Поручик Каренин
Поручик Каренин

Полная версия

Поручик Каренин

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Олег Николич

Поручик Каренин

Высочайший указ Николая II

«Приведя армию и флот на военное положение, повелеваем: призвать на действительную службу из запаса... необходимое число чинов армии и флота, а также поставить от населения потребных для войск лошадей и повозки.

К призыву и поставке означенных чинов, лошадей и повозок приступить с 18-го сего июля.

17 июля 1914 г.

***

Высоко в бледном галицийском небе кружили и пикировали аэропланы, похожие на блестящих разноцветных насекомых. Они ловили редкие отблески солнца своими металлическими фюзеляжами и полупрозрачными крыльями.

Для любого пилота или наблюдателя, имевшего время для простых размышлений, открывавшаяся внизу картина могла показаться удивительной. От далеких тыловых узлов с их бесконечным движением эшелонов тянулись железные дороги, тракты и телеграфные провода. По этим трем артериям шли грузы, людская масса и человеческая мысль.

Все это стекалось в точки прямо за линией фронта — в склады, полевые лагеря (склады людей) и штабы (склады умов). Там они ненадолго завихрялись, а затем снова устремлялись вперед. Медленнее и скрытнее, под покровом ночи или по траншеям, они двигались к самому бою.

Там они бесследно исчезали в страшном провале бытия — в той бесплодной полосе, где Неодолимая Сила, столкнувшись с Неподвижной Преградой, перемалывала все в мельчайшую пыль. Из этой полосы возвращалось ничтожно мало припасов, единицы людей и совершенно ничего от человеческих мыслей.

Но пилотам и наблюдателям было не до отвлеченных видов. Они были слишком заняты участием в этом Кровавом Карнавале или спасением собственных шкур от черных разрывов Смерти, упрямо преследовавших их в вышине.

Даже если бы они заинтересовались происходящим внизу, они не смогли бы приподнять крышу над ратушей местечка — почти городка — Подгайцы. А заглянув в кабинет бургомистра, они увидели бы сидящего там человека среднего роста и самого обыкновенного мещанского склада.

Сам его вид казался чужеродным для этого места, чье провинциальное достоинство за последние месяцы оскорбляли слишком часто. Сначала ратушу — эту былую обитель покоя и неторопливого австрийского чиновничества — превратили в канцелярию квартирмейстерской части штаба дивизии Русской императорской армии. Её заселили двое-трое русских штабных офицеров со своими картами и приказами, вестовые, писаря, жандармы и прислуга.

И вот теперь ко всей этой компании добавился этот тихий, погруженный в работу молодой человек. Его лицо, волосы, фигура и одежда несли на себе отпечаток той умеренной аккуратности, что отличает людей, работающих в помещениях и не ждущих от жизни слишком многого. Это был молодой человек, у которого не было при себе ни генеральских лампас, ни высоких кавалерийских сапог — и у которого, судя по всему, было невероятно много дел.

Старые стены молча наблюдали. Ратуша Подгайцев, наполовину корчма, наполовину управа магистрата, за свои двести лет навидалась солдат. Строили её ещё при польских королях, и с тех пор в её залах сменяли друг друга австрийцы, венгры, казаки и русские регулярные полки в ярких мундирах, с чисто солдатской праздностью и шумом.

У этого же офицера ничего подобного не было. Он сидел, уткнувшись носом в бумаги, скрупулезно изучая карты и рапорты. Изредка он почтительно обращался к полковнику Березину — настоящему кадровому офицеру, чей левый борт френча пестрел орденскими колодками, а лицо выражало благородную скуку и безупречную выправку. Полковник лишь молча кивал или качал головой.

Всё это лишь подтверждало: эта Война была непохожа на прежние. Она оказалась слишком широкой и глубокой, словно сами устои жизни сорвались с якорей в каком-то подземном море, и всё привычное здание цивилизации зашаталось. В ней не осталось места благородным перерывам или разумным границам, которые раньше позволяли армиям расходиться на зимние квартиры, а мирным людям — всё это время продолжать свое ремесло.

Серая шинельная фигура, прикомандированная к штабу дивизии, чье имя было Степан Дмитриевич Каренин, не предавалась подобным размышлениям. Он просто делал свое дело. Он был с головой погружен в работу, когда возглас его временного начальника заставил его поднять глаза.

