Развод с драконом. Долг очага, который не отдают
Развод с драконом. Долг очага, который не отдают

Полная версия

Развод с драконом. Долг очага, который не отдают

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

— У меня нет ожога, — сказала я. — У тебя.

Он заморгал. Потом покраснел ещё гуще, и я поняла, что он не про ожог. Он про то, что я вчера перевязывала ему руку, и он не знал, как об этом сказать, и сказал про воду. Я взяла миску. Поблагодарила. Он ушёл строгать морковку, и я слышала, как нож стучит по доске — ровно, чуть быстрее, чем нужно, потому что он волновался.

Я подержала руки в воде. Вода была чуть тёплая, и от неё пахло деревом и дымом, и я подумала, что он, наверное, нагрел её на остывшей печи, и что это заняло у него время, и что он потратил это время на меня. Эта мысль была невыносима по-простому. Я вытерла руки о фартук, встала, подошла к котлу.

Котёл был пустой. Я положила руку на чугунный бок, и он был холодный, но не ледяной — где-то в глубине ещё держалось вчерашнее тепло, и я знала, что если сейчас разжечь, он возьмётся быстрее, чем обычно. Я знала это, потому что три года назад я топила этот котёл каждое утро, и он привык к моим рукам, к моему дыханию, к моему молчанию. Он привык ко мне раньше, чем род. Это тоже было невыносимо, но по-другому.

Я открыла заслонку. Угля в топке было мало — ровно на одну растопку, не больше. Кто-то экономил. Или кто-то не хотел, чтобы я разожгла слишком большой огонь. Я подобрала лучину, чиркнула кремнём, подождала, пока первая искра станет угольком, и только тогда положила её на угли. Огонь взялся сразу, и я подбросила полено, и оно затрещало, и дым пошёл в трубу, и кухня начала наполняться тем особым теплом, которое не измеряется градусами.

— Госпожа, — сказали с порога.

Я обернулась. В дверях стояла Мира. У неё в руках был поднос, а на подносе — три глиняных горшка с мазями, и она держала его так, как будто несла не мази, а собственную голову.

— Лорд приказал, — сказала она, и голос у неё был тихий, и она не смотрела мне в глаза. — Чтобы вы посмотрели. У поварёнка ожог не тот, что был вчера. Поднялся снова. И ещё у двоих на кухне — у судомойки и у мальчика, который чистит котлы. Все с одного крыла.

Я взяла поднос. Поставила его на стол, не на свой старый — на чужой, ближний к двери. Потом подвинула свой табурет, села, открыла первый горшок. Мазь была та самая, которую я варила три года назад, и от неё пахло ромашкой и воском, и я знала этот запах, и руки мои помнили эту мазь, и я поняла, что меня проверяют.

Не Мира. Рейнар. Он хотел знать, возьму ли я мазь, которую варила сама, поставлю ли подпись, приму ли помощь рода, или откажусь, потому что гордость дороже ожога. Я посмотрела на Миру. Она наконец подняла глаза, и в них было то, что я видела у ключницы: «не давайте ему ставить вас в строку».

Я взяла мазь. Понюхала. Положила палец в горшок, чуть-чуть, на самом кончике, и растерла между пальцами. Мазь была хорошая, сваренная правильно, и я знала, кто её варил, потому что только я и Мира умели класть ромашку именно так — не сушить, а слегка подвяливать, чтобы запах не уходил.

— Где поварёнок? — спросила я.

Мира кивнула на дверь. Поварёнок уже стоял там, с морковкой в руке, и морковка была уже почти очищена, и я поняла, что он строгал её, чтобы занять руки, потому что ждал. Я встала, подошла к нему, взяла его руку, размотала вчерашнюю повязку. Ожог действительно поднялся. Кожа вокруг была красная, горячая, и я знала, что это значит: проклятие пошло по кухне, по тем самым рукам, которые я вчера оживила, и что если я сейчас отступлю, оно съест эту кухню за неделю.

