Крепостное право. Старое старится, молодое растет
Крепостное право. Старое старится, молодое растет

Полная версия

Крепостное право. Старое старится, молодое растет

Язык: Русский
Год издания: 1861
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Вот тот маленький, чудный мирок, в котором по-своему по-младенчески безгрешно и свято витал мой пятилетий крошка Вася. Чистые его наслаждения природою подслащались еще то душистым желтым одуванчиком, то сочным и румяным яблочком, то багряною гладкою вишенкой, то наконец ласковым словом и сказочкой воркуньи Ионовны, то поглаживанием да похваливанием самого тятеньки, то наконец уж тем, что всего слаще и милее на свете – ласковым поцелуем и приголубливанием самой родимой мамыньки. О, золотое времечко!

Конечно, иногда случалось оно и так: Ионовна уходила к своей чудотворной иконе в Калуханову или Богомилово – богу молиться; тятя говорил жестковато: «Отставь, братец, с пустяками, мне некогда теперь с тобою толковать». А мама так еще неприветливее и жестче покрикивала на Васю: «Ну, что ты как за язык повешен, Васька! Мамкай еще! Видишь, некогда мне? пошел от меня прочь! опять вон черти – гости наехали, прости Господи! Не надоедай мне, как горькая редька, убирайся от меня к шуту!» Ну и ступай мой бедный Вася к шуту, а к какому шуту? где он живет? Этого он не знает, да и никто не знает, бог один знает. Поневоле после того взгрустнется так, что захочется всплакнуть.

Хорошо еще, что это было в такое время, когда плакать-то вовсе было некогда: то подвернется под руку такой милый цветок, который так сам и впрыгивает в очи резвушки Васи, то зеленый бархатный лужок сам нежно подманивает маленького Васю покататься, да поваляться по нем, то там из-за куста вспорхнет и заиграет перед Васей, как радуга – пестрая бабочка, то здесь вместо мамы улыбнется ему и приголубит его само ясное божье солнышко.

И вот Вася забыл уже, что его обидели тятя с мамой, и вот Вася не сердится уже на то, что его отогнали от себя мама с тятей. И этим чудным забвением ребенок как будто хочет сказать нам: «Я чистый младенец; у меня есть другая нежная мама, она меня никогда не обидит и не отгонит, эта ласковая мама моя – мать природа». И этим ангельским незлобием ребенок как будто хочет сказать нам: «я святой младенец; у меня есть другой нежный тятя, он меня никогда не обидит и не отгонит, – этот ласковый мой новый тятя – отец мой небесный – бог!»

Да, да! мое дорогое дитя! отжившим сердцем моим чувствую, что ты говоришь мне вечную правду, и веруя в тебя, мой непорочный младенец, я утверждаю вечную истину слов твоих словом великой книги: «Не возбраняйте детям приходить ко Мне».

Глава II

Вот как я представил тебе, читатель, моего пятилетнего младенца Васю. Но что такое пятилетний ребенок у таких родителей, как наши чем-то вечно занятые крепостные люди? Не есть ли это мешок, напичканный до сыта грубою пищей от черствого стола или месячины, и разве еще изредка дополненный ворованными лакомствами от сытного господского стола? Безошибочно можно сказать, что вся его физическая жизнь заключается в пяти только словах: есть, пить, спать и играть, а пятого нельзя уже и сказать. А умственное развитие такого ребенка ограничивается любопытством его глаза и памятью; он знает название многих предметов и вовсе не знает их настоящего употребления или назначения; он знает несколько десятков счета и вовсе не знает его настоящего применения к делу; он с грехом пополам заучивает название дней недели, без порядка, и много-много разве при строгости родителей – узнает, что среда и пятница дни постные, а воскресенье – это праздник. Все нравственное его убеждение есть безусловное повиновение воле родительской и начинается и оканчивается оно только бранью матери, и угрозами отца и отцом, да иногда разве – при резвости и упрямстве ребенка – плесками, теребачками, подзатыльниками и прутом. Все его религиозное понимание заканчивается заучиванием той молитвы, которую нанесла над ним бабушка Сампсониха, при его появлении на свет божий, да много-много разве еще знанием наизусть: «богородицы диварадавайся». О боге ребенок знает только то, что он у мамы, в чулане, висит в переднем углу на веревочке, или стоит на божнице в медном облачении, за стеклышком, и что у него черное лицо; – разве еще ненароком узнает от кого-нибудь, что бог живет на небесах, там, дале-е-ко…

Что же из него должно выйти? Что? если ко всему этому присоедините еще целую дворню учителей, беспрестанно своими живыми примерами поучающих ребенка и тому, и сему, и одному, и десятому – и вовсе уж не тому, чему нужно бы учить маленького пятилетнего ребенка. А между тем в этом пятилетнем ребенке, при таком неудовлетворенном состоянии и при такой страшной суете и деятельности, беспрестанно затрагивается не только любопытство, а даже и сердчишко его и маленький его ум. Вот настоящее положение моего пятилетнего Васи.

