Знамя на пустыре
Знамя на пустыре

Полная версия

Знамя на пустыре

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
26 из 57

- Миром правят Распря и Дружество – учит нас Эмпедокл. Или же: Эрос и Эрис, Любовь и Ненависть, Мир и Война, - убеждённо вещал Мережковский. – Язва убийства – война, язва рождения - Содом. Пол с войной пересекается. Кровь сначала загорается похотью, а потом льётся на войне230.

- Полно, Дмитрий! Я не согласна! – резко прервала очередную тираду мужа Гиппиус, откидываясь на обитый кретоном диванчик.

- С чем именно? – растерянно переспросил Мережковский.

- Если надо объяснять, то не надо объяснять, - загадочно отозвалась она нехотя, лениво-капризным тоном, откидывая, всё ещё пышную, копну рыжих волос. И вновь поднесла к своим мутновато-бесцветным глазам лорнет и уставилась на меня, затем на других, очевидно – новых лиц в салоне – Глаголева, Блудова, Скотобойникова и, всё стол же томного, Алябьева. Рядом с инженером стоял всё тот же бесцветный молодой человек, напомнивший мне нашумевшего преступника Вишневского, но ничей глаз на нём не останавливался. Словно и не присутствовал он здесь.

- Почему литератор должен быть непременно нервом народа? – возмутилась вдруг Гиппиус. – Нет, не согласна я! Из всей литераторской эмигрантской братии зрело мыслит лишь один Георгий Иванов!

- Полноте, Зинаида Николаевна, - заметил на это Бахтин, тряхнув рыжей шевелюрой.

- Позвольте спросить Вас, господин Охотин: что думает наша армия по этому поводу? – Гиппиус устремила взгляд на меня.

- Русская Армия, если она ещё и существует, то ничего не высказывает по этому поводу, - ответил я с улыбкой.

На это Гиппиус скривила тонкие губы, от чего гримаса её стала, скорее всего, злобной. Трудно понять покойного Александра Блока, некогда назвавшего её «зеленоглазой наядой» и «безумной горячкой». Не говоря о том, что некогда воспетые её стройные ноги, скорее напоминали теперь мощи.

- Вам надо бы улучшить здоровье, Дмитрий Сергеевич. От чего бы не поехать на воды? – спрашивал кто-то хозяина квартиры.

- На воды? Что Вы! Минеральная вода – сущий яд! Вы хотите нашей смерти? – отвечал Мережковский. – Но прекратим эту обывательщину! В те времена, в Элладе…

- Лермонтов – сущая бездарность! – безапелляционно начал вдруг Бахтин.

Каких только эксцентричных выходок я не встречал в салоне Третнёвой, но это было уже слишком.

- Позвольте Вас прервать, но уж слишком мелкотравчато Вы судите, сударь, - вмешался я, защищая память великого творца.

- Каждый имеет право на своё мнение, сударь, - резким тоном ответил Бахтин.

- Разве можно считать Бунина великим писателем? – прозвучал вдруг повышенный тон Мережковского. - Он просто бытоописатель, надоедливо и скучно фотографирующий скучные мелочи жизни, с надоевшими всем давно закатами и снегопадами. Кому это интересно? От его «Деревни» я каждый раз засыпал на двадцатой странице, как ни старался – не одолел. Держу этот томик рядом с кроватью на случай бессонницы.

- Видно здесь преобладает здоровая традиция сокрушения пьедесталов, - усмехнулся я, глядя на собеседника, который тоже услышал Мережковского.

Стало ясным, что владельцы этой квартиры жаждут нахождения истины так же, как это было и в петербургскую бытность, и стараются перенести идеи из своей столовой на общественную арену, спасти России, если не весь мир. Но ведь их идеи тогда лишь расшатывали здоровые устои…

- Говорят, что Зинаида Николавна поглощает по детективному роману в сутки, но всё равно считается чрезвычайного и даже непомерного ума человеком. Недоброго и язвительного ума – да, - донёсся до меня чей-то приглушённый голос, когда я удалялся от Бахтина, надеясь перекинуться парой слов с Евгенией.

В это время красивый молодой человек с тонкими чертами смуглого лица, начал декламировать нараспев, несомненно, талантливые, ностальгически-печальные стихи, сопровождая чтение музыкальной жестикуляцией. Кто-то за моей спиной спросил, а что это за поэт и ему ответил женский голос:

- Так это же – Смоленский, Владимир, восходящая звезда русской эмиграции! У него есть дар. По крайней мере, мне кажется, что стихи его тонки, преисполнены подлинностью чувства и чужды модного, наигранного новаторства. Слышала, что недавно одна барышня во время его чтения упала в обморок.

