
Полная версия
Поручик Каренин
— Какие именно это были части?
Она полистала грязную, засаленную записную книжку с загнутыми уголками.
— Девятая батарея.
— Стало быть, им тогда крепко досталось на передовой?
— Мы все это поняли, — продолжала она. — Их оставалось совсем мало, и часть походного снаряжения они растеряли. Под конец приковылял этот солдат со своими двумя лошадьми. Одна лошадь была больной, другая раненая. Большинство людей, едва привязав лошадей, повалились с ног и сразу уснули. Но этот всё ходил кругом. Уже почти стемнело, и начинался дождь. Я спросила его, чего он хочет.
— И что же он ответил?
— «Чёрт бы побрал вашего Папу Римского!»
Это чуждое ругательство прозвучало из её уст настолько дико, что Каренин удивленно взглянул ей в лицо. Оно оставалось абсолютно безучастным. Она просто зазубрила эти слова на случай, если они пригодятся для дела. Марыся продолжала:
— Ему не понравились святые лики на престоле! Тогда он начал колотить стекло и выламывать деревянные брусья. Тут сразу стало ясно, чего он добивался. Ему нужно было укрытие для его лошадей.
— Вы предупредили его, что он совершает преступление?
— Ну еще бы. Я даже вцепилась ему в руку.
— Это вы напрасно, панна. Вам следовало немедленно доложить его командиру.
— О, вы должны понимать, что его командир мертвецки спал прямо здесь, на кухонном полу. Вот именно что мертвецки. Он рухнул там же, где стоял, и даже не выпустил из рук кружку, из которой пил. Вот столько было налито, — она наглядно отмерила пальцами четыре вершка!
— Понимаю. Вы не смогли доложить начальнику отряда. И всё же, никогда не следует трогать солдата руками. Он мог причинить вам вред, а после, на следственной комиссии, против вас же обернули бы то, что вы первая полезли в драку.
— Ой, да бросьте вы, никто его не боялся. За это время мы навидались столько солдат, что и не сосчитать. А что до ваших комиссий, так у нас тут их уже четыре штуки заседало по разным поводам. И все они закончились ровным счетом ничем.
— Ладно, ладно. Вы попытались предотвратить порчу имущества, а поскольку доложить по начальству не удалось, вы в установленном порядке подали прошение о возмещении убытков. Но когда тот офицер проснулся, вы хотя бы поставили его в известность?
— Зачем это, раз мы сразу позвали гминного старосту составлять протокол осмотра!
— Да, я уже слышал об этом от самого старосты. Но, судя по всему, он его так и не составил, потому что никакого протокола среди присланных документов нет.
— Нет, старосте помешали солдаты.
На мгновение хмурая ухмылка нарушила расчетливое деловое безразличие на лице девушки, которая явно гнала прочь любые эмоции, понимая, что они лишь вредят выбиванию денег.
— Ох, да! Вышел такой конфуз!
— Не сочтете за труд рассказать, что именно произошло?
Она словно пожалела об этой мимолетной улыбке и мысленно пожурила себя за несдержанность.
— И всё равно это было постыдно. Наш староста ничем не лучше других, но он — наш староста. Власти предержащие нужно уважать, не так ли, господин офицер?
— И в чем же проявилось неуважение со стороны нижних чинов?
— Они запели. Да так громко — прямо голова раскалывалась, — и орали во всю глотку всю дорогу до самого местечка!
— Ах, они снимались с позиций, верно?
— Это было жалко, уверяю вас, господин офицер, просто стыдно смотреть. Несчастные люди. Они же толком и не спали вовсе. Всего-то пару часов. А потом, прикатил этот ваш самокатчик-мотоциклист. Растолкали их, заставили строиться. Некоторые на ногах-то еле держались. Но в конце концов построились. И тут как раз является староста. Мы ведь за ним срочно послали, как увидели, что отряд уходит. Протокол осмотра ведь не составишь на того, кого уже и след простыл!
— Ну да, совершенно верно. Но почему же они запели?
— Ах, всё одно к одному совпало. Только офицер скомандовал «строиться», как прибегает староста. Мы-то ему передали, что тут форменное насилие произошло, и он отнесся к делу со всей строгостью. Он ведь старый уже, наш староста. Нацепил свою… цепь магнестрата.
— Это ещё что такое?
