
Полная версия
Яблонев цвет на крови
Еленка была завидной красавицей. С ее статью, с этой тяжелой русой косой и чистым взором она могла бы стать панной, жить в достатке и не знать горя. Но она выбрала его, простого пастуха. Пошла за ним в дом на окраине, стоящий у самой дороги. Место было нехорошее: старожилы говорили, что по дороге ходит кто угодно, и любая беда в неочерченный соседями дом может беспрепятственно войти прямо с порога. Но Еленка от любви совсем голову потеряла, не слушала ни материнских наказов, ни дурных предчувствий. Вот и пришел «кто угодно», нате-ка вам!
А Андрий... он взял ее не по любви. Он никогда ее не любил. Он взял ее назло всему селу, чтобы утереть нос остальным парням. «Смотрите, какую девку в дом привел, — думал он тогда, — лучшую из лучших». Это была лишь гордыня, жажда славы — та самая, что позже погнала его на войну и заманила в ловушку Железного Пика.
— Поешь, Андрийко, — робко прошептала она, протягивая ему ломоть хлеба.
А он посмотрел на ее пальцы — теплые, живые, пахнущие мукой. Его передернуло. Теперь хлеб для его голода стал лишь прахом, а ее любовь — лишним бременем, мешающим служению тьме. Он прошел мимо Еленки в хату, даже не задев плечом, оставив жену стоять на пороге их общего дома, который уже давно перестал быть для него родной, теплой крепостью.
Глава 4: Тени у порога
Солнце поднималось все выше, но в доме у дороги тени становились только гуще. Андрий сел в углу под иконами, которые теперь казались ему просто раскрашенными досками, и стал ждать. Он знал: тот, кто переломал его душу в Железном Пике, скоро подаст знак. И тогда никакие иконы не оградят этот дом от того, что должно случиться.
Андрий сидел под образами, уставившись пустыми глазами на потемневшие лики святых, но видел не их. Перед ним, как в застоялой воде, всплывал тот самый первый день, когда он, полный дурной радости и жажды воинской славы, уходил из дома рекрутом.
Тогда все село гудело: напились так, что земля под ногами качалась. Девки, что по нему сохли, ревели в голос, сминая подолы, а бабы неистово крестили его в спину, пытаясь отвести пули и сглаз. Андрий тогда только скалился, гордый своей красотой и силой, не зная, что за славу придется платить душой, честью и кровью.
Уходил он на самом рассвете, когда над деревней только-только занялась серая хмарь. Провожали его лишь коровы, выгоняемые в поле, да сонный пастух, щелкавший кнутом в тумане. Хлопцы-друзья, с которыми вчера братался и клялся в вечной дружбе, лежали по хатам, придавленные тяжелым похмельным сном. Даже лучший дружок Юрко не вышел к околице — умостился в курнике и дрых там без просыпа среди перьев и навоза, не в силах поднять чугунной головы.
Андрий тогда шел легко, не оборачиваясь на свой дом у дороги, уверенный, что вернется героем. Теперь он сидел в этом же доме, жнец с выжженным нутром, и понимал: тот хлопец, что уходил на рассвете под мычание коров, погиб гораздо раньше, чем его коснулись когти strigoiul-Înalt. Осталась только тень, застрявшая меж миров.
Андрий резко поднялся, и Еленка, словно почуяв недоброе, вцепилась в его рубаху. Рубаха была все еще та, чужая, пропитанная пылью долгой дороги и горьким запахом лесов, через которые он пробирался, пока брел под присмотром нечистых тварей Железного Пика, по приказу Домнула, дабы лесная нечисть не подрала.
— Куда ты?! — вскрикнула жинка, и в ее голосе забился животный страх.
— Пиду утоплюся у зелени криници, — бросил он, и слова эти прозвучали на старый манер, тяжело и глухо.
Еленка ахнула, бледнея на глазах, и ее пальцы судорожно разжались. Андрий тяжело, недобро усмехнулся. Он протянул руку и провел по ее нежной щеке, не лаская, а вдавливая пальцы в кожу до самой кости, до острой боли. Оставляя следы такие же, как на его собственных щеках.
