопится. Дарвен нагнал меня у первой ступеньки, не тронул, но встал так близко, что я почувствовала запах его рубашки — тот же, что в первую нашу зиму, только теперь к нему примешивалось вино.
— Астрид.
Я не обернулась. Смотрела на ступеньку, на которой кто-то неаккуратно стёр пятно, и думала о том, что в этом доме я больше не имею права плакать в коридоре. Плакать можно под мостом, там никто не увидит.
— Я слышал, — сказал он тише. — Я слышал, что она сказала.
— Я тоже слышала, — ответила я. Голос вышел ровный, почти вежливый, и я возненавидела себя за эту вежливость. — Уши у меня, как видишь, на месте. В отличие от твоего кулака.
Он выдохнул сквозь зубы, и я наконец обернулась. Лицо у него было такое, какое бывает у мужчин, когда они проиграли при чужих и пытаются понять, почему не выиграли. Желвак ходил по скуле, глаза тёмные, и в них правда было что-то, похожее на просьбу. Я от этой просьбы отвернулась. Просить он умел, а делать — нет.
— Сядь обратно, — сказал он.
— Зачем? Доедать её шутки?
— Сядь, и я скажу при всех, что это ложь.
Я посмотрела на него долго, секунд пять, может, больше. Где-то в зале за стеной звякнула посуда, Герда позвала кого-то из слуг, и шаги разошлись по каменному полу, как мелкие волны. Я знала, что он скажет. Я знала, как он это скажет. Ровно, холодно, как лорд, который защищает честь дома, а не женщину, в которой ещё вчера ночевал. Я слышала этот голос на суде, когда он говорил про «доброе имя рода Вейсгард», и доброе имя рода было в его устах дороже моего.
— Нет, — сказала я.
Он моргнул. Видимо, не ждал.
— Астрид.
— Я сказала нет, Дарвен. Если ты сейчас войдёшь и скажешь «это ложь», она опустит глаза, извинится, и завтра весь замок будет знать, что я вернулась и сразу заставила лорда за меня заступаться. Заступаться за женщину, про которую ходят такие слухи. Это не защита, это вторая порция того же яда. Я не сяду обратно, чтобы ты ещё раз не смог встать.
Последнее я сказала тише, чем хотела. Он отступил на полшага, не больше, но я заметила. В коридоре стало тихо, только капала вода где-то в нише под потолком, и звук был такой ровный, что хотелось считать капли, лишь бы не смотреть ему в рот.
— Тогда что? — спросил он.
Я опустила глаза на его руку. Она висела вдоль тела, большой палец чуть подрагивал, и я знала эту дрожь. Так дрожала его рука, когда он однажды в нашу первую зиму наклонился над моей кроватью и не решался меня тронуть. Тогда я сама подалась вперёд, и он потом полночи молчал, будто удивлялся, что ему позволили. Сейчас я от этой памяти отвернулась.
— Дай мне ключ от аптечной кладовой, — сказала я. — По закону о зимней опеке. Я имею право на кров, еду и аптеку. Кров мне дали каморку под лестницей, еду я только что съела, а аптеки у меня нет. Дай ключ, и я уйду к себе. Больше я тебя сегодня не побеспокою.
Он смотрел на меня так, будто я попросила его отрезать себе палец. Я видела, как он сжал челюсть, как дёрнулась жилка у виска. Ключ от кладовой был для него не железкой. Там лежали его личные травы, его мази на случай раны, его припарки на зиму, которую он всегда ждал как личную войну. Я знала состав каждой банки. Я их сама собирала три зимы подряд.
— Зачем тебе кладовая? — спросил он.
— У кухаркиной дочки лихорадка, — ответила я. — Я слышала, как Герда шепталась в коридоре. Если не сбить жар до утра, девочка не встанет. Мне нужна сушёная липа и кора ивы. И чистая вода, но вода у вас, я надеюсь, найдётся.
Он смотрел на меня ещё секунду, и я видела, как внутри него что-то ломается и тут же срастается обратно, как кость, которую неправильно сложили. Потом полез в карман, вытащил связку, снял с неё маленький железный ключ, подержал на ладони. Я не протянула руку первая. Пусть он сам отдаст.
Он отдал. Ключ лёг в мою ладонь холодной тяжестью, и я сжала пальцы, чтобы он не звякнул.
— Спасибо, — сказала я и пошла вверх по лестнице, не оглядываясь.
Уже на третьей ступеньке я услышала, как за моей спиной тихо, почти беззвучно, он сказал:
— Я не слышал, Астрид. Я слышал. Я просто… не встал.