Я взяла мазь. Нанесла. Перевязала чистой тряпкой, которую Мира уже держала наготове. Потом посмотрела на свои руки, на розовый след от чернил на указательном пальце, и подумала, что к вечеру сойдёт. А к вечеру лорд принесёт новые счета, и я снова возьму перо, и снова напишу своё имя в чужой строке. И буду перевязывать чужие руки, пока свои не перестанут болеть.

— Спасибо, — сказал поварёнок.

Я кивнула. Вернулась к столу, к трём горшкам с мазью, к судомойке и мальчику, которые уже ждали у двери. Мира подала мне чистые тряпки, и я разложила их на столе, и руки мои помнили эту работу, и я знала, что делаю. Я не знала только одного: примет ли Рейнар то, что я делаю, как мою помощь или как мой долг. От этого зависело, нагреет ли он воду для ожогов в следующий раз.

За окном начался дождь. Капли застучали по стеклу, и я подумала, что дорожки во дворе уже размывает.

Ключница ждала меня у чёрного хода. Не у парадного, где горели факелы и где совету было бы прилично меня видеть, — у чёрного, где камень под ногами ещё помнил мои босые пятки и где дождь уже стучал по жестяному козырьку. Она стояла с книгой, прижатой к груди, и смотрела не на меня, а на свои руки, и я поняла, что она не хочет этого делать, но должна.

— Госпожа, — сказала она, и в голосе было столько всего, что я предпочла не расслышать.

Книга была обычная. Тетрадка в кожаном переплёте, с завязками, страницы в клетку, чернила уже подсохли на вчерашней строке. Я знала, чья это строка, — мальчика-конюшего, который третий день лежал с лихорадкой. Я сама его вчера перевязывала. Я взяла перо, которое она мне протянула, и оно было чужим, слишком тонким, с чужим зажимом, и пальцы мои поморщились, хотя я тут же спрятала это в рукав.

— Куда? — спросила я.

Она показала. Я расписалась. Элиса Вейл. Буква «Э» ушла вправо, потому что перо было не моё, и я подумала: «Вот. Теперь это в книге. Теперь это в замке. Теперь совет знает, что я здесь, и ключница знает, и кухарка знает, и даже камень под ногами знает, потому что чернила капают на плиту, и плита их впитывает». Я поставила точку. Точка вышла жирная, как клякса.

— Спасибо, — сказала ключница, и книга исчезла у неё под фартуком так быстро, что я не успела разглядеть, что там было выше моей строки.

Я пошла на кухню. Ключ остался у меня в кармане, тот самый, от кладовой с сухими травами, и я сжала его сквозь ткань, чтобы почувствовать холод металла, чтобы не думать о точке, которая вышла жирная. Дождь припустил сильнее. Капли летели в лицо, и я подняла капюшон, и под капюшоном было тесно и мокро, и я подумала, что в прошлой жизни, в той, где меня ещё не вычеркнули, я бы шла этим же двором в распахнутом плаще и не замечала бы дождя, потому что Рейнар ждал бы меня в кабинете с горячим вином, и я бы вошла мокрая, и он бы нахмурился, и мы бы посмеялись, и я бы забыла считать строки.

Сейчас я считала строки.

Кухня встретила меня паром и голосами. Котёл уже стоял на огне, и вода в нём была чистая, и я знала, что это не Мира поставила — Мира бы не успела за полчаса. Это поставил дом. Я положила ладонь на чугунный бок, и он был горячий ровно настолько, чтобы не обжечь, и я подумала, что в этом и есть мой настоящий счёт: не строки в чужой тетради, а вот эта температура, которую помнит моя рука, а не его.

Поварёнок стоял у стола с перевязанной рукой, и повязка была чистая, и я поняла, что Мира уже сменила. Прачка принесла ещё одну поварёнку чистые тряпки, и я разложила их на столе, и три горшка с мазью уже стояли наготове, и я подумала, что всё это мог бы делать любой, кто умеет читать рецепты, но рецепты тут ни при чём, потому что мазь — это не рецепт, это рука, которая помнит, как мешать.