Она сделала выразительный жест руками вокруг шеи и груди:
— Ну, такая штука, на груди висит! Из тяжелого металла, парадный знак старосты!
— А-а, должностная цепь гминного старосты!
— Вот-вот, именно. И к тому же он водрузил свою шляпу!
— Это как же?
— Да как обычно. Только это была высокая такая шляпа, для парадных случаев, парадная треуголка — похожая на перевернутый горшок для варенья.
— Панна Марыся, так дело не пойдет, — вздохнул Каренин. — Я не могу закрыть этот вопрос здесь и сейчас. Мне необходимо передать все документы моему начальнику, а тот направит их в соответствующее ведомство. Там обязательно спросят: «Где протокол осмотра?». И что мне им ответить? Гминый староста отправился его составлять, водрузил шляпу, а солдаты из-за этого запели»? Это же звучит как анекдот.
— Ах, вам бы, господам офицерам, всё только хиханьки да хаханьки, — обиженно протянула она. — Но всё было ровно так, как я говорю. Они запели!
— Но вы же сами только что уверяли меня, что они едва на ногах стояли от усталости!
— И это чистая правда!
— Одно с другим никак не вяжется. И что же они запели?
— «Вильгельм прыгал и скакал, с головы венец упал!»
В ту же секунду Каренин окончательно всё понял. Эти слова в один миг дорисовали, вставили в рамку и повесили перед ним готовую картину. Ещё мгновение назад он втайне надеялся, что всё это дело развалится из-за полной неправдоподобности. Теперь же он видел на нём клеймо абсолютной, непреложной истины. Ей даже не нужно было добавлять: «Они не то чтобы веселились, понимаете, они были …».
— Возбуждены!
— Вот-вот! Возбуждены, как это бывает, когда человек не спал, не ел, а тут вдруг стряслось такое... В общем, они были как в угаре. Они принялись орать старосте: «Австрияк!», «Мазепинец!», «Кайзеровский шпион!». Такими словами в прифронтовой полосе швыряться не пристало!
— Да, панна Марыся, не пристало.
Но на мгновение суровость сошла с её лица, и она заговорила совсем другим, отрешённым тоном:
— Это было даже как-то странно. Они пели это… — на церковный манер, будто молитву.
— Да-да, — покорно согласился Каренин.
Из глубин его мирного прошлого, когда он ещё помогал старосте в приходском храме, в памяти сами собой всплыли унылые заупокойные напевы. А из глубин его недавнего опыта окопного офицера вырвался тяжёлый вздох: «Эти обормоты ещё и не такое могут».
Каренин еще раз бегло пробежался глазами по своим записям, проверяя, не упустил ли он чего. Благодаря многолетней банковской привычке все ключевые факты уже были у него в руках. Но то, как вырисовывалось это дело, Степану Дмитриевичу решительно не нравилось.
Он слишком хорошо знал, как устроена армейская машина. Какой-нибудь живой человек (а не просто безликий номер в казенной ведомости на выдачу жалованья) совершает поступок вполне естественный и даже полезный. Поступок, который соверши он верстой-другой дальше, прямо в окопах, принес бы ему Георгиевский крест.
Вся эта история с выламыванием досок и штукатурки ради спасения раненых лошадей — случись она на передовой в экстренной обстановке ради обустройства пулеметного гнезда — заслужила бы только похвалу. Это и была та самая солдатская смекалка, которая так ценилась в военное время и которую было так трудно выбить из вчерашних мирных обывателей.
Но здесь, в тылу, на постое, действовал совсем другой свод правил, не менее строгий. В самой своей сути он напрочь подавлял любую инициативу, превращая солдата в безмолвного исполнителя. И благое, в сущности, дело грубо нарушало эти тыловые циркуляры. Само по себе это тоже не имело бы большого значения, если бы проступок случайно не столкнулся лбом с другими обстоятельствами — например, с уязвленным самолюбием гминного старосты. Этот старый индюк теперь из мухи раздует слона и устроит форменный ад, такова уж была исконная нелепость всех вещей на свете.
Завороженный следствием вопреки собственному здравому смыслу, который твердил ему: «Чем меньше ты обо всем этом знаешь, тем лучше для тебя же», Каренин поймал себя на том, что задает новый вопрос:
— Панна Марыся, а как выглядел этот солдат?