— Дура, — прошептал он, глядя в ее распахнутые ужасом зрачки. — Поздно топиться-то!
Он с силой толкнул ее, свалив на кровать. В его искалеченном нутре вспыхнуло темное, уродливое удовольствие. Мучить ее, видеть ее покорный ужас и преданную боль было единственным, что дарило ему подобие жизни, подпитывая голод, зажженный в нем «женихом».
Но пока он сминал ее под собой, в его собственной голове, как наяву, вспыхивали видения того, что творили с ним самим. Он снова чувствовал себя той сломленной «невестой» в замке упырей, которую рвали на куски, лишая имени и чести. Каждое его движение сейчас было лишь эхом того кошмара, который он принес с собой из Железного Пика, превращая их в еще один кусок ада.
Еленка поднялась с кровати покорная, тихая, спутавшиеся волосы закрывали лицо, на котором проступали темные пятна синяков. Андрий, тяжело дыша, посмотрел на свои руки — длинные, бледные пальцы все еще дрожали от сладкой, черной жестокости. В порыве необъяснимой, холодной злобы он снова схватил ее за волосы и, резко дернув, вырвал целый клок.
Еленка даже не вскрикнула, лишь сильнее сжалась, глядя в пол. Андрий аккуратно, почти ритуально сложил эти русые пряди и заткнул их за пояс своей пыльной рубахи, в которой покинул Железный Пик. Он не хотел ее снимать, не хотел менять на родную, свежую. Будто вцепился в нее, со злобным упрямством охраняя свою новую правду. Словно искал, что кто-то поймет, что за мрак он несет в себе, надеялся, что кто-то почует холод и смрад, что впитала эта рубаха, «благодетельно» выданная ему добрыми господами. Ну так многая лета им, помогай им Сатана, с горячей ехидной издевкой подумал Андрий, сжимая клок жинкиных волос за поясом.
Не оглядываясь на жену, которую он никогда не любил и взял лишь ради того, чтобы утереть нос односельчанам, он вышел прочь с дома, со двора. Теперь его путь лежал к церкви, стоящей на старом капище. Пора было нести свою новую службу. Он оглянулся туда, где невидимый отсюда, за лесом, остался дьявольский замок, трижды его черт прокляни, и отдал военную честь. Служу я, служу, гляди на меня, стэпынул меу!
(Stăpân - господин, stăpânul meu - господин мой).
Андрий переступил порог церкви, и тяжелый, когтистый голод в его чреве наконец затих, убаюканный недавним изуверством над женой. Кровь Еленки его больше не манила — он не чувствовал к ней тяги, словно ее жертвенность и покорность сделали ее пресной для его темной сути.
В полумраке храма, пропахшем ладаном и старым деревом, суетился поп. Он дрожащими руками расставлял свечи перед образами, бормоча молитвы за здравие своей дочери, Прасковьюшки.
— А за упокой можно? — голос Андрия, тихий и бесцветный, разрезал тишину, точно нож плоть.
Священник вздрогнул и обернулся, щурясь в сумрак.
— Кому, сын мой? — спросил он, не узнавая в тени у входа первого красавца деревни.
— Андрию, сыну Тараса!
Поп выронил восковую свечу, и та с глухим стуком покатилась по полу.
— Господи помилуй... Ты ж живой, Андрийко! Весь свет знает, что ты из рекрутов вернулся! — воскликнул старик, хватаясь за крест.
Андрий сделал шаг вперед, и свет лампад выхватил его бледное, иконное лицо с впалыми щеками, на которых еще виднелись следы стригойских когтей. Он тяжело усмехнулся, глядя в глаза попу своими огромными, лихорадочными глазами.
— Чем докажешь, отче? — спросил он, и в этом вопросе прозвучала вся бездна Железного Пика, откуда никто не возвращается прежним.