Я остановилась. Не обернулась. Прижала ключ к груди, туда, где под серым платьем печать лежала тихо, не грела, не жгла. Просто лежала, как метка, которую мне вернули люди, а не он.
— Я знаю, — ответила я в стену. — Я и говорю. Не встал.
И пошла дальше. За поворотом лестницы было темно, и пахло старым деревом, и где-то внизу, в зале, Герда убирала со стола, звякая тарелками. Я шла к себе, к каморке под лестницей, к чужой кровати и чужому одеялу, с чужим ключом в руке и его словами за спиной, и знала, что сегодня ночью не усну, потому что он наконец сказал правду, и от этой правды мне стало хуже, а не легче.
Кладовая пахла им.
Я открыла дверь ключом, который ещё хранил тепло его ладони, и сразу узнала этот запах — сухая полынь, смола, старые кожаные мешочки, пыль на верхних полках. Три зимы я собирала эти банки сама, мыла руки холодной водой, перебирала листья, подписывала крышки его почерком, потому что у него почерк был ровный, а у меня — куриный. Сейчас на крышках стояли чужие пометки, и я постояла секунду, покачивая ключом в воздухе, чтобы не сорвать их сразу. Не моё право. Пока не моё.
Справа, на нижней полке, где раньше стоял горький кипрей, теперь лежали мешочки с ивовой корой. Я развязала один, понюхала, сжала в пальцах — сухая, прошлогодняя, но ещё живая. Где-то за стеной заплакала кухаркина дочка, тихо, со всхлипом, и я замерла, прислушиваясь, как к больному. Жар уже поднимался, иначе девочка не плакала бы так ровно, без крика.
Я положила кору в передник, взяла пучок липы, нашарила в углу чистую глиняную миску и кувшин с водой. Руки двигались сами, а голова была пустая, как колода. Я делала то, что умела делать лучше всего в этом доме, — спасала чужого ребёнка, и от этого знания меня слегка отпустило. Ненадолго, до первой мысли.
Первой мыслью была его рука на связке.
Дарвен снял ключ не с крайнего кольца, оттуда, где висели хозяйские, а со среднего, где раньше болтался мой собственный, тот, с синей лентой, которую я сама намотала в первую нашу осень. Ленту я не увидела. Может, он её срезал. Может, она лежала в ящике у него в кабинете, рядом с моими старыми письмами, о которых я не хотела думать. Я заставила себя считать шаги до кухни. Семнадцать по левому коридору, восемь по правому, потом вниз по скрипучей ступеньке, и дверь открывается в жар.
На кухне было натоплено так, что по бровям текло. Герда стояла у печи, вытирала руки о передник, а на лавке у стены лежала её дочка, лет семи, с мокрым от пота виском и красными пятнами на щеках. Я подошла, опустилась на корточки, положила ладонь ей на лоб. Обожгло. Лихорадка шла волной, и я почувствовала её собственной кожей, как всегда чувствовала — будто мой лоб был градусником, выдуманным под этот дом.
— Сколько? — спросила я Герду, не оборачиваясь.
— С вечера, госпожа… — она замялась, и я услышала, как она глотает слово, которое не хочет говорить при мне. Я подняла голову. Герда стояла бледная, руки у передника, и в глазах у неё было то самое выражение, какое бывает у прислуги, когда они не знают, чью сторону держать.
— Герда. Я не леди Вейсгард уже два года. Зови меня по имени. Сколько часов у неё жар?
— С вечера, Астрид. — Она выдохнула, и в голосе стало чуть теплее. — Я думала, к утру спадёт. Не спадает.
— Дай мне чистую тряпицу и вскипяти воду. Не кипяток, а такой, чтобы рука терпела. И если у тебя есть мёд — принеси, ложку. Девочке нужно пить.
Герда засуетилась, а я осталась сидеть на корточках и смотрела, как маленькая грудь поднимается слишком часто. Я помнила эту лихорадку, её саму. В двенадцать лет я болела так же, и сестра Вейра отпаивала меня ивовой корой, и я тогда думала, что выжила случайно. Сейчас я знала, что не случайно, и от этого знания руки перестали дрожать.
Краем уха я услышала шаги в коридоре. Тяжёлые, мужские, знакомые. Дарвен не ушёл к себе. Он остановился за дверью, не заходя, и я поняла это по тому, как стихло дыхание за стеной. Он стоял и слушал, как я варю отвар для чужого ребёнка в его доме, и я знала, что он чувствует. Я бы на его месте чувствовала то же самое. Я бы на его месте тоже не вошла.