Полковник откинулся на спинку стула (казенного, железного, для нужд господ офицеров), вытянув свои щегольские ноги в безупречных кожаных крагах под армейским столом. В вытянутой руке он держал синий печатный бланк, заполненный чернилами от руки.

Каренин прекрасно знал эту бумагу. Это был официальный бланк временной военной администрации, на котором галицийским или польским подданным предписывалось подавать прошения о возмещении убытков, причиненных расквартированными войсками.

Рот полковника слегка приоткрылся, а пенсне соскочило с переносицы.

— Вы ведь говорите на этом… как его… местном наречии?

— Так точно, ваше высокоблагородие! — ответил Каренин, мысленно молясь, чтобы речь не шла о венгерском. — На каком именно, господин полковник?

— Да тут… по-польски написано. И частично на латыни.

Да, он понимал по-польски и поспешил взглянуть на бумагу. В мирной жизни Каренин был обычным банковским клерком. Как и у многих молодых людей его круга, у него была амбициозная бабушка, имевшая свои виды на его продвижение по общественной лестнице. Именно она когда-то настояла, чтобы внук усердно учил польский язык.

Зачем ей это понадобилось, так никто никогда и не узнал. Разве что она считала это признаком истинной благородности и светского лоска, ведь сама она принадлежала к эпохе, когда общество строго делилось на благородных господ и простых людей. Себя она относила к первой категории и ни за что не позволила бы своим потомкам скатиться в простонародье. Поскольку за дополнительные уроки бабушка платила из собственного кармана, её доводы были неопровержимы. Так мальчик, которому судьбой была уготована самая прозаическая карьера в провинциальном отделении банка, к 1910 году вполне сносно изъяснялся на языке Мицкевича и Сенкевича.

Он едва ли вспоминал об этом до тех пор, пока посреди бури европейской войны не обнаружил, что эта самая война забросила его в края, где польская речь и латынь звучали на каждом шагу, а знакомые фразы то и дело долетали до его слуха. Это знание сослужило ему отличную службу, позволив обустроить быт как самого себя, так и господ офицеров. Впрочем, Каренин никогда этим не хвастался: за годы чиновничьей службы у него выработалось глубокое недоверие ко всему, что выходило за рамки казенных служебных инструкций.

Однако слухи о его редком таланте упрямо ползли впереди него. И когда после года неимоверных тягот, окопной грязи и вшей его безупречная исполнительность и педантичность были вознаграждены тихой штабной должностью в квартирмейстерской части дивизии, его репутация полиглота уже ждала его там.

Поэтому со вздохом и мысленной мольбой в духе «избавьте меня от этих бесполезных лавров» он поднялся со своего места и подошел к столу начальника. Там, на синем бланке, его встретила размашистая фраза:

«Zrujnowali Najświętszą Dziewicę w moim domu!».

— Что за чертовщина? — нахмурился полковник Березин, пытаясь разобрать чужие буквы. — Что значит это их Zrujnowali? В моем карманном словаре такого слова нет!

— Я бы сказал — испортили, разрушили, ваше высокоблагородие. Местные так выражаются, когда наши казаки пускают коней на их неубранные поля.

— Так-так, и как же это тогда читать? Разрушили… нет, постой. Испортили, ты говоришь? «Испортили Пречистую Деву в моем доме». Ну и дела! Пахнет скверной историей, особенно учитывая, как сейчас Ставка трясется над лояльностью этих галичан!

Каренин просто не мог поверить своим ушам:

— Разрешите взглянуть на само прошение, господин полковник?

— Извольте. Идите сюда. Поправляйте меня, если я где-то собьюсь с толку.

Полковник Березин знал польский язык чуть лучше, чем думал о нем Каренин. Он прочитал синий бланк, печатный вопрос за вопросом и чернильные ответы до самого конца. Выглядело это следующим образом:

Вопрос: Когда был причинена порча?

Ответ: В прошлый четверг.

Вопрос: Какие войска несут за это ответственность? Укажите номер и название русской части.

Ответ: Рядовой Девятой конно-горной батареи.

Вопрос: Присутствовали ли вы лично и видели ли момент порчи?