— Лорд приходил? — спросила я у Миры.

Она покачала головой. Глаза у неё были опухшие, и я поняла, что она не спала, и что она, наверное, слышала, как ключница выводила мою строку в чужой тетради. Я ничего не сказала. Взяла горшок, понюхала — ромашка, подвяленная, не сушёная, — и кивнула. Это было правильно. Это было единственное, что сегодня было правильно.

За окном мелькнула тень. Я обернулась. На дворе, у конюшни, стоял Рейнар. Без плаща, без свиты, в одной рубашке, и дождь бил ему в плечи, и он смотрел не на конюшню, а на окно кухни, и я поняла, что он смотрит на меня. Я замерла. Горшок в моей руке был тёплый, и руки мои помнили эту работу, и я не отвела взгляда, и он не отвёл, и между нами было мокрое стекло, и стекло, и дождь, и я не знаю, сколько это длилось. Секунду. Две. Дольше, чем нужно, чтобы отвернуться, и короче, чем нужно, чтобы подойти.

Он кивнул. Коротко, сухо, по-ло́рдовски, и отвернулся, и пошёл к дому, и я смотрела, как вода стекает по его волосам, и не двинулась с места, и горшок в моей руке был тёплый, и точка в чужой тетради была жирная, и ключ в кармане был холодный, и я подумала, что в этом и есть мой настоящий счёт: не строки, не кивки, а вот это молчание, которое длиной в целый день и которое не кончится, пока он не войдёт в эту дверь и не скажет мне: «Элиса, оставайся», — голосом, в котором не будет приказа.

Я поставила горшок на стол. Подошла к поварёнку. Размотала повязку. Ожог поднялся ещё на полпальца, и я знала, что это значит: проклятие идёт быстрее, чем я думала, и если я сегодня не успею сделать обход всех кухонь, оно съест эту к вечеру.

— Мира, — сказала я. — Зови остальных. Всех, у кого руки в ожогах. Сегодня я никого не пропущу.

Мира кивнула и вышла. Я осталась одна с поварёнком, с горшками, с ключом в кармане и с точкой в чужой тетради, и камень под ногами был тёплый, и я знала, что к вечеру лорд всё-таки придёт. Придёт, потому что проклятие не будет ждать, пока он научится просить.

К вечеру я успела сделать обход не всех. Успела три кухни, лечебницу, двор и прачечную. В прачечной ожог был у двух девочек, и я заставила их держать руки в холодной воде, пока сама резала корень и растирала в каменной миске, и руки у меня пахли мокрой тканью и горьким соком, и вкус во рту стоял медный, потому что я забыла поесть, и никто не напомнил, потому что никто не смел, и это было правильно, и это было больно, и это тоже было правильно.

Последней я шла в бельевую. Не потому что хотела, а потому что ноги сами понесли, и я знала, что иду проверить: не сдвинули ли рубашку. Не тронул ли её кто. Не догадался ли кто.

Бельевая была на первом этаже, в конце коридора, где камень всегда холоднее, потому что туда не доходит солнце. Дверь была прикрыта, но не заперта. Я толкнула её плечом и вошла, и сразу почувствовала, как камень под подошвами стал холоднее, и это значило, что рубашка всё ещё там, и что она всё ещё помнит чужую кровь, и что дом не разрешает мне к ней прикасаться, пока я не принесу с собой свою.

Я подошла к шкафу. Открыла дверцу. Рубашка лежала на месте, свёрнутая, белая, с пятном у ворота, которое при свечном свете казалось чёрным, а при дневном было бы бурым. Я не стала её трогать. Я достала из кармана свой ключ, положила его на полку рядом с рубашкой и долго смотрела, как холодный металл лежит на холодном дереве, и думала, что это первый раз, когда я оставляю в этом доме что-то своё добровольно, и что ключ мне не вернут, и что я его не заберу.