Рассмотрим же теперь, чем в особенности затронуто было, в настоящий период, его любопытство. Первая картина, которая в особенности затронула его любопытство и ярко сверкнула пред очами ребенка, как что-то целое и даже с ним нераздельное и неделимое – это рождение брата его Вани. Рождение Васина брата Вани было вот как. Раз как-то Вася, проснувшись утром, заметил, что у него пропала мама. Во всех таких пропажах Вася имел обыкновение реветь, ибо вперед уже был уверен в том, что ему стоит только покрепче рявкнуть, так непременно кто-нибудь из двух – тятя, или мама – а уж явятся на свидание и утешат сироту в уединении. Но на этот раз случилось как-то не так; и мама не приходила, и тятя не являлся, а просто какая-то голосистая бабенка закричала на него с печки: «Васька, шкура-сте долой, что ты глотку-то дерешь, жаба-те в горло! Наткось поди наладил: мама да яма! Мамка твоя в бане, ступай туда; она там тебе братишку родила. На-ка вот: штанишки-то надевай, что ли!»

Вася очнулся и как будто образумел. «Пожалуй, – подумал он, – и штанишки можно ведь надеть, когда мама братца родила – надобно его посмотреть». Вася после того живо напялил на себя амуницию и тотчас покатил в баню. Отец с удивлением спросил его в дверях: «ты, брат, зачем сюда появился? тебя кто звал?» Однако после того тотчас показал ему маленького нового брата, красного как говядина, а даже прибавил: «видишь, как он спит?»

Рождение Вани, читатель мой, для тебя не так уже интересно. Бабушка Сампсониха – дай ей бог царство небесное – отживши последний сотенный год своей славной тысяче-внучатной жизни, переселилась в вечность! Новая бабушка Сидориха не только не умела отхватать этак что-нибудь замысловатое: – там дунуть, плюнуть или пошипеть на нечистого да отогнать нелегкого воскресной молитвой, не умела даже пупочка детского порядком перевязать, – допустила-таки надуть грыжу. Сама мама, состарившаяся пятью годами, уже гораздо хилее перенесла этот обычный период, к которому верно и в восемнадцатый раз нельзя женщине легко привыкнуть. Она даже на самый сердечный вопрос: «Как для нее назвать нового ее сынка?» – махнула как-то отчаянно рукой и только вяло выговорила: «Ну, зовите, как хотите, Господь с ним!.. Всякие были у меня, матушка Сидоровна, и Сергеи, и Андреи, да проку-то в них как-то все мало – непрочны больно, только и знай, что хорони да рожай. Не стоит и иметь – о их вовсе: только одно горе с ними…» На что, впрочем, Сидориха тихо ответила: «Ну, полно, Семеновна, грешить-то! когда не стоит ничего? что уж это, больно? кормилец, чай, будет тоже? – сын вишь». Но в самом голосе Сидорихи слышалось, что и сама она мало веровала в новорожденного – ибо новенький братик Васи ни крепостию мышц, ни упругостию тела нисколько не походил на Васю новорожденного, а был так какая-то неподвижная разваренная свекловица. Самый тятя как будто осовел, как будто он устал уже и крестить и хоронить детей своих: он не пошел даже искать и кума с кумою, махнул как-то горько рукой, и просто тут же из дворни отрядил, как на барщину, портного Аскалона да коровницу Лепестинью, и они в этот же день за обедню отнесли в церковь новорожденного Ваньку. Кума даже объявила Васе, что они идут в церковь за тем, чтобы нового братца его ввести в «крестьянскую веру». Вася любил всякие новости и потому тотчас с кумой же борзо отправился в церковь, чтоб высмотреть подробно, как это там будут еще водить нового его братца. Но напрасно и ходил; пошел-то он было и бодро да оселся: вовсе ничего для него не было веселого и в церкви. Просто сторож Романы с храпом натаскал холодной воды и вылил ее в какую-то большую медную рюмку с донышком, которая стояла в углу на полу. Потапыч, дьячок, бегая взад и вперед суетливо по церкви, выронил уголек из кадила и наклонясь, чтоб поймать его, жалостливо пропел что-то. Парамоныч, дьячок, в темном углу невнятно читал какую-то божественную молитву, а иногда задумавшись почесывал у себя за ухом. Молодой нос опушился уже бородой, и служил медленнее, важнее, чем пять лет тому назад.