Ответ: Нет, но моя дочь знает все подробности.

Вопрос: При каких обстоятельствах была причинена порча?

Ответ: Он разбил каплицу. Она крикнула ему, но он ответил бранью.

Вопрос: Можете ли вы доказать вину: а) с помощью свидетелей?

Ответ: Моя дочь.

Вопрос: б) с помощью протокола осмотра?

Ответ: Они оскорбили гминного старосту, когда тот пришел его составить!

Вопрос: в) с помощью признания самих виновных?

Ответ: В этом нет нужды. Всё и так прекрасно видно.

Вопрос: Жаловались ли вы командиру части?

Ответ: Он и слушать не стал.

И всё в таком же духе.

Ниже значилось: «Составлено и скреплено печатью в управе местечка Городок. Прошение о возмещении убытков от господина Яна Дорошевича, земледельца, 64 лет от роду. Заверено нами, старостой Алоизием Свандовским».

— Ну и что вы на это скажете? — спросил полковник.

Каренин мог бы сказать многое, но благоразумно промолчал.

— Я не могу в это поверить, ваше высокоблагородие. Я знаю этот постой. Помню панну Марысю, дочь Дорошевича. Она сильная как мужик и куда решительнее большинства из них. Здесь какая-то ошибка!

— Довольно подробная ошибка, вам не кажется? — хмыкнул полковник. — Вы только посмотрите на сопроводительное письмо, которое пришло вместе с этим.

Полковник протянул ему бумагу с бланком «Ставка Верховного Главнокомандующего» и припиской от Канцелярии по гражданскому управлению: «Просим обратить надлежащее внимание». К ней прилагалась еще одна записка, уже из штаба нашего армейского корпуса: «Направляется вам для исполнения».

— Гражданские власти на нас и так зуб точат в последнее время, — вздохнул Березин. — Представляю, какой шум они подымут из-за этого дела. Нужно немедленно произвести арест. Писарь!

К дверям приемной подошел старший писарь — в мирной жизни архитектор, призванный по мобилизации.

— В районе какого корпуса находится этот Городок?

Писарь мгновенно отыскал точку на огромной карте, приколотой к стене:

— В районе Четвертого, ваше высокоблагородие.

— Отлично. Дайте им телеграмму: пусть займутся делом и арестуют виновного.

— Разрешите одно замечание, господин полковник! — подал голос Каренин, чувствуя, что это звучит дерзко.

Начальник повернул к нему пенсне с холодным недоумением кадрового офицера. Ему было трудно представить, какое такое «замечание» может быть у офицера военного времени. Но Каренин уже дважды присутствовал на военно-полевых судах. Мысль о том, что какого-нибудь несчастного солдата вытащат из окопа и пустят по этапу ради этой нелепицы, придала ему смелости.

— Если мы сейчас произведем арест, придется запускать официальное дознание, — твердо сказал Каренин.

— Разумеется.

— Но тогда нам сначала понадобятся показания самой пострадавшей стороны. Если мы снимем их первыми, то хотя бы узнаем правду!

— Что ж ... — полковник задумался. — Пожалуй, вам лучше самому туда отправиться, раз вы знаете местных. Заскочите по пути в штаб корпуса и потребуйте ареста, если понадобится. Но главное — попробуйте решить вопрос деньгами. Старик требует тысячу крон. Посмотрите, на какой сумме он согласится сойтись.

***

Выйдя из штаба дивизии, Каренин повернул направо, направляясь к своей квартире. Однако из-за угла здания шагнул жандарм и отдал честь.

— Туда сейчас прилетело, ваше благородие! Немецкий аэроплан кружит!

Эти слова отозвались в животе Каренина знакомым, неприятным холодком. Аэропланы со сбрасыванием ручных бомб — будни этой Войны. Степан Дмитриевич закинул голову и зажмурился от яркого весеннего солнца: высоко в чистом синем небе, монотонно и противно стрекоча мотором, лениво разворачивался чужой силуэт с загнутыми назад крыльями. Но будучи чрезвычайно педантичным офицером военного времени и относясь к своей зыбкой штабной должности со всей серьёзностью, Каренин быстро взял себя в руки.

— Ну, если бы этот летун мог в меня попасть, то попал бы ещё в начале войны! — бросил он на ходу, вызвав у жандарма понимающую улыбку.