- А я подумал было, что он француз по внешнему облику…

- Его мать была итальянского происхождения, от того и… А отец был из донских казаков, полковником и начальником, кажется, Луганского жандармского полицейского управления железных дорог. Большевики расстреляли отца на глазах юного сына, который после этого пошёл в деникинцы. Впрочем, сам он уцелел лишь потому, что его укрыла горничная…

Услыхав такое, я невольно перекрестился.


Бельская стояла в уголке с каким-то, незапоминающего вида, средних лет человеком. Когда я подошёл к ним, собеседник её откланялся и отошёл в сторону. Тут я заметил, что в руке его зажат маленький, дымящийся кофейник. Я плохо выспался и не отказался бы от чашечки кофе, но несущий кофейник быстро удалился. Поймав мой взгляд, Евгения рассмеялась:

- Глеб Гордеевич, это – Злобин, секретарь Дмитрия Сергеевича и, по совместителсьтву – jeune fille de la maison, то бишь – девушка в доме. Гостям он разносит чай. Но кофейничек этот предназначается только для Зинаидой Николавны. Прочим кофий здесь не полагается. Так что, не взыщите.

- Но, ближе к делу, - сказал я, - Вы, как я понимаю, хотите, чтобы я вновь поговорил с Глаголевым? Иначе к чему моё присутствие в этом доме?

- Нет. Вас хотел увидеть один наш общий знакомый, - с этими словами она посмотрела в полутёмный угол у занавешенного окна, где кто-то находился.

- Рад Вас видеть, Глеб Гордеевич, - ко мне навстречу шагнул Смураго. Было очевидно, что он не желает показываться перед всеми гостями.

- Так, Вас оставили в покое, капитан? – спросил я с долей участия.

- Надеюсь. Похоже, что меня больше не разыскивают. И… Если Вы ещё… Всё ещё собираетесь в Латинскую Америку…

- Да, скоро надеюсь туда отправиться.

- Хотелось бы к Вам присоединиться.

- Хорошо, я утрясу с билетами, чтобы Вам лишний раз не показываться в людных местах, - мне подумалось, что они хотели бы остаться вдвоём и я начал прощаться с Георгием.

Когда я уже шагнул от них прочь, то услышал, что к ним подошёл Скотобойников – знакомый, рокочущий бас его огласил самый тихий угол гостиной.

- Позвольте украсть Вас у Вашу собеседницу, сударь, - самоуверенно ухмыльнулся Скотобойников.

- А если я Вам не позволю? – холодно спросил Смураго.

- Я же не прямо сейчас заберу её, - усмехнулся купец. – Прошу прощения за трюизм, но - тише едешь – дальше будешь. Успеете ещё перекинуться словом в ближайшие дни.

- Что означают эти слова, Евгения? – возмущённо спросил Смураго.

- Вы не имеете права так говорить, господин Скотобойников, не имея ни малейших прав на меня! – возмущённо сказала Бельская.

- Имею, имею, Женечка, - нагло рассмеялся грузный купчина. Смех его слился со звоном пощёчины, которую нанёс ему капитан.

Я подошёл к ним с явным намерением остановить рукоприкладство. Впрочем, на меня никто и не посмотрел.

- Ну что же, капитан, - приглушённо произнёс Сысой, после недолгой паузы, - видать ТЕБЕ невдомёк, что шутки шутить со Скотобойниковым даром не проходит. Я – человек современенный. Что для меня ваш, дворянский, безнадёжно устаревший кодекс чести? Мы разберёмся с тобой по-свойски: уничтожу! Не жить тебе! - сверкнул глазами купец и пошёл прочь, а Евгения устремилась за ним.

- Напрасно, Георгий Александрович, - сказал я, - опасно такое себе позволять в Вашем положении. Думаю, надеюсь, что Вы не станете применять против него те же методы, которыми Вы обошлись с Ковальским?

- Нет, Глеб Гордеевич. Этот тип нужен Евгении, к сожалению… А теперь, прощайте. Уж слишком много незнакомых лиц в этом доме. Мне лучше избегать таких мест.

- Конечно. Хорошо, если Сысой не знает всего о Ваших последних подвигах.