Когда вода была готова, я заварила кору и липу прямо в миске, накрыла её чистой тряпицей и дала постоять, считая вдохи. Девочка на лавке открыла глаза, посмотрела на меня мутно, испуганно.
— Тихо, — сказала я. — Будет горько, но потом полегчает.
Я приподняла ей голову, поднесла край тряпицы, смоченной в отваре, к губам. Она сморщилась, выпила три глотка, закашлялась. Я подождала, дала ещё. Герда стояла рядом, и я чувствовала, как у неё дрожат руки, и это была не лихорадка.
— Она уснёт, — сказала я тише. — Положи ей мокрую тряпку на лоб, меняй через час. Если к утру жар не спадёт, зови меня. Я буду у себя, под лестницей.
Я выпрямилась, и в этот момент дверь на кухню скрипнула. Дарвен стоял на пороге, плечом в косяк, руки в карманах. Лицо у него было спокойное, но я видела, как он сжал челюсть, увидев, что я стою над ребёнком в переднике, с мокрым пятном на рукаве. Я не убрала руку с плеча девочки. Пусть смотрит.
— Справишься? — спросил он, и голос у него был тот самый, низкий, домашний, которым он раньше спрашивал меня, когда я вставала к печи в третьем часу ночи.
— Справлюсь, — ответила я, не глядя. — Выйди. Здесь ребёнок.
Он постоял ещё секунду, и я почувствовала, как воздух в кухне стал гуще, словно кто-то подвинулся ближе, но не коснулся. Потом шаги за спиной отдалились, дверь закрылась, и я наконец выдохнула. У девочки на лбу уже стало прохладнее, и я убрала руку, и в кармане у меня лежал чужой ключ, и я знала, что этой ночью всё равно не усну, и что это не из-за бессонницы.
Герда тронула меня за локоть, осторожно, как трогают чужую.
— Спасибо, Астрид, — прошептала она.
Я кивнула и пошла к себе, наверх, мимо его кабинета, из-под двери которого пахло вином и старой бумагой, и на секунду мне показалось, что я слышу, как он там дышит, и от этого дыхания у меня сжалось в груди так, что пришлось остановиться и опереться о стену.
В каморке под лестницей я закрыла дверь на ключ, свой, а не его, и села на кровать, не раздеваясь. На столе у окна лежал чей-то забытый подсвечник, и я зажгла свечу, и в её свете печать на моём запястье была почти не видна, и я долго смотрела на неё, и думала о том, что эта ночь — первая из девяноста одной, и что я ещё не знаю, доживу ли до весны, и что Дарвен только что стоял на пороге кухни, и не вошёл, и от этого мне было больнее, чем от слов Ингрид за ужином.
Свеча оплыла на полпальца, и где-то внизу заплакала девочка, и я легла, не снимая платья, и закрыла глаза, и впервые за два года мне было кого лечить в этом доме, кроме себя.
Проснулась я от того, что в каморке стало холоднее. Свеча оплыла почти до самого металла, фитиль тлел красной точкой, и в этом красном свете моё запястье с печатью казалось чужим — будто кто-то при мне нарисовал на коже чужой герб и забыл стереть. Я подняла руку, повернула к свету, и печать отозвалась тонким теплом, ровным, спокойным. Три лиги до кровного родича. Дарвен где-то в замке, под крышей, и пока я здесь, печать молчит.
За стеной, в коридоре, раздались шаги. Не его. Легче, чаще, с шорохом ткани по камню. Линна, горничная, моя бывшая подруга, которая в ту зиму не принесла мне даже воды, когда меня выставляли из дому. Я приподнялась на локте, и в этот момент под дверь просунули бумажку, сложенную вчетверо, без подписи, без печати. Просто белый квадрат на грязных досках.
Я встала, подняла, развернула. Почерк был мелкий, торопливый, я узнала его раньше, чем прочла.
«Завтра за завтраком лорд объявит о зимней казне. Рогнар уже здесь, в кабинете. Не спускайся к завтраку, если не хочешь, чтобы тебя посадили напротив него. Он спрашивал, где ты спишь. Илма тоже не знает, где именно, но она узнает к утру».
Я перечитала дважды. Потом аккуратно сложила обратно и поднесла к тлеющему фитилю. Бумажка занялась с первого касания, я держала её над миской, и пепел упал серой крошкой. Записка без подписи, и это значит, что Линна не хочет, чтобы её имя всплыло, если Рогнар начнёт искать, кто пишет. Я её понимала. Я бы на её месте сделала то же самое.