Ответа не последовало. Степан Дмитриевич поднял глаза от блокнота. Оказалось, девушка уже бросила его и ушла на заднюю половину кухни заниматься какими-то своими делами. Она оставила его с таким видом, словно вся эта Война была каким-то его личным, страшно дорогим и нелепым занятием, на которое у нее больше не было времени отвлекаться. Услышав его голос, она вернулась, и он повторил вопрос. Её ответ он не забыл уже никогда.
— Как выглядел?.. Да, как и все остальные!
— То есть в толпе вы бы его не узнали?
— Может, и узнала бы. Но это трудно. Ростом он примерно с вас, не особо толстый, глаза и волосы как у вас или у любого другого.
— Имени его или номера полка вы, само собой, не расслышали?
— Солдаты звали его «Косой». Наверное, прозвище такое, но они там каждого второго так кличут. А номер у него на вещи был сорок восемь. Я на его сидоре видела.
— На вещевом мешке?
— Ну да.
— Спасибо, панна Марыся. Вы сообщили мне всё, что нужно.
В глубине души он опасался, что она сообщила ему слишком много лишнего, но девушка уже с головой ушла в свои хлопоты. Он поднялся, чтобы уйти. Шагнув в полумрак сеней у задней кухни, Степан Дмитриевич резко замер на месте, словно пытаясь уклониться от прилетевшего снаряда. Ему почудилось, будто в темноте стоит та самая фигура без головы. Но это была всего лишь сорочка, которую панна Марыся небрежно накинула на веревку для сушки белья.
Он вышел на крыльцо. Провожать его она не стала — разумеется, была слишком занята.
Ему пришлось пешком добираться до главного тракта, но там он без труда «проголосовал» и запрыгнул на попутную казенную двуколку, которая довезла его обратно до штаба. На ступенях он столкнулся с князем Оболенским. Для начальника конвойной команды было непривычно поздно оставаться на службе.
— А, это вы, молодой человек? Добрались-таки?
— Так точно, ваше высокоблагородие.
Каренину страшно хотелось съязвить: «Никак нет, господин полковник, меня здесь нет, я всё еще торчу на том фольварке, где вы меня бросили».
Князь зашагал мимо, но на ходу обернулся и крикнул:
— Винта сегодня не будет. Мы снимаемся с места!
Похоже, так оно и было. Внутри старинного здания царил полный разгром. Старший писарь деловито сжигал в печке старые приказы, предписания, ведомости и строевые записки корпуса, из подчинения которого они выходили. Телеграфисты и связисты спешно сматывали провода и паковали аппараты, вестовые складывали походные кровати и туго набивали сидоры и чемоданы. Солдаты и конвойные пребывали в состоянии мимолетного предэвакуационного оживления.
Для Каренина это был старый урок: никогда ничего не делай, всё равно в итоге окажется слишком поздно. Ведомый своей педантичной гражданской совестью, он изо всех сил пытался докопаться до самой сути этого дела. А ведь с тем же успехом мог бы просто разорвать эти бланки в клочья и пустить по ветру.
Хотя нет, эти Дорошевичи никогда бы не оставили всё как есть, пока не выбили бы из казны хоть какое-то удовлетворение. И староста, и представители нашей гражданской канцелярии, и бог весть кто еще обязательно подняли бы крик.
Степан Дмитриевич сел за стол и составил краткий, но чрезвычайно аккуратный рапорт, после чего отправил всю эту пухлую папку в Ровно — в управление по учету убытков, которое и ведало подобными делами.
***
Последующие недели стали настоящей школой для отстраненного, сугубо гражданского ума Каренина. Прежде он привык быть частью полка, напоминавшего тесный семейный круг с хорошо знакомыми лицами и привычками. Теперь же он впервые увидел в движении целую армию, которая сама по себе казалась снявшимся с мест народом. На его глазах и отчасти его собственными трудами пятнадцать тысяч говорящих по-русски мужчин со всем полагающимся числом лошадей, повозок, движимого и недвижимого имущества погрузились в эшелоны, выгрузились из них и маршем или на колесах двинулись туда, где Каренину пришлось окончательно распрощаться со всеми прежними представлениями о жизни.