Гиппиус зачитывала всем вслух критичесскую статью Георгия Иванова из эмигрантской газеты Поэт утверждал в ней, что, если читатель Брешки в России был гнусен – здесь, в эмиграции, перед ним надо снять шляпу почтительно, как перед покойником: «Конечно, русский интеллигент был наивен, архаичен, нигилистичен, в голове у него был сумбур, но всё-таки с тех пор, как стоит мир, лучшего читателя в мире не было. И никакая царская цензура не могла отвернуть интеллигента от его подспудного желания перевернуть мир и страдать вместе с Достоевским, вместо предлагаемого ею «семейного чтения», но нынешний читатель-эмигрант в условиях свободы добровольно заявляет: «Хочу быть приложением к «Ниве»… Поразительно оскуднение, к коему пришла эмигрантская литература. Она старается быть похожей на «дорогого покойника» – эмигрантского читателя». Подле Евгении остановился элегантно одетый человек в летах с сухим породистым лицом почти в тот же миг, когда я уже подходил к ней. Он окинул Бельскую холодным взглядом, с присущим ему одному особой бесцеремонностью, которая оставалась при этом исключительно аристократичной и даже казалась вполне позволительной.

- А Вы не робкого десятка, - улыбнулся неожиданно незнакомец, – ведь от моего взгляда Иоанна Грозного, иные женщины в обморок падают. Вы же нисколько не смутились!

- Меня смутить чем-либо сложно, Иван Алексеевич, - очаровательно улыбнулась Евгения, и тогда я понял, что пред моими глазами сам Бунин. – А Вас я знаю, как лучшего литератора современности и очень люблю Ваши рассказы и повести.

- То, что Вам, сударыня, понравились мои произведения, свидетельствует о том, что у Вас хороший вкус. Но не понимаю, почему Вам так хотелось довести это до моего сведения? – Бунин продолжал пытаться шокировать красавицу неожиданными выпадами абсолютной самоуверенности и подавляющего самомнения.

- А Вам нравится цветущий каштан, или его чарующий плод? Умопомрачительная коричнивезна зрелых плодов каштанового дерева похожа на драгоценные сорта древесины, не так ли? – было похоже, что Евгения решила усмирить его потуги устрашения.

- Будь на то моя воля, - все эти проклятые цветущие каштаны с их похоронными свечами вырубить бы повелел231! Обильно цветущие, каштановые деревья напоминают урордливо толстые рождественские ёлки. От их огромных свечей - белых соцветий исходит дух мертвецкой, дух тления, – ответил Иван Алексеевич, виртуозно скручивая самокрутку. – И дешевле, и лучше готовых папирос, - назидательным тоном добавил он.

- А Вы любите Блока? Для меня он остаётся величайшим поэтом, - грудным голосом произнесла Евгения.

- Блок? Да он просто эстрадный фигляр. В ночном кабаке после цыган - отчего же - послушать можно. Но к поэзии это никак не относится… Ведь Ваш Блок просто… клоун, шут балаганный232… - Бунин продолжал разминать самокрутку. – Впрочем, рядом с Северяниным и Блок – поэт. Но разве можно нынешнее поколение литераторов сравнить с тем же Чеховым? В подмётки ему не годятся! Хотя, о дворянах Чехов напрасно брался писать. Не знал он ни дворян, ни их быта. Никаких вишневых садов в России не существовало. И пьесы его все - чепуха, как бы их не раздували… Вы уж простите, очаровательное юное создание, меня за брюзгливость и резкие суждения. Не старался Вас обидеть.

- Познакомьтесь – Глеб Гордеевич Охотин, - собралась, наконец, Евгения духом, чтобы меня представить. Бунин сам представил себя, и мы обменялись рукопожатием. На этом наше знакомство и завершилось, если только не брать неожиданную, странную тираду литератора:

- Глядя на Вас, госпожа Бельская, невольно вспоминаю Анночку.

- Простите, какую Анночку? – удивилась Евгения.

- Сожалею, что и я с ней никогда не встречался. С Карениной, конечно. Для меня не существует более пленительного женского образа. Но, роковая женщина, Каренина, кого же она не прельстит из нашего брата? На то и роковая. Героини романов, порою, снились мне. Даже днём я иногда чувствовал их присутствие. И теперь не могу без волнения вспоминать об Анночке. В начале и Наташа, Ростова то бишь, прелестна и обаятельна. Но вскоре она превращается в родильную машину, становится неряшливой, простоволосой…

- Мне обидно такое слушать про Наташу, - заметила Евгения нерешительно.