Поручик говорил такие вещи сознательно: он считал, что это поддерживает боевой дух нижних чинов. И действительно, не успел он пройти и пары десятков саженей, как с неба со свистом сорвалась очередная кустарная граната и последовал привычный глухой удар и грохот. Разорвалось далеко впереди, у пакгаузов, так что он спокойно продолжил путь.

Чуть дальше, у поворота к переулку, где он квартировал над лавкой местного колбасника, люди уже высыпали из домов и лавок поглазеть на улицу. Одна пожилая галичанка, чья фигура была круглее, чем рискнул бы изобразить любой художник, робко спросила его на забавной смеси польского и русского, которой местные успели нахвататься за месяцы постоя:

— О, пане поручику, бомбарда уже кончилась?

Но эпицентр суматохи находился дальше, там, где короткая улочка обрывалась, переходя в узкие, аккуратно возделанные клочки полей. Граната угодил прямо в передок легкой повозки — из тех, что в любое время дня и ночи колесили по глухим прифронтовым дорогам. Двое оглушенных ездовых кое-как сумели перерезать постромки и утихомирить уцелевших лошадей. Одна кобыла лежала мертвой прямо в придорожной канаве.

Чуть поодаль, привалившись к насыпи, сидел солдат. Его лица не было видно, плечи содрогались, словно от беззвучного раската хохота. Однако хватало и мимолетного взгляда, чтобы понять: головы на этих плечах больше не было.

Это была одна из тех будничных, омерзительных сцен, которые всю сознательную жизнь казались бы Каренину дикостью, но за последние месяцы стали до тошноты привычными. Без лишней суеты Степан Дмитриевич взял командование на себя. Он прекрасно знал, что растерянные солдаты так и будут стоять, тупо глядя друг на друга. Одного ездового он отправил за похоронной командой в ближайший передовой отряд Красного Креста, а второму велел привязать лошадей и собрать личные вещи убитого — расчетную книжку, складной нож, медяки, письма. Весь этот жалкий узелок, умещавшийся в носовом платке, — всё, что останется близким от солдата.

Сам же Каренин поспешил в канцелярию ближайшей воинской части, над крышей которой виднелись телефонные провода. Идти пришлось недолго: палатки и землянки лагерей тянулись по обеим сторонам этой галицкой дороги так же плотно, как дома на городской улице.

Вскоре он уже сидел в казарме у полевого телефона. Ожидая, пока барышня соединит его с обозом полка, к которому был приписан убитый, Степан Дмитриевич на секунду закрыл глаза. Эффект оказался настолько жутким, что он тут же распахнул их обратно. Там, на внутренней стороне век, четко отпечаталось то самое обезглавленное тело, которое он только что оставил у дороги. Странно, но оно больше не сидело у насыпи, а словно плыло прямо на него, отчаянно и немо размахивая руками над плечами. Стоило открыть глаза, как видение, разумеется, исчезло.

***

Вокруг него не было ничего примечательного: обычное нутро служебного помещения, казенный стол, казенный стул. В углу ютились чья-то складная кровать и походная умывальная лохань. А за порогом — растоптанная грязь, коновязи, засыпанные золой тропинки, галицкие вязы и плоский, унылый пейзаж, оскверненный и изуродованный Войной.

Он дождался нужного ответа, велел полку забрать свою разбитую повозку, назвал свой чин и должность, после чего повесил трубку. Однако жуткое впечатление было настолько сильным, что, шагая обратно по дороге, он снова закрыл глаза. Да, оно всё еще было там, совершенно отчетливо. Все детали защитной формы прорисованы верно и резко: сапоги, патронташ через плечо, но вместо головы — пустота, и поднятые вверх руки, которые то ли взывали, то ли угрожали.

Если так пойдет и дальше, придется идти к полковому врачу. Тот живо упечет его в тыловой госпиталь. Он явно переутомился: ночами мотался на передовую ради «особых поручений», а днем без продыху пахал в канцелярии. Надо бы сбавить обороты.