За окном было темно, и в темноте я услышала, как внизу, под моей комнатой, хлопнула дверь. Тяжело, с тем особым гулом, какой дают только дубовые створки на железных петлях. Дарвен вышел из кабинета. Потом второй звук — шаги по лестнице, не вниз, вверх, в мою сторону. Я замерла у двери, прижала ладонь к дереву, и дерево было холодное, и через него я чувствовала, как дрожат доски под его весом. Он поднялся на площадку, остановился в трёх шагах от моей двери. Я слышала, как он дышит, медленно, через нос, как дышат люди, которые собираются постучать и не решаются.
— Астрид, — сказал он тихо, и имя прозвучало так, будто он пробовал его на вкус и сам испугался. — Я знаю, что ты не спишь.
Я не ответила. Прислонилась лбом к двери, и печать на запястье стала тёплой, заметно тёплой, и я поняла, что он стоит ближе, чем мне показалось по голосу. Три лиги до кровного родича. Две сажени до бывшего мужа. Печать не умеет считать расстояния, она умеет считать кровь.
— Я не за этим, — сказал он, и в голосе прорезалась та нотка, которую я слышала только когда он врал, что не болел, что рана зажила, что ему не больно. — Утром будет совет. Рогнар привёз бумаги. Тебе не нужно там быть.
Я отлепила лоб от двери. Голос у меня вышел ровный, и я порадовалась, что он не видит, как у меня дрожат пальцы.
— Мне не нужно там быть, — повторила я, и слово «не нужно» я произнесла так, чтобы он услышал в нём всё, что я туда положила: и злость, и усталость, и то, что я всё-таки встала к нему, и что в его кухне я варила отвар для ребёнка, и что ключ от его кладовой лежит у меня в кармане.
— Ты слышишь меня, — сказал он, и это прозвучало почти как вопрос, хотя он не спрашивал.
— Я слышу, — ответила я. — Иди спать, Дарвен. Утром тебе нужно быть на ногах, а не на моей лестнице.
Он постоял ещё несколько вдохов, я считала, потому что не могла заставить себя не считать. Потом шаги отдалились, дверь наверху скрипнула, закрылась, и я осталась одна, и печать на запястье медленно остывала, и я поняла, что завтра спущусь к завтраку, и сяду напротив Рогнара, и пусть он сам смотрит, где я сижу и как я держу спину. Линна писала без подписи, и я отвечу ей так же — тем, что при всех назову его по имени и попрошу передать соль.
Глава 4. Чужая подпись
Фолиант лежал не там, где ему полагалось лежать. Я это поняла сразу, как только открыла дверь в архивную комнату при канцелярии замка, — по запаху. Дубовой пылью тут пахло ровно, как в любой нежилой комнате, но между стеллажами тянуло холодной сыростью, будто кто-то открывал окно зимой и забыл закрыть. Или не забыл.
Я вошла, прикрыв за собой дверь плотнее, чем нужно. Ключ от этой комнаты мне дали утром вместе с ключом от аптечной кладовой — без лишних слов, через стол домоправительницы, как будто передавали ложку. Утром я к этой кладовой даже не пошла. Сначала — сюда.
Рукава серого платья были мне длинны, и я закатала их по локоть, не глядя. Печать на левом запястье лежала тихо, тёмная, чуть теплая от кожи, и я старалась о ней не думать. Думать о ней означало думать о нём, а я сюда пришла не за этим.
Свет из узкого окна падал косо, на верхние полки, и я подставила табурет. Дубовый, тяжеленный, обитый медной полосой. Мой табурет. Я сама заказывала его шесть лет назад, когда училась вести хозяйственные книги, и мастер тогда сказал, что полоса — это лишнее, что табурет и без неё простоит. Простоял. И полоса осталась.
Нижние полки — это были отчёты, приходные книги, мешки с мелкими грамотами. Акт о разводе должен был лежать в верхнем ряду, в папке с гербовой печатью, на третьем стеллаже от двери. Я помнила это по памяти тела: туда его положил Рогнар, я видела собственными глазами, когда меня вызывали для подписи. Туда же его положили бы обратно, если бы его вообще вынимали. Я дотянулась, перебрала корешки. Пальцы, привыкшие к травам и сырой земле под мостом, ощущали дуб и пергамент чужими, почти оскорбительно мягкими. Папка оказалась на месте.
Я сняла её, спрыгнула с табурета, поставила на стол под окном. Перевязана была не так. Раньше — тонкой серой лентой, какие Рогнар заказывал у одного и того же мастера. Теперь — бечёвкой, простой, рыночной. Кто-то снимал папку, смотрел и положил обратно. Кто-то, кому было любопытно. Или кто-то, кому было страшно.