- Но она остаётся прекрасной в душе. Наши русские православные души лиричны, аскетичны, мрачны и сумасбродны. Напрасно считают французов легкомысленными. Мы гораздо легкомысленнее их, только русское легкомыслие принимает мрачные, а не белесые формы… Взять того же рыжего Лазаря Розенталя – кормильца нашего. Он умудрился остаться миллионером и в эмиграции. Обитает в собственном отеле с зимним садом возле парка Монсо. Кто из русских на такое способен? Пару лет назад был приглашён с женой к нему на вечер. Там оказались и Мережковские, и Куприн, но также и французский министр Эррио.

- А почему Вы назвали его кормильцем? – поинтересовалась Евгения.

- Так вот, Розенталь попросил всех нас, литераторов, принять от него скромную субсидию в тысячу франков каждому! Кстати, Мережковский вдруг заявил, что он когда-то был в гостях у Тургенева. Интересно, а сколько ему было тогда лет и о чём этот мальчик мог беседовать с Иваном Сергеевичем? Прошу прощения, заболтался. Честь имею, - и Бунин поспешно раскланялся с нами.

- Сноб он, конечно, яркий, - мучительно выдавил я одну фразу, чтобы разрядить обстановку. – Но, мне пора, Евгения Александровна. Вряд ли Глаголев надумает сделать подарок РОВСу. Больше мне здесь делать нечего.

У окна стоял Смоленский, жадно втягивающий дым очередной папиросы233. Он бросил на меня рассеянный взгляд тёмных глаз.


Мы распрощались, но проходя через толпу, чинно беседующих, гостей, я услышал вновь чуть хрипловатый голос Бунина и невольно остановился у стола, сделав вид, что я намерен налить себе вина.

- Вы, сударь, имеете зуб на Лермонтова, - обращался Иван Алексеевич к Бахтину, - а я всегда думал, что наш величайший поэт был Пушкин, но нет, это - Лермонтов!

- Чем обязан такому вниманию к моей персоне? – хорохорился Бахтин.

- Просто представить себе нельзя, до какой высоты поднялся бы Лермонтов, если бы не погиб двадцати семи лет! Но некоей метафизически и религиозно утверждающей себя несмиренности, несмиримости и не могут простить Михаилу Юрьевичу русские литераторы.

- Но моему отцу довелось слышать отзыв графа Адлерберга, министра двора при Александре II, старика, который лично был знаком с Лермонтовым, - возражал ему Бахтин. – «Вы представить себе не можете, какой это был грязный человек!» - воскликнул граф. Владимир Соловьёв не преувеличил, а скорее преуменьшил пошлость, свинство Лермонтова, как человека.

- Вот уж кто – не авторитет для меня, - усмехнулся Бунин.

- Чтобы убедиться в справедливости слов графа, Вам стоит прочесть записки Екатерины Александровны Хвостовой. Лермонтов ухаживал за ней долго и упорно, довел её до признания в любви, произнося кощунственно такие слова: «Полюби меня, и я буду верить в Бога... Ты одна можешь спасти мою душу... «Он поработил меня совершенно, - признается Хвостова. - Мне стало страшно за себя. Я как будто чувствовала бездну под своими ногами. Он уговаривал меня на побег и тайный брак». Когда же Лермонтов убедился, что она готова на всё, он написал ей анонимное письмо, в котором говорил о себе самом: «Поверьте, он недостоин вас. Для него нет ничего святого, он никого не любит». «Он убил во мне душу» - пишет Хвостова, но разлюбить его она не могла. – «Куда девалась моя гордость? Я готова была стать перед ним на колени, лишь бы он ласково взглянул на меня». Они встречались мельком на балах. Потом она написала: «Наконец, я спросила его: «Ради Бога, скажите, за что Вы сердитесь?» «Я Вас больше не люблю, да кажется, и никогда не любил», - ответил Лермонтов.

- Даже, если это и в самом деле так, то он остаётся великим литератором, - задумчиво проговорил Бунин.

- Но ведь есть человеческие мерзости, которых нельзя простить ни за какое величие.