— Свят, свят! — поп отшатнулся, судорожно вцепившись в нательный крест. — Тьфу на тебя, охальник, шутки шутишь! Иди вон к иконам, встань да помолись, раз тоска черная грызет! Не гневи Бога такими речами!
Андрий покорно склонил голову и забормотал, подражая церковному ремеслу, но из его пересохших губ вместо славословий лился звериный румынский шепот, выжженный в памяти железными клеймами замка:
— Stăpâne al umbrelor, primește semnul... Nu sunt viu, nu sunt mort, sunt doar coasa ta. Sângele ei e pecetluit, pământul sub biserică cere ofrandă. Domnul Grădan, primește ce am însemnat...
(Хозяин теней, прими знак... Я не жив, я не мертв, я лишь коса твоя. Кровь ее запечатана, земля под церковью требует жертвы. Домнул Градан, прими то, что я пометил...)
Голос его вибрировал, становясь ниже и глуше, наполняя пространство храма холодом, от которого гасли свечи. Он не молился — он признавал свою присягу, принесенную им Железному Пику. Пока поп усердно крестил воздух, Андрий видел, как тени в углах церкви начинают шевелиться, словно древние кровожадные боги капища, на котором стоял храм, пробуждались, услышав родное наречие своего нового слуги.
За поясом у него лежал клок волос Еленки — его маленькое подношение, его нить, вплетенная в общую канву великого голода. Скоро майская ночь поглотит село, и никакие кресты не удержат тех, кого он позвал своим молитвенным шепотом.
Андрий вышел из церкви, щурясь от яркого майского солнца, которое теперь казалось ему чужим и колючим. У самой ограды он столкнулся с Палашкой. Она была свежая, румяная, словно и не лежала вчера при смерти. Но этот румянец, густо окрасивший ее щеки, был не признаком жизни — это была кровь, налившаяся для будущей еды, для «женихов» в Железном Пике, которые уже ждали свою добычу.
Она обмерла, глядя в его иконное лицо с бесконечным, рабским обожанием.
— Замуж хошь? — хрипло выдохнул ей в самое лицо Андрий, обдав ее холодом своего дыхания.
Пелагея затрясла головой, ее глаза лихорадочно блеснули, но тут же в них промелькнуло сомнение.
— А жена?.. — прошептала она.
— Которая? — усмехнулся он, вспоминая покинутую в слезах Еленку.
— Так... твоя...
— Приходи сегодня к околице. Как стемнеет, — отрезал он, не давая девке опомниться.
Она обмерла от восторга, не чуя под собой ног. Андрий смотрел на нее и думал: «Какая же дура!» И тут же перед глазами всплыл тот парень, что уходил рекрутом под мычание коров. Таким же дураком был и сам Андрий. Поманили его славой, поблазнили войной — он и побежал, не зная, что бежит прямиком в пасть к упырям.
Он пошел прочь, чувствуя, как за поясом колет клок волос Еленки, а впереди, в густеющих тенях, уже скалятся те, кому он сегодня отдаст эту нарядную, румяную куклу.
Андрий брел по деревне, сам не зная, зачем свернул к дому тетки Мирцы. В ноздри ударил густой, уютный дух свежего хлеба — запах, который когда-то означал жизнь, а теперь лишь бередил пустоту в груди. Тетка Мирца стояла у печи; увидев племянника, она охнула и порывисто обняла его руками, испачканными в муке. Она плакала, утирая слезы краем передника, глядя на его осунувшееся, мертвенно-бледное лицо. Андрий тяжело опустился на лавку и подпер голову кулаком.
— Хлеба хочется, тетка Мирца... — прошептал он, глядя на румяную корку. — Да только не чую я больше вкуса. Никакого.
Тетка зашлась в плаче, причитая над ним:
— Родимый мой, соколик, да как же так? Что же это за беда такая, что хлеб не мил?
Андрий лишь безразлично пожал плечами, вспоминая ядовитые туманы и кровь.
— Война, тетка... — бросил он, и голос его был сух, как зола. — После нее все грязью на вкус стало. И хлеб твой, и жизнь сама!