Когда он вернулся к штабу, автомобиль уже стоял наготове. Чувства человека, которого вытащили из пехоты, а теперь снова отправляли в прифронтовую полосу, были странными и смешанными. Конечно, никому не хотелось попасть под обстрел или бомбежку, никому не хотелось жить там, где нет элементарных удобств. И всё же… и всё же было в этом какое-то странное чувство возвращения домой.

Этот огромный, шумный, растянувшийся на версты вглубь и на сотни верст в длину город из досок и палаток стал местом, которому он принадлежал. Эта атмосфера из незамысловатых шуток и столь же очевидной смерти, карболки, махорки, лошадей и дровяного дыма стала его жизнью, его законной и естественной средой обитания.

Его спутником в этой безрадостной поездке был князь Оболенский — заведующий конвойной командой дивизии. Бывший кавалерийский офицер регулярной армии, по своему виду и складу ума он казался более мрачным и суровым изданием полковника Березина.

Пока автомобиль катил по дороге, Каренин протянул ему дело Дорошевича. Оболенский окинул папку взглядом, полным той тоскливой усталости, с какой профессионал смотрит на «шедевр», который ему пытается показать дилетант.

— Полковник Березин думает, что это насилие, так?

— Так точно!

— Он ошибается, само собой. Квартирмейстеры всегда ошибаются! А вы сами как думаете, что это?

— Скверная ловушка. Что там стряслось на самом деле — неважно. Мы бы с вами замяли это дело рублей за сорок. Но до него добрались гражданские власти. Оно стало официальным.

— И что вы предлагаете? — князь Оболенский вставил в глаз монокль.

— Нужно поехать к гминному старосте и заставить его отозвать прошение. Так, поглядим. Городок? Нам нужен волостной писарь Блажевич. Тертый калач и полностью на нашей стороне. Эти бывшие учителя терпеть не могут крестьян.

Каренин хорошо знал этот район. Городок был типичным местечком австрийской Галиции. То есть кучкой хат и домиков, где ютились местные обыватели и крестьяне, ухитрившиеся скопить малую толику грошей на окрестных полях и жившие теперь на какие-то четыреста крон в год. В самом центре мощенная брусчаткой круглая площадь вмещала несколько скромных лавок, огромный костел с высокой колокольней, заботливо подновленный красным кирпичом, и большую, неуклюжую «Корчму у управы» прямо по соседству с сельской школой.

Именно здесь они и застали Блажевича — волостного писаря, учителя, землемера, стряпчего для бедняков и бог знает каких еще должностей совместителя. Он был единственным человеком в округе, кто бегло владел пером и бумагой, и этот неоспоримый факт, должно быть, существенно пополнял его кошелек. Но, как и все люди его склада, он никак не мог забыть, что-сам-то родом из приличного Львова или Кракова; порой одиночество брало верх над его гордостью, и он горько сетовал на эту «проклятую деревенщину».

Они застали его в маленькой парадной комнате — в официальном кабинете он принимал только по торжественным случаям. Писарь был поглощен заполнением бесчисленных бланков, по которым распределялся хлеб, призывались новобранцы, удерживались цены и кое-как крутились шестеренки гражданского управления. В углу, между окном и напольными часами, сидел старый крестьянин, который лишь глухо буркнул: «Джень добры».

Блажевич приветствовал их с преувеличенным радушием, словно желая показать: «Мы-то с вами — люди приличные, светские». Он вежливо осведомился о здоровье господ офицеров, о погоде и делах на фронте, после чего перешел к представлению:

— Позвольте отрекомендовать вам господина нашего старосту! Ну-с, и чем я могу быть вам полезен?

Князь Оболенский, немного растерявшийся в этой мешанине из беглого польского и ломаного русского, предоставил слово Каренину.

— Мы по поводу прошения Дорошевича! Можно ли как-то уладить это дело миром?

Блажевич успел лишь вставить: «Всё на свете можно уладить», как староста резко перебил его.

— Хорошенькие у вас мыслишки, господа офицеры. Уладить, как бы не так! Будете вы это улаживать с нашим депутатом.

Пан Блажевич поспешил вставить:

— Господин староста был лично оскорблен вашими нижними чинами. Мы уже отписали нашему депутату!

Князь Оболенский нетерпеливо заерзал на стуле. Ему было невыносимо тяжело проходить через подобные сцены день за днем, год за годом. В свое время его учили командовать азиатскими инородцами в Туркестане, поэтому он резко обернулся к Блажевичу:

— Почему вы сначала не обратились ко мне?