- Вспомните слова Печорина: «Во мне два человека. Я сделался нравственным калекою: одна половина души моей высохла, умерла, я её отрезал и бросил; тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей её половины», - процитировал Бунин. – «В наружности Лермонтова, - вспоминал Тургенев, - было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-тёмных глаз. Одна светская женщина уверяла, что глаза Лермонтова «имели магнетическое влияние». Иногда те, на кого он смотрел пристально, уходили в другую комнату, не будучи в состоянии вынести этот взгляд. В детстве Лермонтов напускался на бабушку, когда она бранила крепостных, выходил из себя, когда вели кого-нибудь наказывать, и бросался на, отдавших приказание, с чем под руку попало. Однажды в Пятигорске, незадолго до смерти, он обидел неосторожным словом жену какого-то маленького чиновника и потом бегал к ней, извинялся перед мужем, так что эти люди не только простили его, но и полюбили, как родного. Не следует и это забывать. Если только женщина «даст мне только почувствовать, что я должен на ней жениться - прости любовь! Я готов на все жертвы, кроме этой: свободы моей не продам. Этой какой-то врожденный страх» - говорил поэт устами своего героя. А как Вы на это смотрите, Глеб Гордеевич? – неожиданно спросил меня Бунин, заметив, что я всё слышу.

- Мне кажется, что трагедия Лермонтова в том, что он христианства преодолеть не мог, потому что не принял и не исполнил его до конца, - замявшись, ответил я и мы окончательно распрощались.

- Полноте. Даже, если всё это правда, во что я не могу поверить, не желаю её знать, - донеслись до моих отрезанных ушей последние слова Бахтина, а затем вновь Мережковского, который обращался к незнакомому мне дородному человеку:

- Всякая картина без изощрённости и непонятности становится для нынешней молодёжи пресной, скучной. Пикассо поражает и вдохновляет её, тогда как сам как-то признался, что часто посмеивается над своими поклонниками, ни во что их не ставя.

- Вот именно! – оживлённо вторил ему собеседник. – А господин Щукин вещал о том, что Гоген завершает эпоху с идеей о прекрасном и Пикассо открывает оголённую суть. Сама идея красоты изжила себя – вот что особенно импонирует оголтелой молодёжи. Серову приходилось сдерживать молодёжь, одержимую влиянием модернистской французской живописи, призывать её к голосу разума, к попыткам изображать не только безобразное, но и совершенное. Но Щукин, сам того не желая, совращал несформировавшихся художников, оборачивал всё так, что они отворачивались от всего родного.

- А Вам не казалось никогда, что Горький спасает русскую культуру от большевистского варварства? – прищурившись, спросил Мережковский своего собеседника.

- А разве это не так? – спросил тот.

- Я одно время сам думал так, сам был обманут, как Вы. Но когда испытал на себе, что значит спасение Горького, то бежал из России. Я предпочитал быть пойманным и расстрелянным, чем так спастись! Если Ленин с Троцким убивают тело, то Горький убивает и растлевает души, – нервно продолжал Дмитрий Сергеевич.

- Давайте, Дмитрий Сергеевич, лучше сыграем в буриме, что ли? – неожиданно предложил его собеседник.

- Видно наш Дмитрий позабыл, как он лебезил перед Максимушкой, униженно прося переиздать, для гонорара, его романы, - прозвучал рядом приглушённый голос Бунина, который прошёл мимо под руку с Бельской.

Чей-то бражный тенорок затянул: «Иду к Максиму я, там ждут меня друзья, весёлые певицы, на «ты» со мной девицы - Додо, Лозо, Кло-Кло…» Я был рад покинуть салон вовремя.

- В семнадцатом году, когда отцвела сирень, жасмин зацвёл так же буйно, как и в прошлый год, - вздыхал кто-то.

- Вы просто идиот, сударь, в таком случае! Как можно такое говорить?! Нет, хуже того: Вы – марксист! – проголосил кто-то дряблым тенорком.

- Ну уж нет. Как не монархист, так и не марксист. Уж никак в этом меня попрекнуть нельзя. Я – олицетворение высокого российского либерализма по образцу британского, - отвечал голос, кажется, Новгородцева, которого, впрочем, я так и не разглядел.

Мне стало и вовсе тошно от всего этого. Неспроста в Британской энциклопедии сказано, что «русский интеллигент - это человек, для которого истина важнее личной выгоды». Какие высокие идеи! И что за ними скрывается? Желание разрушение своего Отечества в угоду либералам той же Англии. Кажется, Клемансо сказал, «если кто не был социалистом в свои двадцать лет, у того нет сердца, а если кто останется им в сорок – у того нет ума» - с грустью подумал я и вышел из этого дома. Надеюсь, что это моё последнее посещение подобного салона. Ведь содержательнее беседы там не стали и после опыта семнадцатого года. Но глаза Бунина, удивительно насмешливые и добрые в одно и то же время, увидеть стоило, как и его особенный, проникновенный, голос.