По возвращении из церкви, вместо курника съели только пирог с горохом, да закусили огурцом: это потому, что и день был постный да и новорожденного назвали Иваном Постным. А потом дальше так и пошло все плоховато, да ветховато, да гниловато.

Иному новорожденному маменька, пожалуй, заготовит еще и распашоночки какие-нибудь батистовые, с заграничными кружевами, да одеяльце стеганное атласное, а то и на лебяжьем пуху; а у вашего Вани-постного и рубашоночки не оказалось порядочной, не только теплого халата. Мама, видишь, вовсе не рассчитывала, что у нее родится еще какой-нибудь бедный Ваня, кроме ее боженного и молевого дитятки Расвасюрыньки: ну так ничего и не думала сначала-то, а потом было и задумала, да за хлопотами, да за суетой все как-то и шить-то было некогда.

Вместо беседки, в которой Вася беседовал в старые годы с Сампсонихой, теперь повесили лукошко, в котором индейка выводила в эту зиму пырышат; – вот в лукошко-то и высадили Ваню запросто, как пырышенка. Это, видите, все потому так случилось, что Марфа Семеновна, давши себе слово никогда более не родить, подарила еще в третьем году Васину колыбельку какой-то бедной солдатке, у которой муж был уже лет двадцать пять на царской службе. Индейское проклятое корыто с первых же дней как-то ненароком спрыгнуло с оцепа, и маленький крошка Ваня так брякнулся об пол, что у него закрылись глазенки и он полчаса лежал неподвижно, белый как полотно. Сидориха уж только и отходила его от смерти, подувая ему в плешивую голову – в темя.

А там и недели не прошло, как Вася заполз по глупости в индейское корыто приголубить своего братца Ваню да так родственно бросился ему в объятия, что левым мизинцем чуть было и глаз не выковырнул ему, вместо изюмины, – впрочем не многим поплатился Ваня за это свидание: разорвалось немножко с краешку веко – и только! На третий день после того ловкий Вася, в качестве хорошей молочной кормилицы, чуть было не утопил возлюбленного братца в молочке. А кажись ведь ничего и не сделал такого: просто только приставил рожек себе ко рту, понатужился немного, да дунул в него. А вышла вон какая оказия: молоко точно из пожарной трубы так ударило и в рот и в глаза Ване-постному, что тот чуть совсем не подавился братцевым угощением. А через денек и опять вышла новая история: у новой кормилицы Ваня чуть было не проглотил соску! Мама даже в толк не могла взять, как это все случается: лайка, что ли, была гнила, или ниточка – только сосочка сорвалась с рожка-то да как прыгнет, шельма, в горло, словно устрица – так было там и засела, да уж мама постаралась – вытащила ее оттуда за хвост. А через два денька еще случилось с Ваней две новых истории, на которые уж мама за недосугом своим да беготней только махнула рукой да добавила, убегая в погреб: «Ах, Ванька, Ванька несчастный, и накормить-то тебя некогда!»

А на несчастного Ваню к году еще и немочи напали. Злобная золотуха такой ему подставила желвак в подзатылину, вместо подушки, что бедному Ване и лежать-то на спинке было невозможно. А за этим (вероятно, еще мало было) так потянула Ваню за левое ухо, что и глаз-то левый искосила ему на всю жизнь. Сама мама, которая не совсем-то долюбливала Ваню, и та грустно над ним выговорила: «Эх, Ваня, Ваня несчастный, хоть бы ты умер у меня; и Господь-то тебя не прибирает!..» На что Ваня смотрел только с удивлением своими большими синими глазами.