К «ничьей земле» и тянувшимся вдоль неё окопам он уже успел привыкнуть. Но здесь перед ним раскинулись версты бывшей «ничьей земли» — лишенной травы и жилья, перепаханной ураганным огнем в бурые волны, точь-в-точь как застывшее бурное море. Всё вокруг было застроено палатками и землянками, которые разделялись петляющими реками грязи или пыли, бывшими когда-то, еще несколько недель назад, дорогами. Сюда, подобно дивизии Каренина, влились еще двадцать других дивизий. Они пребывали в вечном движении, непрерывно струясь от тыловых железнодорожных станций вперед, к грохочущим орудиям, оставляя там половину своего человеческого материала, и отливали обратно к станциям, чтобы уступить место другим.
Сам он осел в крошечном блиндаже на склоне осыпающегося мелового холма, который делил с офицером связи. И в любое время дня и ночи мимо них шли, шли и шли люди, лошади, снова люди, пушки, опять люди, лошади, передки, люди, люди, люди.
По крайней мере, именно такими они ему и казались. Поскольку сама природа заставляла его спать в глухие ночные часы, а немцы вынуждали сидеть смирно в самое ясное дневное время, пик его работы приходился на предрассветные и вечерние сумерки. И эта адская процессия бесконечно стояла у него перед глазами. Ей не было конца. Она казалась беспросветной. Его обывательский ум никак не мог полюбить или хотя бы восхититься чем-то, настолько далеким от размеренного уюта и нерушимой безопасности, к которым он принадлежал и куда так отчаянно жаждал вернуться. Всё это было бессмысленно. С точностью бездушного механизма эта процессия зеркально двоилась: навстречу ей в противоположном направлении двигался точно такой же поток. Обозные телеги, санитарные двуколки, носилки, люди, люди, пушки, передки, люди, люди, люди. Всё шло вперед. А Каренин со своим товарищем и им подобные на протяжении двадцати верст вдоль линии фронта сортировали, отсеивали и поддерживали этот поток в непрерывном движении.
Этот его сосед был далеко не последней из причин для вечного недовольства Каренина. Парень был полной противоположностью Степану Дмитриевичу — как внешне, так и внутренне. Звали его Конашевич. Одним из немногих доступных Каренину утешений была возможность мысленно обзывать его «проклятым малороссом». Тот был (или собирался стать до войны) школьным учителем. И вторым худшим качеством в нём после его буйного южного происхождения была неистребимая страсть болтать и сочинять стихи. К тому же он совершенно не умел держать руки спокойно. Обе эти черты Каренин глубоко осуждал, приписывая их в равной степени полному отсутствию житейского опыта и профессиональной привычке слишком много жестикулировать на службе связистом.
Да и нёс он такую чушь! Этот парень не затыкался ни на секунду. Он начинал вещать с самого раннего утра. К тому моменту весь ночной поток, уходивший на передовую, уже иссякал. На земле воцарялась пустота, нарушаемая лишь редким похлопыванием зениток, которые лениво постреливали по аэропланам высоко в ясной, пронзительной лазури. Каренин успевал побриться, отзавтракать и втайне надеялся хоть немного добрать сна, потерянного за ночь. Но разве этот балабол мог такое позволить? Как бы не так.
Послушать только, что он бормотал прямо сейчас под хлипким навесом, который они соорудили у входа в землянку для утреннего умывания. Он… декламировал — если это вообще можно было так назвать:
«Бьют вечернюю зорю, ребята,
Отступают дозоры куда-то.
Ну-ка, чарки полней,
Пьём за встречу друзей!»
— И вы называете это поэзией? — угрюмо буркнул Каренин.
— Нет, — легко отмахнулся тот.
Вышло довольно неловко. Каренин-то рассчитывал одним махом осадить наглеца. Сам он стихов не терпел, но попытался занять высокомерную позицию. Пришлось продолжать довольно натянуто:
— Вот как? И что же это тогда, по-вашему?
— Нагляднейшая картина умонастроений тысяча восемьсот двенадцатого года! Вы только сравните её с нашим тысяча девятьсот четырнадцатым. В ту старую войну против французов мы отчаянно матерились, горько пили, но побеждали. Как думаете, что этот же самый поэт написал бы про нас сегодняшних?
— Ничего бы он не написал, — вставил Каренин, но совершенно безуспешно.
— Ну, как-нибудь так:
«Враг наступает сурово, ребята,
К авиаатаке готовиться надо.