В те дни Кутепов много ворчал, мол, РОВС совершенно теряется в бесчисленных малых отделах, разбросанных по всей Европе, а тут ещё в одной только Франции, оказывается, действуют Всероссийский союз кадет, Объединение бывших кадет Аракчеевского корпуса, Союз Пажей (с отделами в Ницце и Брюсселе), Союз военных лётчиков, Оренбургское казачье училище и Общество Северян – группы, формально не входящие в РОВС. К тому же, моряки, как всегда, себя предпочитают отделять. Действительно – огромная путаница, снижающая эффективность работы. «Единственно, в чём можно быть уверенным, что похоронят тебя здесь по-православному234» - добавил я к сетованиям генерала. Наконец-то, генерал одобрил и благословил мою поездку в Парагвай. Перед ней я мог взять непродолжительный отпуск за свой счёт, и я не преминул это сделать, поскольку представилась возможность съездить в Лондон по приглашению Кроуфорда с целью встречи с его знакомыми Янгхасбендом и Конан-Дойлем. Очень уж любопытно было посмотреть на эти две одиозные фигуры. Кроме того, я смог бы заглянуть к лондонским коллегам.


Оставлять вспыльчивого Смураго в Париже было бы опасным: Скотобойников непременно найдёт пути свести с ним счёты за оскорбление. Или же Смураго успеет первым порешить купца, что вновь повлечёт нежелательные разговоры о поведении русских офицеров. Поэтому я предложил Георгию Александровичу присоединиться ко мне до Лондона и обратно. Билеты в Буэнос-Айрес же, были куплены и ожидали свой черёд. Когда я заговорил со Смураго о Лондоне, он покраснел и сказал, что не имеет на данный момент средств на билет в Англию, ибо дал много денег своему бывшему соратнику-прапорщику, который проигрался до нитки в карты, заложил последние личные вещи и ему стало нечем платить даже за жильё. От слова «прапорщик», имевшего негативный оттенок для ушей белого офицера, я было поморщился, но Георгий рассказал за что он так уважает своего боевого товарища. Оказалось, что тот умудрялся выживать в любой передряге. Имел немалый фронтовой опыт ещё с Германского фронта и, несмотря на юные годы, отличился в обеих войнах.

- Однажды, красные взяли его в плен, в Северной Таврии дело было, - продолжил свой рассказ о друге Смураго, - ну а поскольку он в пулемётной бригаде служил, красные приковали его к пулемёту и стрелять по наступающим соратникам заставили. Он лупит грамотно – всё поверх голов, а красные не разобрались в том. В полный рост штыковые они не выдерживали, сами знаете, ну и побежали большевички, ожидая, что наши, вот-вот, прорвут их линию. Он остался прикованным и перестал стрелять вовсе, понимая, что свои примут его за красного и, не разобравшись, тут же порешат. Тогда он измазал себе голову кровью убитого рядом бойца и прикинулся мёртвым. Так и уцелел. А как только прошли наши линию, стал звать их, выкрикивая своё имя. Тут я его и услышал.

- Такие люди оказались бы полезнее в том же Парагвае, чем в карточной игре в Париже, - заметил я.

- Вне сомнений, Глеб Гордеевич. Только беда в том, что он начал пить, связался с какими-то апашами235…

- Пока что собирайтесь в Лондон, капитан. Деньги вернёте потом, как и за билет в Буэнос-Айрес. Послезавтра выплываем в Великобританию.

- Глеб Гордеевич, - замялся вдруг Георгий, - ради всего святого не подумайте, что я выстрелил Ковальскому в спину. Даже доносчика я не способен убить таким способом…

- Нисколько не сомневаюсь, хотя и не одобряю происшедшего, в любом случае.

- Пришлось попросить у друга второй револьвер… Он сказал, что его наган даёт осечки – боёк сточен и кривит. Но выбора у меня не было. Явившись к Ковальскому, я предложил ему поединок, в котором Бог рассудит, совершал ли он донос, или я заблуждаюсь. Конечно же, он не хотел признаться, но и стреляться не горел желанием. Оружия у него не было, и я вручил ему свой новый револьвер, чтобы он не мог обвинить меня в намеренном подсовывании неисправного оружия. Ковальский очень нервничал и выстрелил первым. Скорее всего, стрелок он скверный. Пуля даже не задела меня. На сей раз, наган моего дуга не дал осечки и правосудие свершилось.

- Я Вас могу понять. Но, не напоминает ли Вам Ваш самосуд инквизиторский процесс о ведовстве: всплывёт ведьма – значит подлежит сожжению, а утонет – стало быть, не виновна.

На страницу:
26 из 57