И в самом деле с Ваней все что-то не так клеилось, и как с Васей. Уж, кажется, самое близкое к Ване существо, бабушка Сидориха, и та как-то недолюбливала его писку, хвори и неуемного плача, и та скажет этак изредка: «Господи! что это с этим ребенком маята-то какая, какой он неуемчивый-то!» А потом и пошла опять: «У! шелопоглазый-пучеглазик! вылупил уж опять луковицы-то, не уймешься ты верно никогда, каторжник! Эк, опять глотку-то раздирает! Лежи! А то буку приведу». И за этими убеждениями Сидориха примется пугать Ваню (обидно даже сказать – чем) или маминой козой Машкой, или просто скрипучим колесом у телеги. Вавила дворник пойдет за водой, у него заскрипит колесо, а Сидориха уверяет, что это за Ваней коза пришла. А после этого еще в добавок так страшно выворотит свою черную косматую шубищу, что и сам неустрашимый Вася и тот затрясется от внезапного ужаса, а у трусливого Вани, так просто выпученные его глаза выворотятся на левую сторону. Полуторых годов чуть было какая-то соседняя свинья не съела Ваню, хорошо еще, что за него заступился отчаянный Цепляй, да соседней свинье оторвал за это напрочь левое ухо. Дальше, барыня Марья Александровна не обратила никакого внимания на Ваню; когда он в первый раз пришел поцеловать у нее ручку: это потому, конечно, что к этому времени Марья Александровна развела и своих собственных детенышей чуть ли не косой десяток. «Мне, – говорит, – и свои-то надоедают криком – несите этого вон! не сметь и носить его в горницу!» Вот и только! А пальчиком опять подманила к себе Лили с кормилкой. Василий Иваныч был верно такого же мнения, что своя рубашка к телу ближе. Словом, с Ваней все было иначе, нежели с Васей. И если кто не изменился в ласках к Ване маленькому, так это одни только дворовые бабенки да собачонки, особенно последние – те так и остались с ним приятелями по возрасту, как и с Васей. Да и то, я думаю, это осталось в них по привычке; мне кажется, у них уж так было заведено: они и перед губернатором виляли хвостом, если он приезжал к господам в гости, и перед немцем булочником виляли, если он приносил свои заскорблые хлебы немецкие, сильно засиженные русскими мухами, и перед трубочистом виляли, когда он приходил чистить барские трубы, и к жиду Марейке ласкались они, когда он хотел купить их на выделку собачьего меха, вместо бобра… Такая уж была верно ласковая собачья дворовая порода!

А прочая природа, не знаю, была ли сколько-нибудь ласковее к Ване. Первый, самый близкий, сивый тятин мерин – и тот оказался против Вани какой-то злой мачехой: ну, как через двадцать старых лет так вздумал вдруг разыграться и так копытом зацепил Ване за ухо, что некрепкую Ванину кожу пришлось зашивать и чинить ниткой. Тятя с мамой так и ахнули; они решительно не могли надивиться: как старый сивый мерин мог у них через двадцать лет так разыграться? «Еще слава богу, – говорили, – что по уху, не по голове, а то так на месте бы и уложил». Вот как недоброжелателен был против Вани и даже сам сивый тятинькин мерин, чего же ему, бедному, должно было ожидать от чужих лошадей, собак, свиней и козлов? Конечно, всякая чужая свинья готова была проглотить его целиком. Одним словом, рассматривая жизнь Вани с правой и левой стороны, ясно было видно, что это человек простой, ясно было даже видно, что он и рожден-то без сорочки, хотя этого нам и не сказывала бабушка Сидориха.

Но пока довольно. Теперь мы обратим внимание на то, что в особенности затрагивало маленькое сердчишко Васи, к чему он в это время более был привязан и кого в особенности бессознательно любил.