Он сидел в теплом доме, окруженный любовью, которую не мог принять, чувствуя за поясом вырванный клок волос, как напоминание о том, что простая и ясная чистота хлеба для него навсегда отравлена.
Еленка вошла в хату и замерла на пороге, тяжело и часто дыша. Ее огромные глаза, полные немого обожания и страха, впились в Андрия, и он ощутил, как внутри ворочается зверь. Это ее живое, трепещущее тепло пробуждало в нем голод, который не мог утолить никакой хлеб.
Тетка Мирца, заметив племянницу, всполошилась:
— Ты чего, милая, встала как вкопанная? Проходи к столу!
Но когда Еленка подошла ближе, тетка увидела багровые пятна синяков на ее лице и шее. Мирца ахнула, всплеснув руками. Еленка, густо краснея и покрываясь пятнами, принялась лепетать нелепые оправдания — то ли об угол ударилась в сумерках, то ли в лесу зацепилась.
В деревне все знали: Андрий никогда не был жесток. Он не пил горькую, не распускал руки и был добрым, веселым удальцом, за которого каждая пошла бы без оглядки. И нелепый лепет Еленки повис в воздухе тяжелым камнем.
Андрий молчал, молчанием ядовитым, густым, как болотный туман. Он сидел неподвижно, чувствуя за поясом вырванный клок ее волос — свою тайную добычу, только начало всего, что он дальше сделает, первый рывок в его новой службе.
Тетка Мирца замолчала, и в ее глазах мелькнула горькая догадка. Она все поняла, глядя на это иконное, мертвенное лицо племянника, но не решилась сказать ни слова упрека. Она лишь молча усадила Еленку на лавку, принялась хлопотать, подвигая ей миску и стараясь не смотреть на Андрия, ибо не видела в нем того мальчика, которого она знала. Тяжко было признать эту правду - остался на войне тот Андрийко, домой не вернулся.
Андрий потер лицо, чувствуя, как жесткая, отросшая щетина колет пальцы. Этот колючий холод напоминал ему о самом унизительном — в плену, в замке упырей, ему не позволяли носить бороду. Его брили до синевы, держали гладким и чистым, точно нарядную куклу или безвольную бабу, «невесту» для хозяев.
Он сидел за столом у тетки Мирцы, и это воспоминание жгло сильнее, чем кончуки десятника по хребту. Там, в подземельях, он потерял право быть мужчиной, быть витязем, быть человеком. Его лишили даже права на собственное лицо, превратив в покорный сосуд для чужих желаний. Раскрашенный белой пудрой и ягодным соком. Увенчанный белым венком...
Теперь, ощущая под рукой эту грубую щетину, он понимал: это единственное, что связывает его с прежним Андрием, сыном Тараса. Но за этой щетиной скрывалась пустота и зверь, который уже пометил свою жертву и готов был вести ее к околице, как только тени станут достаточно длинными.
Женщины засуетились, накрывая на стол: перед Андрием появилась миска с дымящимся кулешом, свежий хлеб и крынка молока. Тетка Мирца, утирая слезы мучной рукой, подвигала к нему лучшие куски, надеясь, что домашняя еда вернет племяннику прежний облик.
Андрий взял ложку и начал есть, жадно, почти зверино. Он пытался уловить вкус детства, сладость молока или соль хлеба, но все было тщетно. На зубах скрипел только воображаемый пепел, густой и серый, словно он жевал саму пустоту карпатских ночей. Каждый глоток лишь подчеркивал его внутреннюю мертвечину: для того, кем он стал — «невестой» и жнецом в замке упырей — человеческая пища давно превратилась в безвкусную грязь.
Еленка сидела напротив, тихая и изломанная, не сводя с него огромных глаз. Он чувствовал ее запах — запах живого тепла и страха, и именно этот аромат, а не стоящая перед ним еда, заставлял его нутро сжиматься в голодной судороге. Чем сильнее он пытался ощутить вкус хлеба, тем лучше понимал: настоящий голод проснется лишь тогда, когда у околицы сгустятся тени и придет время вести Пелагею в туман.
