
Полная версия
Крепостное право. Старое старится, молодое растет
После таких операций Вася уже, конечно, долго плакал, а по поводу новых огорчений начинались опять новые утешения. Ионовна окончательно заманивала Васю в свои поместья, на кухню, и так его бессовестно по-купечески окармливала, что бедный ребенок хлопал только глазенками, и уж ничего не мог выговорить, как только одно, что у него болит брюхо и голова. О болезнях брюха и головы Ионовна рассуждала так, что это все от черного глазу глазуна – лихого человека, и что милого Васю непременно следует спрыснуть. А за этим начиналось тотчас шептание у дверной скобы, да прысканье, да фырканье холодной водой прямо в рожицу Васи, так что испуганный мальчуган, моргая глазенками, подумывал только: «Что за чертовщину они со мной делают?» Часто, как мученика, водили Васю даже под куриный насест, по вечерним и утренним зорям, и там мама с Ионовной такие над ним строили штуки, которые никак не могут прийти в голову даже и самоновейшему и самомоднейшему французскому врачу. Но и этого всего наконец мало: злодеи-господа уговорили еще маму привить Васе оспу, и мама, как ни отнекивалась, однако вынуждена была согласиться. И вот еще новое горе.
Пришел старик в очках, нечесаный и небритый; наточил ножичек об стеклышко; сердито посмотрел Васе в глаза и еще сердитее вскрикнул: «Пораньше бы надо!» Потом засучил рукав и давай у Васи резать руку. Вася испугался, закричал, задрягал даже ногами, бросился головой в брюхо к маме, к Ионовне наконец; а мама с Ионовной точно с ума сошли – сцепили его обе за руки и так под ножик-то и подталкивают. Еще, к счастию Васи, старик-то попался верно добрый: поколол немножко руку-то, да как плюнет на ножик, обтер его об полу, крякнул и захрипел опять: «Ну, ничего, молодец, небось, – теперь уж все…» И в самом деле завернул он лениво в бумажку свое нападательное оружие; засунул в боковой карман жилета; почесал той же рукой за галстуком щетинный подбородок; протянул к тяте руку за беленьким грошиком; сказал спасибо, мотнул головой и ушел домой.
Вася с удовольствием посмотрел за ним в окошко и даже подумал: «А верно добрый был; попадись-ка я этак другому – ух! напрочь бы отрезал руку-то!»
Долго следил еще Вася глазами за стариком, задавая себе вопрос: «А что, если воротится? – ведь убегу в подпечек, право, так!» Но видя, что тот и не думает возвращаться, Вася перестал высматривать темные закоулки чулана и, как ребенок, скоро успокоился и забыл свое горе.
Между тем оспа созрела, руки разболелись, маленький баловень плакал и бередил их, и еще больше блажил оттого, что его не пускали даже и кувыркаться. Но как в мире все имеет свой конец, то и это также окончилось. Васю наконец выпустили на свободу, и он тотчас отправился к своим господам засвидетельствовать им свое нижайшее почтение и даже шаркнуть перед ними ножкой.
Барыня, Марья Александровна, верно обрадовалась приходу Васи, потому что пригласила его к себе в будуар, подвела к красивому резному столику, выдвинула ящик и предложила Васе взять из него на выбор, что он захочет. В ящике лежали конфеты, золотые монеты и ее дорогие брильянты. Вася на все посмотрел; казалось, обо всем подумал; даже что-то пофилософствовал и вытащил наконец за вихор самую красную и самую дрянную конфетку. Барыня расхохоталась; позвала ключницу Марфушу и с ней вместе еще простодушно посмеялись над бестолковостью Васи, – а Вася простодушно хотел конфетку. И стал Вася по-прежнему похаживать к господам своим, да утешать их своими бестолковыми песнями, вроде такой: «Сват Данило – посконное рыло», да беспорядочными ребячьими рассказами вроде того, как «генерал Лобков летал до облаков, да просил богов о заплате долгов, а боги отказали – ни слова ему не сказали».
Часто случалось Василий Иваныч пальцем подзовет Васю к себе, заставит его повторять скоро вывороченное на изнанку слово: «рак-я-ду», а потом, вслушавшись в речь его, внезапно захохочет во все басистое горло. Часто случалось, Марья Александровна пальчиком подзовет Васю к себе и заставит выговорам трудные для него три слова: «шит колпак не по-колпаковски», и когда Вася, переконфуженный, замешавшись, понукает свой непослушный язычишко выговорить: «непокал-кал-покаковски», – Марья Александровна засмеется над ним и даже заставит его это забавное слово повторить. А за все такие забавы Василий Иваныч и Марья Александровна, в знак ласки и привета своего, жаловали Васе к великому празднику ситцу на рубашонку, а к именинам, когда он приходил с поклонным кренделем, так и коленкорцу на штанишки.