Не получивши от пеленок правильного понимания об окружающем мире, Вася начал уже и с этих нежных лет мало по малу относиться к нему как-то враждебно. Вместо чистого наслаждения милым цветком, он уже находил наслаждение другое – человеческое: растерзать его милую головку, расщипать его чудную красоту и, как прах земной, развеять его по земле; вместо того, чтоб любоваться милой и пестрой бабочкой, Вася уже изобретал средства, как бы поймать эту милую бабочку, и потом, наигравшись ею, оборвать ее прелестные крылышки и растерзать это маленькое существо. Наконец далее: чувствуя в себе какую-то особенно-животную силу, любуясь милым воробушком издали, Вася в то же время загребал в маленькую горстишку свою большой камень и силился уже половчее запустить его так, чтоб пополам перешибить этого маленького крошку-воробушка. С голубями он поступал отнюдь не почетнее, – о галках и воронах нечего и говорить. А против мух и тараканов, которых мама с Ионовной и тятя с Анхимычем называли зловредным гадом, Вася оказался самый зловредный человек. Мух, например, он выучился необыкновенно ловко хватать горстью со стола, на кухне (где была главная столица мушиного королевства), и после каждого взмаха, поднося еще кулак к уху и послушавши, как в нем ревет целый пчелиный рой, бесчеловечно швырял их всех в лохань с помоями, или, размахнувшись, сильно хватал об пол и еще подробно рассматривал, много ли он из них сразу до смерти заколотил. Гораздо снисходительнее обращался он с тараканами. Забившись на печь (где была главная столица тмутараканского царства), он хватал за ус рыжака, выглядывающего на него с удивлением из щели, обрывал ему ноги и только вывешивал его за усы. Более всего любил он рассматривать тараканье яйцо, похожее на маленький дорожный чемодан, до того укладистый, что в чемодане этом помещается до пятидесяти новеньких таракашков, которые когда все выползут, так делается непостижимо, как они могли все поместиться в такой маленькой квартирке, которая, право, теснее еще чиновничьей квартиры в Петербурге. Вася делал также бойкое нападение на пауков, и – к несчастию же всех пауков – в это время он узнал от Ионовны, что тому прощается даже сорок грехов, кто убивает паука. И вот, узнавши, что несчастные долговязые секи-ноги были самые смиренные и плохие пауки, Вася засел их ловить и не более, как в один счастливый месяц передушил их бездну. С раннего утра вплоть до глубокой ночи он только тем и занимался, что выдергивал длинные ноги коси-ногов, клал их на стекло или на что-нибудь гладкое, и беспрестанно повторял над ними: «Коси нога, коси нога!» До тех пор, пока эти ноги не переставали судорожно подергиваться, или косить. За этим клалась на стекло новая свежая пара ног, которая для удовольствия Васи должна была тоже без туловища поплясать по стеклу. Впрочем, в настоящее время Вася был уже смел не только против одних коси-ногов, секи-ногов, или, по-ученому, косарей он даже, по приглашению мамы, ловил с ней и мышей в амбаре, в крупе, да не только изловчался смести крылом в воду маленького серенького злодея, а прямо даже ухищрялся подсечь его на бегу.

Впрочем, эти бессознательные, неразумные шалости, где еще вовсе не намекалось на то, что значит умертвить или убить, происходили, конечно, более от резвости ребенка, нежели от жестокости его сердца. Да, по моему трудно допустить теплую мысль, будто человек может родиться с жестоким сердцем. Не направление ли во всем этом виновато? Очеркивая злодеяния моего маленького резвушки, мне хочется заступиться за него и не только извинить, а прямо оправдать его перед вами: ибо и соприкасаясь к такому жесткому миру, как барская дворня, сердце маленького Васи в это время было готово еще на многое мягкое и доброе. И вот тому примеры.

При сломке старого флигеля отец подарил Васе пару вынутых из гнезда, маленьких и слабеньких желто-шелковых голубят, и при этом растолковал Васе, как только мог, что они теперь сиротки – без тяти и мамы – и потому так жалобно пищат; растолковал также, что они голодны и что их надобно бы покормить. Вася тотчас вызвался быть голубиной мамой и в тот же день выучился от отца своего – изо рта кормить птенцов своих творогом, и заботливо выполнял эту материнскую обязанность до совершеннолетия своих детей. Правда, что в то же время он невзлюбил другую пару – маленьких, синих и голых галченят: тех он называл не иначе, как обжорами, не мог слушать, когда они кричали по-галочьи, и даже не решался брать в руки холодное их тело. Но все-таки, когда мама растолковала ему, что и эти без матери умрут с-голоду, Вася вызвался тотчас и этих воспитывать. Конечно, воспитание последних было похоже на воспитание пасынков, и Вася никак не решался кормить галчат изо рта, уверяя маму, что они и губу его откусят; но все-таки, из сожаления, каждодневно забивал крикунам своим, в широкие их рты, порядочные куски каши, и они все-таки не умирали, глотая пилюли от нового своего родителя. А когда этот родитель добирался до горшочка Ванина, так отпускал им, как пансионерам, по порции и молочной кашки.

Рассматривая сердечную жизнь моего маленького Васи, я готов здесь до мелочей представить еще и другие события, где она проявлялась.