Андрий смотрел на Еленку, и темное удовлетворение от ее покорности лишь сильнее распаляло его желание причинить ей новую боль. Домашней расправы ему было мало; его изувеченное в плену нутро требовало продолжения пытки прямо здесь, под защитой теткиного крова.
Тетка Мирца, видя его лихорадочный блеск в глазах и надеясь хоть как-то смягчить его сердце, поднесла ему чарку горилки. Андрий схватил ее и выпил залпом. Жидкость обожгла горло, но на вкус она не была ни хлебным вином, ни желанной горечью. Она показалась ему густой, солоноватой и горячей, точь-в-точь как та живая кровь, которой его поили в плену, чтоб не подохла «невестушка» раньше, чем «жених» наиграется. Его тело прошило судорогой — отвратительной и сладкой одновременно. Он резко поставил чарку на стол, и звук этот прозвучал в тишине хаты как грохот.
Он обернулся к Еленке, чьи огромные глаза были полны немого обожания и страха. Его рука за поясом сжала вырванный клок ее русых волос.
— Слышь, жена, — прохрипел он, и в его голосе снова зазвучал тот звериный рокочущий тон. — А ну, иди сюда. В глаза мне гляди.
Тетка Мирца замерла с полотенцем в руках, чувствуя, как по хате разливается могильный холод Железного Пика, откуда ее племянник вернулся совсем не тем человеком, которого она когда-то провожала на войну.
— Не скучала, небось? — голос Андрия сочился ядовитым холодом, пока он не сводил глаз с измученного лица жены. — Не молилась обо мне, пока я там в «невестах» у нежити ходил?
Еленка всплеснула руками и запричитала, клянясь всеми святыми, что ни одной ночи не провела без молитвы, что все глаза проплакала, глядя на дорогу. Но ее слова, ее живое отчаяние лишь сильнее раздражали его, вызывая в памяти тени прошлого и запах яблоневого цвета на крови.
— Коли молилась бы искренне, не хотел бы я тебя бить, — отрезал Андрий, и его губы искривились в той самой жуткой, иконной усмешке. — А раз рука сама к твоим косам тянется, раз бил — значит, есть за что! Бог-то правду видит, даже если ты ее за слезами прячешь.
Он резко повернул голову к застывшей у печи тетки, и его взгляд, пустой и выжженный войной, вонзился в нее.
— А, тетка Мирца? Что скажешь? — вызвающе бросил он. — Правильно я говорю? Или, может, в твоем доме правда другая, не такая, как на войне, где все грязью на вкус стало?
Тетка Мирца только крепче сжала в руках мучное полотенце, не смея поднять глаз. Андрий поднялся из-за стола — тяжело, но с какой-то новой, хищной грацией, подобной стригойской. В хате, пахнувшей хлебом и теплом, вдруг стало нечем дышать от его черной, давящей ярости.
Его рука невольно потянулась к поясу, туда, где за клок русых волос был заткнут нож. В голове, затуманенной горилкой, что на вкус была как теплая кровь, билась одна единственная, жуткая мысль: зарезать бы ее прямо здесь. Спокойно, уверенно, как режут в деревне корову, чтобы прекратить это назойливое причитание и бабий, преданный страх в ее глазах.
Он смотрел на Еленку, на ее нежную шею, по которой ходили судороги от частого дыхания, и видел в ней не женщину, которая любила его до безумия, а лишь плоть, жертву, застрявшую вместе с ним меж миров.
Тетка Мирца вскрикнула, видя, как остро выступили скорченные костяшки его на рукояти, но Андрий лишь ядовито усмехнулся. Время еще не пришло. Его ждала Пелагея у околицы, ждал яблоневый цвет на крови, и настоящая служба.
Он резко развернулся и, не сказав больше ни слова, вылетел из хаты в густые сумерки, оставив женщин в оцепенении ужаса.