Будем мы вскоре
Грызть сухари в горе…»
Что рифмуется со словом «надо»?
— Откуда мне знать? — угрюмо буркнул Каренин.
— Кроме шуток, Каренин! — воскликнул Конашевич (как будто Каренин до этого шутил). — Вы улавливаете саму суть этого нового лозунга? Разумеется, сухари неприкосновенного запаса и новое вооружение делают из человека куда более исправного воина, нежели барабанный бой, штыковые атаки и чарка водки. Но ведь весь задор, весь прежний кураж начисто испарился!
Каренин промолчал. Мимо по дороге как раз тянулся припозднившийся отряд сапёров какой-то особой команды. Из своего блиндажа Степан Дмитриевич видел лишь серые шинельные торсы на запылённых ногах. Голов было не разглядеть: верхняя балка над входом была вбита слишком низко.
Внезапно для самого себя он произнёс:
— Скажите, Конашевич, а вам никогда не казалось, что вся эта наша армия похожа на великана без головы?
— Что-что вы сказали?
Батюшки светы, что это он такое ляпнул?
— Да так, ничего, — поспешно отрезал он и прикусил губу.
Это определённо от недосыпа. К счастью, Конашевич толком не расслышал вопроса — он уже вовсю продолжал декламировать свои вирши:
«Полковник наш скачет весело, прямо,
В атаку ведёт нас кудесно и гарно.
Кричит во весь рот:
„Примкнуть штыки и впе-рёд!“
— Что за времена были, Каренин! Из вас вышел бы знатный полковник. Вы только представьте себя на холёном гнедом коне, как вы гарцуете вовсю! Нам решительно необходима школа задора и весёлости, точь-в-точь как школы штыкового боя или метания бомб. Вообразите, себя в высоком кивере, похожем на цилиндр, только с одним козырьком спереди, лакированном, да ещё с огроменными медными цифрами!
Каренину страшно хотелось съязвить: «Ну и фантазия у вас, любезный!» — что должно было прозвучать как суровое осуждение. Но слова застряли у него в горле. Вместо этого он угрюмо буркнул:
— Всё это пустые разговоры. Вы точно не замечаете самого главного во всём этом безумии — чудовищного расточительства!
— Расточительства, дорогой мой? — В резком, бодром голосе Конашевича Степану Дмитриевичу почудилось назойливое, бесцеремонное чириканье скворца, пересмеивающего прохожих с яблоневой ветки. — Расточительство — это вовсе не серьёзно. Это старейшая шутка матушки-природы. Раньше её именовали Хаосом. Из него мы явились на свет, в него же в итоге и вернёмся. И назовут это Бессмертием. Канцелярия по учету потерь выдаст этому Бессмертию походный номер, деревянный крест и законное место на карте, но оно оттого не перестанет быть Бессмертием. От великих титанов до безвестных бедолаг — «каждый в своей тесной могиле».
— Да бросьте вы, — поморщился Каренин с глубоким отвращением, не узнав цитаты из Жуковского. — Сразу видно, что вам никогда не доводилось командовать похоронной командой!
— Отчего же, доводилось. Я несколько месяцев отпахал на передовой, взводным командиром. А вы-то сами сколько там продержались?
— Примерно столько же.
— Верю вам на слово, хоть иные и усомнились бы.
— Тем более вам должно быть стыдно молоть такую чепуху. Это вовсе не шутки!
— Мой дорогой Каренин, если бы всё это не было одной большой мрачной шуткой, выносить это было бы решительно невозможно.
— Я совершенно не согласен, — отрезал Степан Дмитриевич. — Мы как раз и страдаем больше всего от подобного взгляда на вещи. Вы никак не поймёте, что эта армия — вовсе не сборище кадровых рубак. Это армия мирных обывателей, призванных по закону и присяге. Они здесь не ради забавы торчат.
— Полноте, Каренин, неужели вы совсем не верите, что войной можно наслаждаться?
— Я верю в то, что её нужно поскорее закончить.
— С таким умонастроением вам её ввек не закончить.
— Ах, не закончить? И что же, по-вашему, произошло бы, если бы я не следил, чтобы нужные люди попадали в нужное место, с нужными приказами и нужным снабжением — включая вас и ваших благословенных флагманов-сигнальщиков?