Иногда случалось также, что Марья Александровна зазовет Васю к себе в спальню для забавы. Тут она велит, например, поймать ему за хвост муху. Вася подкрадется, хватит и окажется, что муха улетела; он следит за мухой глазами, а Марья Александровна следит за его глазами. В другой раз, она укажет на пустой потолок розовым своим пальчиком и скажет Васе ласково: «Вася, посмотри, какая там летает милая пестрая бабочка». И Вася, как любитель пестрых бабочек, смотрит вверх, ищет глазами на пустом потолке бабочку и дивится, что ее там нет. А это было вовсе неудивительно, потому что Марью Александровну занимали в это время не бабочки, а что-то другое: Марья Александровна всегда почти при этом обращалась к сестре своей, Софье, с вопросом такого рода: «Не правда ли, Софи, какие у него хорошенькие глазенки? – Смотри еще туда, Вася». И Вася еще смотрит. А старая дева Софи всегда отделывалась от сестры своей длинным университетским рассуждением о глазах с поволокой и о их привлекательном выражении, а иногда даже заканчивала и тем, что на свете, во всю свою жизнь, она видела одни только глаза – это глаза уланского корнета Шипстикова.
Часто также случалось, что Марья Александровна трепала Васю по щеке, гладила ему шею, поднимала пальчиком голову за подбородок и даже гладила его по голове, если голова не была намазана маслом. Она даже рекомендовала Васю с отличной стороны гостям своим. Но при гостях всегда случались такие обстоятельства: или Вася не может выговорить, как его зовут, и сколько ни допытываются, все как будто стыдно выговорить ему слово: «Вася», или, заупрямившись, на все вопросы гостей не ответит ни полслова, – как обыкновенно это всегда бывает со всеми дикими детьми простолюдинов, которые конфузятся, – или наконец гости были так важны, что решительно не хотели знакомиться с Васей и даже не обращали на него никакого внимания. Во всех таких случаях Марья Александровна слегка брала Васю за рукав, отводила к двери и, по своему всегдашнему мягкому обращению спальни, говорила ему ласково: «Э, какой ты стал вдруг глупый – ничего не говоришь, ступай туда…» Не знаю, из любви, или страху, но только Вася всегда соглашался с мнением Марьи Александровны, никогда не упрямился, никогда не навязывался с своим знакомством к гостям важным и тотчас же уходил «туда». А куда – он уж знал, и немедля же отправлялся к маме в девичью. За что даже вдогонку часто слышал, как Марья Александровна говорила об нем гостям своим важным: «А прекрасный будет мальчик».
Если же в девичьей мамы в наличности не оказывалось, то Вася задними проходами перебирался за ней в избу и тотчас же рассказывал ей или Ионовне, что у него прекрасные глаза, и что он прекрасный будет мальчик, – так говорила об нем там барыня.
– А мне там вон что дали… – говорил он иногда, показывая маме, из маленького кулачишка, хвостик красненькой карамели.
– Ну-ка что-о? – допрашивала его мама, как будто не догадываясь, в чем весь секрет.
– А я не покажу тебе… – И Вася закладывал кулачок за спину, или секретно выкусывал из горсти голову леденцовому петуху, с божбой уверяя маму, что он не покажет ей того, что у него есть. Мать, конечно, очень-то и не допытывалась узнать, чтоб уж не огорчить еще любимца.
А Вася, после подобных интересов жизни, где-нибудь в углу за печкой, сладко засыпал со своей конфетной сигарой, задумывая, как бы завтра отправиться в гости еще и к постояльцу.
Постоялец, к которому собирался Вася завтра, жил во флигеле на заднем дворе. Первое знакомство Васи с постояльцем было очень чудаковато. Как-то любопытный ребенок заполз на задний двор, чтобы поближе рассмотреть, из-за чего там так дерутся лошади, да зачем они обнюхивают одна другую, да громко кричат. В это время Вася заметил в окне торчащую рыжую голову да белую руку, которая кидала хлеб индейским петухам. Это бы, конечно, неважно, – и мама также кидает, – да важно то, что красноголовые индейские петухи понимали красноголового барина, как люди. И как только рыжий барин закричал им в окошко: «Здорово ребята!» – петухи тотчас подняли носы, вытянули шеи и все в раз заболтали так, как будто они силились выговорить: «Здравия желаем, ваше благородие!» – Такой военный разговор заинтересовал Васю так, что он не утерпел, подвинулся еще поближе. В это время Артамон Артамоныч Пентюх всем своим тучным туловищем выдвинулся в окно, подманил к себе Васю толстым пальцем с перстнем и еще громче закричал: «Здорово, ребята!» Ободренный зовом, Вася просмеялся, когда заболтали индюки, а капитан Пентюх, подергивая ежовый ус свой, еще и спросил Васю: «А что, брат, каково?» – на что бестолковый Вася ответил только улыбкой, как будто обдумывая: «А что, в самом деле, каково это? действительно ли это прелесть военная, или это только так кажется?»