Внутри лежал один лист. Я развернула его и прочитала первую строку, как учили: «Мы, нижеподписавшиеся, лорд Дарвен Вейсгард и Астрид из дома Серой Башни…» Дальше шло то, что я и так помнила почти наизусть, — про неверность, про добровольный уход, про раздел имущества, про возврат приданого. Моя подпись стояла внизу, мелкая, с нажимом на «д». Я тогда торопилась, мне было холодно, и я подписала не глядя, потому что Рогнар стоял надо мной и ждал, а в углу комнаты сидел писарь и делал вид, что не смотрит.
Подпись Дарвена. Я искала её глазами и не находила. Перечитала ещё раз, медленнее, водя пальцем по строчкам. Там, где должно было стоять его имя, стояло другое. Рогнар. Подпись старейшины, ровная, канцелярская, с завитком на «Р», который я видела десятки раз в хозяйственных книгах.
Я перевернула лист. На обороте — пусто. Перевернула обратно. Перечитала в третий раз, как будто буквы могли перемениться, пока я дышала.
Это не его рука. Я знала его руку. Он расписывался коротко, одним движением, почти зло, буква «Д» у него всегда выходила похожей на опрокинутую вилку. У Рогнара — завитки, ровные, как у писаря. У Рогнара — печать старейшины рядом с гербом, а не личный знак лорда.
Я сложила лист и сунула за подкладку рукава. Пальцы плохо слушались. Серое платье, чужое, хозяйское, пахло мылом и чуть-чуть — кедром, и я почувствовала к нему такую злость, что на секунду забыла, зачем пришла. Не его платье, чужое. Всё чужое.
В коридоре послышались шаги. Я успела поставить папку обратно, перевязать её своей серой лентой из кармана и спрятать руки за спину, прежде чем дверь открылась. Это была Линна, моя бывшая подруга, моя бывшая предательница, с полотенцем через плечо и таким видом, будто она случайно заблудилась в собственном замке.
— Астрид, — сказала она тихо, — тебя к ужину зовут.
Я кивнула. Она не ушла. Стояла в дверях, и между нами было ровно столько света, сколько нужно, чтобы я увидела, как у неё дрогнули пальцы на полотенце.
— Линна, — сказала я, — кто последний снимал папку с третьего стеллажа?
Она не ответила. Посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который нашёл в своей постели не ту булавку, что потерял, и ещё не понял, больно ему будет или нет. Потом отвернулась и пошла по коридору, и я слышала, как её шаги замедлились у лестницы, будто она хотела вернуться и не посмела.
Линна свернула за угол, и я осталась одна с серой лентой в руке и листом за подкладкой. Бумага грела кожу через ткань, и от этого тепла по предплечью прошла мелкая дрожь — то ли от холода, то ли от того, что я впервые за три месяца под мостом держала доказательство, а не жалобу.
В коридоре пахло жареным луком и чьим-то несвежим дыханием. Из кухни доносился голос кухарки, тонкий и злой, — она отчитывала кого-то за пересоленный бульон. Голос был тот же, что и шесть лет назад, когда я первый раз вошла в эту кухню с корзиной трав и рекомендательным письмом. Тогда она посмотрела на мои руки, на мозоли от жернова, и сказала: «Если трава пахнет, как надо, — клади. Если не пахнет — неси обратно в поле». Я запомнила. Я много чего запомнила из этой кухни, и теперь эти воспоминания мешали мне идти вперед, как песок в башмаках.
Я заправила выбившуюся прядь под платок и пошла по коридору к лестнице. Шаги гулко отдавались под сводами — кто-то здесь ходил в мягких туфлях, а я — в тех же сапогах, в которых уходила из дома. Подошва у правого стерлась, и я старалась ставить ногу ровнее, чтобы не хромать. Не хромать здесь, перед его людьми, было делом чести, а не удобства.
На площадке второго этажа я остановилась. Дверь в большую столовую была приоткрыта, и из неё тянуло тёплым, жирным, сладковатым духом — Ингрид заказывала к ужину медовую грудинку, и кухарка, конечно, не посмела отказать. Через щель я увидела кусок стола, край серебряного блюда и его руку на подлокотнике. Костяшки пальцев были сбиты — он, видно, утром тренировался с мечом, и я отвела глаза раньше, чем успела подумать, почему я всё ещё замечаю такие вещи.