Глава5: Curvă... Jertfă... Mireasă spurcată...
Вдоль забора, тяжело переваливаясь, неспешно шла свинья. Андрий остановился, провожая ее взглядом, и вдруг почувствовал знакомый, могильный холодок: он признал в скотине нечто от своих. Тварь приветливо хрюкнула, словно старому знакомцу, и ловко нырнула в калитку Перепелихи. Через мгновение из-за калитки вышла уже не свинья, а сама хозяйка — баба лукавая, спелая, настоящая зависть всех местных баб и вечная жажда мужиков. Она поправила платок, глядя на него с прищуром.
— Ну, как там оно, Андриюшко? — медовым голосом спросила она.
Андрий не шелохнулся. Он лишь оскалился, обнажая зубы, и его лицо в сумерках стало похожим на маску тех упырей, что терзали его в замке.
— Кланяться тебе стригои передали, — выдохнул он, и в голосе его ломком прозвучал хруст костей под сапогом.
Перепелиха охнула, мгновенно растеряв всю свою спесь, и судорожно прикрыла рот рукой. В ее глазах, обычно полных насмешки, заплескался суеверный ужас, даже ведьма, знавшая толк в темных делах, боялась тех, чью печать носил на себе воротившийся рекрут. А Андрий усмехнулся, довольный ее страхом, пусть хоть свинолачка разделит хоть краюху стылого ужаса и позора его. Они ж теперь, почитай, родня - все, что болтали про черт-бабу в деревне, оказалось чистой правдой. Теперь, когда его собственные глаза видели изнанку мира, скрывать свою суть от него было бесполезно. Да она и не пыталась, стояла и губы полные, темные, в самый раз, чтоб молитвы наоборот шептать да жаркую чушь нести в потьмах мужикам, губы эти дергались в почтительных словах Градану. Беззвучно и торопливо, но Андрий явно читал славословие чудовищу, в попытке отвести от себя стригойскую напасть. Андрий покачал головой, волосы упали на глаза, он исподлобья заглянул дурной бабе в перепуганные глаза и зловеще, холодно «утешил»:— Да не боись ты, у Дракона баб не обижают, токмо парней!И похлопав по упругому, полному плечу, добавил, отвернувшись: —Да и не берут в мавки перестарков, вроде тебя...Она охнула, прикрыв рот, он едко рассмеялся, сам не знала, на что ему над нею ерничать:— Одни молоденькие девчата, ты-то уж чего... не годишься!И не глядя на нее, довольный своим ядом, урезонивши бабу, он развернулся и пошел прочь, сунув руки в карманы. Солнце сочилось в глаза, мир плывуче размазывался сквозь пшеничные волосы, и прятал негодные, незваные слёзы...
Андрий свернул к кладбищу, туда, где за покосившимися крестами лежали отец с матерью. Пока он воевал и пропадал в Железном Пике, их скосила лютая, тяжелая зима — простыли оба, сгорели в горячке без сыновней помощи. Еленкиных сил, заботы сноховьей, не хватило. Звали ли его, шептали ли сыновье имя, прося Господа сберечь, домой привести, дать милость глянуть лишь разок последний в родные синие глаза? Слышали ли молитвы, больше похожие на смертный вой, что сын их выл в ночные небеса, покуда снег, пропитанный кровью, коркой стыл, словно хрустальный гроб княжей невесты из старой, нехорошей сказки? Той невесты, которой завидовал он лютой завистью, когда сам «невестой» стал... ей-то что, мертвая в гробу, не слышит, не чует, хоть стригой ее дери, хоть жри! Андрий сплюнул под ноги густую, голодную слюну, растер в пыли плевок, темный от крови. Но вкуса не чувствовал, и боли в прокушенной щеке тоже. Сам как помертвел, сам себе тем гробом стал. А куда еше мертвецу, как не на погост? Он и шел, пошатываясь, и перед глазами плыл густой туман, а на губах явственно, медленно, будто нехотя, проступал солоноватый вкус собственной крови. Память услужливо подсовывала картины из той, «другой» жизни в плену. Он снова чувствовал, как его, сломленного и беззащитного, делили пятеро упырей во дворе замка. Это все у них называлось «святую Варвару уважить». Святая Варвара, покровительница против случайной смерти... какая нечистая, уродливая насмешка. Мол, случайной твоя смерть не будет, а лишь когда мы тебе скажем! И когда, не вынеся пытки, изорванный в мясо, обескровленный солдат терял сознание и вот-вот душа была готова выскользнуть прочь, его поили кровью его же собрата по чудовищной беде... они блевали и захлебывались, но их держали за скулы так, что до сих пор следы когтей длинных, мертвенно-холодных пальцев, как влипшие, полосами темнели на проваленных щеках.