Но староста снова перебил его. Его общий взгляд на жизнь мало чем отличался от мировоззрения обычного русского крепостного мужика, но был густо замешан на спеси местечкового чинуши. Эта самая спесь сейчас была уязвлена, и человек, который в обычные дни едва ли произносил десяток фраз, теперь говорил без умолку. Причем русского языка он понимал куда больше, чем ему приписывали.

— А зачем мне писать вам, пане офицеру? Вы же все одного цвета! — на этой фразе старосту не остановил бы и натиск германских полков. — Мой гминный стражник прибегает и докладывает: на фольварке у Дорошевича учинено насилие. От меня требуют явиться и составить протокол осмотра. Я надеваю официальную цепь магистрата. Беру казенную тетрадь. Прибываю на место. Требую командира. — Он заявляет, что у него приказ выступать в окопы! А его солдаты подымают меня на смех. Орут похабные частушки про мою судейскую должность...

— Хорошо-хорошо, господин староста, — вмешался Каренин. — Мы как раз прибыли, чтобы произвести арест. Вы можете указать на виновного?

— Ну еще бы! Конечно, могу указать — выкрикнул старик.

Каренин затаил дыхание, ожидая услышать роковое имя или номер роты, которые потащат какого-нибудь бедолагу через всю изнурительную волокиту военно-полевого суда.

— Это был такой невысокий, чумазый солдатик!

— Это мало чем нам поможет, — ледяным тоном отозвался Каренин.

— Постойте! — старик повысил голос. — Яцек!

Дверь отворилась, и Яцек Квасница, местный гминный стражник, состоявший при старосте, переступил порог и притворил за собой дверь. В своем темно-зеленом мундире с пожелтевшими петлицами и с напускным выражением невероятной важности он походил на комичного солдатика из оперетты.

— Предъяви вещественное доказательство!

Яцек извлек из заднего кармана, пожалуй, самый старый и потрепанный кожаный кисет. Из кисета он бережно достал кусок грубой рогожи от казенного мешка Главного интендантского управления, на котором черной краской было четко выведено: ОВЕСЪ.

— Вот вам! — победоносно объявил староста.

— Абсолютно бесполезная тряпка! — рявкнул Оболенский, начиная багроветь от злости.

Это привело старосту в ярость. Он уловил интонацию и выражение лица, если не сами слова.

— Ну и ну! Господа офицеры! Человек предъявляет вам неопровержимые вещественные доказательства, а вы воротите нос!

Вслед за этим хлынул целый поток упреков, под который Каренин поспешил увлечь князя Оболенского к выходу, рассыпаясь в бесконечных «до свидания!». Степану Дмитриевичу показалось, что пан Блажевич подавал ему тайные знаки, явно желая сообщить что-то с глазу на глаз.

Но князь Оболенский был глубоко задет, его офицерское достоинство уязвили. Профессиональный военный, он превратил урегулирование тыловых претензий в настоящее искусство. Ходили слухи, что он успел закрыть тысячу подобных дел с того самого момента, как его назначили начальником конвойной команды еще во время боев на Перемышле.

Он резко приказал шоферу ехать на фольварк к Дорошевичу. Водитель, похоже, отлично знал дорогу и, вероятно, бывал там уже не раз. Пока автомобиль трясло и подбрасывало на щербатой брусчатке при въезде во двор, Каренин негромко произнес:

— Я сразу попрошу позвать дочь, панну Марысю.

— Вот именно.

— Я решительно не верю...

— Я тоже, — твердо отрезал князь.

Ни один из них не решился произнести вслух слово «насилие».

***

Они вышли из машины, постучали в дубовую дверь, затем постучали снова. Вокруг царила не столько пустота и запустение, сколько один из тех всепоглощающих гулов, природу которых можно понять, лишь хорошенько прислушавшись. Звук был слишком низким для сепаратора и слишком близким для аэроплана. Каренин быстро определил:

— Да у них паровая молотилка на заднем выгоне работает, прямо у ржаного поля! — у него была цепкая память, и он прекрасно помнил, как местные распределяли работу и посевы.

На страницу:
1 из 4