— Да это ничто по сравнению с тем, что случится, если солдаты начнут относиться к этой бойне как к обычному ремеслу! У вас нет кивера и холёного гнедого коня, но вы обязаны подыгрывать, будто они у вас есть!
— Какую же чушь вы несёте. У меня есть стальной шлем, потому что он защищает от шрапнели куда лучше кивера. И у меня есть обозные кобылы, потому что они переносят эту жизнь лучше породистых коней.
— Да, но разве вы восхищаетесь своим стальным шлемом? Неужели вы искренне любите этих кляч?
Что-то заставило Каренина сказать вопреки самому себе:
— Вообще-то, мне однажды попался солдат, который искренне заботился о своей лошади!
— Ну вот, а я о чём говорил! Держу пари, он-то как раз и выигрывал эту войну!
(«И зачем только я ему об этом сболтнул? — с досадой подумал Каренин. — Он же теперь из этого целую балладу сочинит»). Но вслух он лишь буркнул:
— Вы снова всё путаете, как обычно. Ничего подобного он не делал. Он просто умудрился устроить форменный скандал на постое!
— И правильно сделал. Большинство хозяев этого заслуживают!
— Возможно, но он выбрал самый худший способ из всех возможных!
— Ну, это ещё как посмотреть!
(Раздражающее чудовище!)
— Нет, тут и смотреть нечего. Вы когда-нибудь бывали в тамошних краях?
— Ещё бы! Меня ранило как раз у Радзивиловских конюшен, и мне пришлось тащиться почти две версты пешком, чтобы просто добраться до перевязочного пункта!
— Ну, значит, вы должны помнить в тех тылах фольварк, который местные называли «Радзивилловским»?
— Ещё бы не помнить! Огромная старая усадьба, ров с водой кругом и выгоны спереди и сзади.
— Ну так вот, этот парень, о котором я вам толкую, как раз квартировал там. Он был прикомандирован к конно-горной батарее и присматривал за лошадьми. Он вовсе не молол языком всякую чушь, как вы тут советуете. Одна его кобыла была ранена, а вторая совсем занемогла. И он выломал переднюю стену каплицы на углу, чтобы устроить для них хоть какое-то укрытие от ливня!
Эффект от этого рассказа оказался совсем не таким, какого ожидал Каренин.
— Это был неописуемо гнусный, святотатственный поступок! — вскинулся Конашевич. — Куда хуже, чем погубить хоть целый табун лошадей!
— Вы, надо полагать, католик? — прищурился Каренин.
— Да, католик!
— Я так и думал. Ну а я — нет, да и тот ездовой, о котором я говорю, тоже им не был. Он просто всем сердцем ненавидел всё это бессмысленное расточительство и гибель живых существ.
— И ради этого он уничтожил то, что куда более ценно и вечно?
— Он резонно посчитал, что живая скотина лучше мертвого святого.
— Он жестоко ошибался!
И после этого парень окончательно замолчал, сразу сделавшись мрачным и насупленным. Каренин был искренне доволен своей победой в споре. Он подождал с минуту, перевернулся на бок и заснул — так, как умеют спать только люди, живущие под открытым небом, в ежеминутной опасности для жизни, и отдающие лучшую часть ночи непрерывным трудам.
Когда вестовой разбудил его, принеся ужин, новые предписания и списки ночных обозов и грузов, на дворе стоял удивительный золотисто-багряный закат, содрогавшийся от вечернего артиллерийского «гостинца». Пурпурные тени удлинились уже настолько, чтобы позволить начать эвакуацию раненых в тыл.
Дорога запрудилась санитарными двуколками и редкими грузовиками, которые завывали и скрежетали тормозами, останавливаясь, сдавая назад и снова трогаясь с места. Тем временем мерный, пунктуальный грохот, раздававшийся строго раз в минуту, свидетельствовал о том, что германец методично обстреливал либо сам тракт, либо один из бесчисленных лагерей и складов, разбросанных поблизости.
Даже посреди этого кромешного адского шума Конашевич не затыкался, а продолжал декламировать во всю глотку. У Каренина закралось смутное подозрение, что истинной причиной этой болтовни было банальное стремление заглушить страх. Нервная дрожь исподволь росла в людях по мере того, как военные дни катились один за другим, а вероятность словить свою пулю или осколок неумолимо увеличивалась.