Потом я услышала шаги. Не лордские, не Бранновы, не Ториновы. Женские. Я обернулась.

В дверях стояла ключница. Маленькая, сухая, в тёмном платье, с той же самой тетрадью под мышкой, и тетрадь была закрыта, и руки её лежали на ней крест-накрест, и она смотрела на меня, и я смотрела на неё, и мы обе знали, зачем она пришла.

— Госпожа, — сказала она. И замолчала. И я ждала, и она ждала, и камень под ногами был холодный, и я знала, что сейчас она скажет “работница”, и я сожму зубы, и кивну, и пойду спать, и утром снова распишусь в чужой тетради, и точка будет жирная, и день будет длинный, и лорд не придёт.

— Элиса, — сказала ключница.

Я спустилась в кухню ещё до рассвета, по лестнице, мимо закрытых дверей, мимо окна, в котором стояла та же луна, что и ночью, только бледнее. Каменные плиты под босыми ногами были тёплые, и я перестала удивляться этому ещё вчера, а сегодня просто шла по ним, как по своим. В кухне уже горел огонь. Небольшой, ровный, без дыма, и кто-то — я знала кто, Мира, потому что больше некому — поставил рядом с плитой жестяной чайник и три сухих полотенца, и рядом с полотенцами лежала записка, написанная не её рукой, а чьей-то другой, торопливой и кривой. «Будет фурункул у скотины, мастер Гренн просил зайти к восьми». Я положила записку в карман и поняла, что день уже начался, и что он начался без меня, и что это нормально, потому что дом помнит больше, чем я думаю.

Котёл стоял на своём месте. Тяжёлый, чугунный, с отбитым краем, который я сама же отбила три года назад, когда чистила его неосторожной кочергой. Я положила ладонь на бок — холодный, потом тёплый, потом горячий, потом ровно такой, каким должен быть, когда вода в нём готова вскипеть. Я не зажигала под ним огонь. Огонь уже горел. Кто-то разжёг его до меня, и кто-то налил в котёл воду, и кто-то знал, что я приду сюда раньше всех, потому что я всегда прихожу раньше всех, и это знание было в камне, а не в голове.

Я наклонилась к нему, и вода внутри была прозрачная, и дна было видно, и на дне лежала монета, медная, старая, с оттиском, который я не сразу узнала, а потом узнала: это была монета дома Чёрного Крыла, из тех, что клали в котёл при закладке кухни, чтобы дом запомнил женское имя. Я вытащила её, повертела в пальцах. Она была тёплая, и на ней было выбито «Э.», и «Э» было не моё, а чьё-то другое, и я знала, чьё, и убрала монету в карман, к записке про фурункул, и карман стал тяжёлым, и это было правильно.

— Госпожа, — сказали сзади.

Я обернулась. У двери стоял поварёнок, тот самый, которому я вчера перевязывала руку, и рука его была замотана чисто, и он смотрел на меня, и в руках у него была миска с нарезанным луком, и лук пах так, что у меня защипало в глазах.

— Госпожа, — повторил он, — ключница сказала, чтобы вы не ходили к скотнику сами. Сказала, чтобы взяли кого-нибудь с собой. — Он помолчал, и глаза у него были честные, и я поняла, что ключница не говорила ничего подобного. — Я пойду, — сказал он. — Если позволите.

Я смотрела на него. Мне было тридцать четыре года, и я стояла на кухне, где меня вычеркнули, и поварёнок с обожжённой рукой предлагал мне пойти со мной к скотине, и котёл у меня за спиной давал чистую воду, и монета в кармане была тёплая, и в дверях, за спиной поварёнка, мелькнул и пропал чёрный рукав, и я не обернулась, потому что мне не нужно было оборачиваться, чтобы понять, кто это был.

— Иди, — сказала я поварёнку. — Только лук сначала доложи.