Вася, например, с удовольствием посматривал, как отцовский легавый кобель Евтушка, что-то в особенности злобный против котлет, отлично подбирался к ним на кухню, через окошко, и еще так дружелюбно посматривая стеклянными глазами на повара Анхимыча, шельмовски пошевеливал перед ним хвостом. Вася не только веселился сердцем, что у тяти его такой ловкий пес, Вася даже прямо разражался громким смехом, когда ловец-Евтушка, из-под самого Анхимычева носа, выхватывал-таки себе подачку, да так ловко, что Вася не успевал вовремя вскрикнуть: «Посмотрите, посмотрите, Анхимыч, этакий подлец Евутшка-то, какую опять изловил штуку!» – За то с сокрушением сердца посматривал Вася на глупую Алоизу, которая, как нищая ханжа, с поникнутой головой, заходила блудить на кухню в двери и тоже протягивала глупый свой нос к остальным котлетам. Вася вперед уже чувствовал, что ловкий поваренок Типка поддаст Алоизе кипятку с-заду, как на каменку, и ребяческое сердце его сжималось от боли; когда Вася заслыхивал жалобное южание[7] Алоизы, похожее на плачь человека, он как будто пугался, и слезой подергивало его детские глаза, когда он смотрел на бедную Алоизу, ползущую как ребенок, или вертящуюся на одном месте, как кубарь.

Эту сердечную нежность, теплоту и соболезнование ко всему окружающему в нем еще более поддерживала сама мама. В этот нежный период Вася более всего на свете любил маму, слушался ее безусловно и постоянно был при ней. Тятя заметен был более по гостинцам с базара и употреблялся еще только для острастки Васи, а от мамы Вася получал первые свои убеждения, около мамы учился он мыслить и маме же доверял первые свои незрелые, глуповатые мыслишки… конечно, когда маме было время с ним толковать или терпеливо его выслушивать.

Нежные их отношения можно видеть и из случаев таких, например: Вася не только с особенной заботливостью кормил маленьких маминых цыплят яичком (которое сам даже и рубил как можно мельче, чтобы крошки не подавились), он даже иногда подкарауливал и летающего над пырышатами ястреба и с страшным испугом прибегал к маме объявить такую неминучую беду. С особенною нежностью слушал он, как его звонкая мама заливалась на заднем дворе, с любовью подманивая к себе бестолковых птенцов своих: «Пыр, пыр, пыр!» – или вдруг строго вскрикивала: «Цыпышь, вы, чертенята этакие! Тига, вы, лешие!» Он даже с любовью поглядывал, как мама, шепча и поплевывая налево, мыла из корытца ножки новокупленному цыпленку, затем, чтобы тот не сбежал у нее со двора. Он даже как будто сердился на тятю, когда тот, проходя мимо в амбар свой, кричал на маму: «Полно тебе бабьими глупостями заниматься-то! Ты лучше отруби ему ноги-то, вот он тогда и не уйдет от тебя никуда. А то с ворожбой-то твоей да с чертовщиной… Выпусти-ка его из хлева-то, как он прыгает, – он тебе хвост-от покажет». На что кроткая мама отвечала только: «Ну, когда же хвост покажет! Что пустяки-то говоришь? не покажет он хвоста!» И все-таки с шепотом домывала ножки до конца. А Вася был на ее же стороне: Вася и сам был того же мнения, что маленький цыпленок не покажет маме хвоста.

Вместе с мамой потешались они над плутоватым ее цыпленочком Оборвышем, который хотя всех был меньше, но при этом всех сметливее и шельмоватее. Оборвыш, например, всегда ложился на землю в то время, когда мама кидала кашу всем своим воспитанникам-цыплятам, и когда прочие глупцы бегали по нем, топтали его, с писком поднимая к верху носы и бестолково прося еще корму, Оборвыш, лежа под ними, выклевывал всю кашу, и так за всех наедался, что кожа на нем раздувалась, как пузырь, и жесткое перье поднималось, как на еже щетина; так что этот плутоватый Оборвыш и маму занимал до улыбки, да и Вася смеялся до слез, указывая на раздутого карапузика и повторяя: «вон как опять налопался, мама, – смотри!»

А после веселого смеха над Оборвышем, они вместе с мамой горевали о молодом котике Мурыске, который подрос было с такими славными усищами, да Вавила дворник нечаянно-злобно перешиб его избной дверью; вместе с мамой тужили они также о кончине хилой маминой курочки Анны Андревны. И так это все было горько, что Вася дал маме родственное обещание обоих покойников богато и пышно похоронить, под сараем, и даже поставить над ними монументы из кирпича, а если достанет силы, так, пожалуй, взворотить и надгробные камни из тяжелого алебастра.

На страницу:
3 из 9