В этом был какой-то высший, извращенный расчет судьбы: ведь и сам Андрий со своими побратимами так же делил девок в разоренных ими деревнях. Такая уж была их служба — брать то, что хочется, не глядя на слезы. Теперь же, став «невестой» для нежити, он сполна познал ту же участь, и эта правда жгла его изнутри, точно огня наглотался. Пей, солдат, свою солдатскую удаль, свою грязную, уродливую «славу». Вот твоя награда! Вот долги твои. Не считал он, сколько ночей скорчившись, ждал рассвета, слушая, как стучал сапоги «соцула» - «хозяина плоти, мужа», как звенят ключи. И как зверино фыркает стригой: что, жинка, спишь? Очнись, твой суженый жрать хочет! Лядащая какая, тьфу, ругался он, выворачивая Андрию кости, пачкая густой, псиной слюной. Надоела ты мне, строптивая, швырнул он как-то, и Андрия доломало: он впервые сам упал на колени, сам ползал по ледяным камням, оскальзываясь в своей же крови, и не своим голосом молил не убивать... что за черт на него напал, что за проклятье, он ведь был свято уверен, что погибнет смело, гордый и прямой. Как же, гордый... под пулю бы встал, под стрелой бы не пригнулся. Принял бы достойную смерть как мужчина. Но тут... тлел удушливый, масляный факел, кровавая вонь скорчивала тошнотой желудок, колени обдирались о камни, а он ползал, кланялся так, что волосами протирал пол, и просил оставить сердце биться. Стригой клыки скалил, и смеялся. Дура-девка, плохо плачешь, скучно на тебя смотреть! - глумился мертвый зверь в черном карпатском военном кафтане-гуне, и плевал на него с отвращением. И ведь было Андрию все равно, он потерял, забыл и себя самого, и свое имя, и ненужную, бессмысленную честь... лишь бы еще один вдох кровавого, стоялого воздуха... лишь бы еще один удар сердца... Он готов был ползать в ногах тварей терпеть осклизлые поцелуи, не противясь давать пить свою кровь и слушать треск собственных костей под «соцулом». Готов был истово проклинать и себя и бога, только бы дышать... Он сам не понимал, на кой ему сдалась та жизнь. За что он так цепляется? Но и расстаться с ней не мог, никак не мог. В нем кричала, билась неведомая сила, отвратительная власть - жить, жить, хоть как, которую он люто ненавидел, а не подчиняться ей он попросту не мог. Сам себя этой силой проклял.
Он шел по деревне, перед глазами плыло, он сбивался с шага, спотыкаясь о гулкий стук сердца, каждый из которого выторговал своей честью, душой своею. За поясом у него все так же колол кожу клок волос Еленки, а в голове бился звериный румынский шепот, не давая забыть о долге перед новыми хозяевами: «Ucideți, furați, jefuiți, dar de acum înainte — nu în numele onoarei militare. Nu în numele meu. Ci în numele vostru! Cea mai de preț pradă acum este bătaia inimii voastre. Sufletul vostru în trup. Și prețul fiecărei zile a voastre pe pământ va fi acesta: veți căuta, veți însemna și ne veți aduce jertfe. În locul vostru. Casei mele»