Он кивнул и пошёл к столу, и миска в его руках не звякнула, и я слышала, как он дышит, ровно и спокойно, и это дыхание стоило больше, чем все слова, которые мне сегодня скажут, и я знала, что мне их скажут много, и не все они будут лёгкими, и лук в миске будет горьким, и фурункул у скотины будет гнойным, и где-то в замке совет уже собирается, и где-то в замке Инара Айрвен пьёт утренний отвар и улыбается, и где-то в замке Рейнар стоит у окна и не знает, что делать с руками.

Я вытерла ладонь о фартук, и фартук был мокрый, и ткань была тёплая, и я пошла к двери, и поварёнок пошёл за мной, и котёл за моей спиной дал чистый пар, и каменные плиты под ногами были тёплые, и в кармане у меня лежала чужая монета с моей буквой, и я знала, что сегодня вечером она ляжет на каменную книгу рядом с моей подписью, которую я ещё не поставила, но которую поставлю, и что после этого камень под ногами станет ещё теплее, и что после этого совета ждёт сюрприз, которого они не ждут.

Тише, чем печать сургуча. Тише, чем скрип пера. Тихо, как будто она пробовала это имя на вкус, прежде чем отдать. И я стояла, и у меня в горле стало тесно, и я не знала, что сказать, и руки мои пахли мокрой тканью и горьким соком, и я стояла, и камень под ногами стал теплеть, и я не сразу поняла, что это камень, а не я.

— Спасибо, — сказала я.

Она кивнула. Положила тетрадь на полку рядом с моим ключом, рядом с чужой рубашкой, рядом с засохшей кровью, которую я больше не прятала. И ушла. И шаги её были лёгкие, и дверь за ней закрылась тихо, и я осталась одна, и камень под ногами был тёплый, и я знала, что завтра утром в тетради появится ещё одна строка, и на этот раз рядом с точкой будет стоять моё имя, написанное её рукой, и совет с этим ничего не сможет сделать, потому что тетрадь уже не его.

Глава 3. Счета и чернила

Утро началось с того, что котёл вскипел раньше, чем я успела подбросить полено. Я только подняла крышку, а вода уже стояла белая, ровная, как отмеренная по линейке. Поварёнок Март оглянулся на меня через плечо, я оглянулась на плиту, и мы оба сделали вид, что так и должно быть. Потом я услышала шаги в коридоре — тяжёлые, ровные, с тем коротким сбоем на третьей ступени, который я узнала бы и в чужом доме.

Рейнар вошёл в кухню с папкой в руке. Не с той папкой, что носит казначей, — кожаная, чёрная, без герба, личная. Он положил её на край стола, не на середину, чтобы я могла видеть, но не дотянуться случайно, и это было так по-ренаровски, что у меня дёрнулось в уголке рта.

— Поздно ужинала, — сказала я, не поднимая головы от котла.

Он не ответил. Я услышала, как щёлкнула медная пряжка, как он вытащил лист, как положил его рядом с моей чашкой. Лист был тёплый, я почувствовала это кончиками пальцев, ещё не дотронувшись. Драконья кровь греет бумагу, когда человек злится, а Рейнар злился, иначе бы не пришёл ко мне в кухню до рассвета.

Я всё-таки посмотрела. Счёт. Новый. За три месяца, что меня не было в замке, расходы на кухни выросли вдвое, на лечебницу — втрое, и каждая строка была аккуратно подведена к одной итоговой цифре. Цифра была круглая, ровная, как по лекалу.

— Это не расходы, — сказала я. — Это сказка для совета.

— Это отчёт, — ответил он. — Мой управляющий считает, что прежнюю смету надо закрыть и открыть новую. На твоё имя.

Я опустила крышку котла. Медленно, потому что иначе стукнул бы чугун, а чугун тут всё ещё помнил мои руки, и мне не хотелось, чтобы он запомнил, как у меня трясутся пальцы.

— На моё имя, — повторила я. — То есть если совет решит, что я здесь лишняя, долг спишут на меня.

Он молчал. Я видела, как он сжал челюсть, и видела, как на скуле у него дёрнулась жилка, и знала, что он не умеет просить, даже когда очень хочет.

— Ты не лишняя, — сказал он наконец.

— Я слышу другое. Ты говоришь «на твоё имя» так, будто предлагаешь мне подарок.

— Я предлагаю тебе… — он запнулся, и я вдруг поняла, что он собирался сказать «помощь», а слово застряло, потому что для него попросить о помощи — это то же самое, что вынуть клинок из раны и показать, что рана была. — Я предлагаю тебе место в счётной книге рода. Открытое. С печатью.

— С какой печатью?

— С моей.

Я посмотрела на папку. Потом на его руку, лежавшую на столе. Чернила на пальцах. Свежие, ещё не высохли, и он их не вытирал, и я не знала, забыл ли он или оставил специально, чтобы я увидела. С Рейнаром всегда — не знаешь.

— Если я подпишу, — сказала я, — совет решит, что ты меня купил.

— Совет решит то, что совету решать.

— А ты?

Он поднял на меня глаза. Серые, как камень под дождём, и я подумала, что за эти три года он стал старше на все десять, которые мы не виделись, и что шрам у него на виске, тот, которого я не помню, — это шрам от собственной глупости, иначе бы он его не прятал за чёлкой.

— Я решу, что дом будет жить, — сказал он тихо.

Я поставила кружку. Пальцы у меня были горячие от котла, а его — холодные, и я это увидела, и он увидел, что я увидела, и камин за его спиной вдруг треснул коротко, ровно на один удар сердца.

— Тогда подпиши сам, — сказала я. — При мне. Не через папку, не через управляющего. Ты.

Он не пошевелился. Потом взял перо, обмакнул в чернила, и перо пошло к бумаге, и я смотрела, как он подписывает — «Рейнар Морр, лорд Чёрного Крыла» — и как чернила ложатся неровно, потому что руки у него не дрожат, но замирают на середине, и я знала эту его заминку, и знала, что он сейчас подписывает не счёт.

Камин треснул ещё раз. Я отвернулась к котлу и сняла крышку, и пар обжёг мне лицо, и я подумала, что если он сейчас скажет хоть слово про то, что я должна остаться, я вылью ему этот кипяток на сапог, и пусть тогда объясняет совету, почему.

Он не сказал.

Он убрал папку, кивнул и пошёл к двери, и на пороге остановился.

— Сегодня к вечеру пришлю ключ от кладовой, — сказал он, не оборачиваясь.

— Пришли, — ответила я.

Дверь закрылась. Я досчитала до десяти, потом подошла к столу и дотронулась до подписи. Чернила уже подсохли, но под подушечкой пальца я почувствовала, что бумага всё ещё тёплая. Я постояла так, глядя в окно, где Март уже нёс воду в чане, и поймала себя на том, что прижимаю палец к его подписи, как будто это что-то значит. Это ничего не значило. Ничего.

Ключ от кладовой принесли не к вечеру. Его принесла сама ключница, и принесла его в левой руке, как будто это была ложка, а не право решать, где теперь будут стоять мои горшки с травами.

Я как раз разбирала сушёный лопух, когда услышала шаги. Не тяжёлые, не лордские — мягкие, с пришарком на левой пятке, который я помнила по прежней жизни. Ключница звали Орной, и она работала в замке ещё до того, как я впервые переступила порог, и мы с ней никогда не были подругами, но у нас был уговор: она никогда не совала нос в мои счета, а я никогда не пересчитывала её ключи.

— Госпожа, — сказала она, и голос у неё был ровный, но я услышала, как он сел на последнем слове, и поняла, что она тоже не знает, как теперь меня звать.

— Положи на стол, — сказала я. — И не зови меня госпожой. Я работница.

Она положила ключ на стол, но не на край, как кладут чужое, а ближе к моему локтю, как кладут своё, и я это увидела, и она увидела, что я увидела, и каменная плита под моими босыми ногами стала на полградуса теплее. Орна отвела глаза.

— Лорд сказал, чтобы вы взяли под расписку, — добавила она тихо. — И ещё он сказал, чтобы вы сегодня же спустились в подвал и пересчитали муку. Ту, что вчера привезли. Казначей врёт, что её было двенадцать мешков.

— А сколько было? — спросила я, не поднимая головы от лопуха.

— Девять, — сказала она. — Я мешки вносила.

Я отложила корень и посмотрела на неё. Она стояла у двери, уже повёрнутая к выходу, и её правая рука лежала на ручке так, как будто она держала её уже давно и ждала только моего кивка.

— Подожди, — сказала я. — Где расписка?

Она достала из кармана передника сложенный вчетверо лист. Я развернула его на столе, поверх сушёного лопуха, и прочитала. «Принято от ключницы Орны, замковый ключ нижней кладовой, под расписку». И ниже — пустая строка для моего имени. Не «Элиса Вейл, работница». Не «госпожа». Просто пустая строка.

Я взяла перо. Оно было толстое, кухонное, не канцелярское, и я поняла, что Орна взяла его сама, а не из ящика в кабинете, и что это тоже было что-то вроде ответа на мой вчерашний кивок. Я расписалась. Поставила точку. Подвинула лист обратно.

— Передашь лорду, — сказала я. — Лично.

Она взяла лист, и на одну секунду её пальцы задержались на краю стола, рядом с моей рукой, и я почувствовала тепло, идущее от её кожи, и поняла, что она тоже устала, и что она тоже помнит, как этот стол пах три года назад, когда я тут стояла и резала корни для отвара, и что она не скажет мне этого, потому что уговор у нас был про другое.

— Госпожа, — сказала она снова, уже тише, и я не стала её поправлять.

Она ушла. Я посидела ещё минуту, потом встала и пошла в подвал, и каменные ступени под моими босыми ногами были тёплые, и в углу у третьей ступени сидела та же кошка, что и три года назад, и она подняла голову и мяукнула, и я ей ничего не сказала, потому что говорить с кошкой в чужом доме — это всё-таки слишком.

В подвале было девять мешков. Я пересчитала дважды. Потом поднялась, нашла в передней Бранна, и он стоял у стены, и у него в руках была такая же папка, как у Рейнара, только тоньше, и он сказал:

— Лорд просил передать.

Я взяла папку. Внутри был счёт, и против каждой строки стояла не подпись казначея, а подпись Рейнара, и чернила были ещё сырые. Я закрыла папку и посмотрела на Бранна.

— Он что, сам сидит и считает муку? — спросила я.

— Он сидит и считает всё, — сказал Бранн тихо. — Он не спал.

Я ничего не ответила. Я пошла обратно в лечебницу, и по дороге у чёрной лестницы встретила Кейлана. Он шёл с книгой под мышкой и на меня не посмотрел, и я на него тоже не посмотрела, но мы оба замедлили шаг, и он буркнул что-то себе под нос, и я буркнула тоже, и оба мы сделали вид, что ничего не было, и каменная плита под его ногой в этот момент была на полградуса теплее, чем под моей, и я это почувствовала пяткой, и мне захотелось сесть прямо тут, на ступеньку, и не вставать до вечера.

Я не села. Я пошла в лечебницу, открыла свой ящик и достала из нижнего отделения чистый лист. Написала сверху: «Девять». Подчеркнула. Положила лист поверх подписанного Рейнаром счёта, и сверху придавила каменной солонкой, которую сама же три года назад вылепила из глины и обожгла в кухонной печи, и которую никто, оказывается, за эти три года не выбросил.

Потом я пошла к котлу. Потом сняла крышку. Потом посмотрела на свою руку, на указательный палец, где корочка пореза была тонкой и розовой, и подумала, что если я сейчас не поем, то к вечеру у меня опять заболит правое плечо, ровно там, где у него, и я не хочу, чтобы оно болело, потому что если оно заболит, я опять буду думать, от меня это или от него, и думать об этом сейчас было поздно.

На страницу:
2 из 5