Капитан после того пригласил Васю в комнату и на первый же раз, как паролем, опросил его: как его зовут, да который ему год, да что он больше любит – тараканов или лягушек; да гладил ли он ежей с поросятами? На что Вася отвечал удовлетворительно, и для поддержания беседы спросил в свою очередь капитана: зачем у него такой большущий, с брюхо величиной, кисет табачный; да отчего у него гнется так чубук его волосяной; да зачем на фарфоровой трубке, изображающей турку, смеется так рожа?.. А на ответ капитана, что любимая его трубка пенковая, сомневающийся Вася ответил так: «Вы все меня надуваете, это совсем не пенка; я, чай, пенки-то знаю, Ионовна мне давала, я их уж ел».
После чего Вася, конечно, еще больше понравился капитану, до того понравился, что капитан спросил его: пьет ли он водку? – и тотчас пригласил его выпить с собою рюмочку, даже дал закусить кусочек балычка и довольно-таки потешился над его сморщенным носом. В заключение пригласил он Васю приходить к нему почаще.
Артамон Артамоныч, по роду жизни, был ленивый, вечно-халатный барин, по образу жизни когда-то военный, теперь отставной капитан, средних лет холостяга. Занятия его почти всегда были вроде тех же, какие я сейчас представил. То Вася находил его сидящим над дырочкой, и капитан таинственно шептал: «Тише, брат, не испугай!..» – и за этим вдруг пред удивленным Васей выволакивал из дыры крысу, которая по глупости, вместо леща, попадалась на капитанскую удочку; то приходящий Вася с любопытством рассматривал, с каким неподражаемым искусством капитан выстригает на хвосте своего пуделя пушистую кисточку и какие хорошие шарики отделывает ему на задних ногах; то вдруг капитан окончательно поражает Васю удивлением, потому что сам обмазывает своего Юпитера мылом, сам усердно выбривает его сзади и, даже еще поглаживая по голому пуделю, допрашивает краснеющего Васю: «Ну, что, братец, каково выбрито? Что, ведь голенький стал Юпитер-то?»
Капитан скоро полюбил Васю, как забавного ребенка; стал почаще подманивать его к себе от скуки и даже позволял ему обходиться с собой запросто, на короткую ногу, по-ребячьи, или по-стариковски тожь. Вася, например, имел полное право приходить к Артамону Артамонычу когда угодно и говорить ребячий вздор, какой угодно. Часто даже доходило до того, что и на самопустейшие ребяческие вопросы, как например: «А что, Артамон Артамоныч, будем мы сегодня мух-то бить?» – отставной капитан отвечал благосклонно: «Будем, братец, будем, – отчего же и не поколотить их бестий? пойдем-ка, брат, Василии Павлыч, попробуем; ты хорошо сделал, что пришел – я-то вишь не умею; да они, канальи, и не трусят меня, верно привыкли; ну а ты человек новый».
После чего Артамон Артамоныч действительно поднимался с кожаного своего волтера и, как на салазках, перекатывался на туфлях в ту комнату, где больше было мух. Причем Вася вооружался хлопушкой, а отставной капитан садился, как главнокомандующий, и указывал именно на те места, где сильнее нужно было сделать нападение. После чего разъяренный Вася, с кожаной лепешкой, прикрепленной гвоздиком к палочке, так носился из угла в угол, как угорелая кошка, и так пришлепывал к стене несчастных шестиножек и осенних жигалок, что от них оставались только одни красно-желтые рисуночки. В одном углу отдавалось хлопанье, а из другого слышалось простодушное восклицание капитана Пентюха: «Ай да молодец, как он эту стегнул!» Даже в голосе слышно было, что вечно ленивый, неслужащий дворянин находил, что от скуки и это смешно и забавно. Когда же хлопанье и храбрость домашней армии до крайности надоедали, Артамон Артамоныч тотчас находил и другую забаву. Он, например, начинал угощать Васю чаем со сливками или кофеем с сухарями, до чего Вася был такой же лакомка, как и до мух. Но когда тот доканчивал свою порцию – вторую сладкую, с сухарем, Артамон Артамоныч с удивлением и аханьями начинал над ним говорить: «Что ты это наделал? а?.. Ведь ты оскоромился? а?.. ведь день-то сегодня постный – середа! Ах, беда, ах беда!» А Вася как на беду боялся отца, не хотел огорчить матери и вперед предвидел, как ужасно будет ахать Ионовна над тем, что он совершил такое прегрешение – оскоромился в середу. Оторопевший Вася вскакивал после того со стула и с ревом отправлялся к маме покаяться в прегрешении. А отставной капитан, поддразнивая его еще из окошка, приговаривал: «Надул реву, надул; что, брат, ревешь? Васька-козел, полно блеять-то!» На что осерчавший Вася плевался, или сквозь слезы сердито отвечал: «Сам ты козел Васька, псиная борода, оскоромил меня, собака, не пойду больше к тебе!» На что Артамон Артамоныч изволили хохотать во все горло.
Время между тем летело стрелой; Васе исполнилось четыре года. Смышленый ребенок стал отчасти понимать, что так докучливо и часто толковала ему мама: будто он не барин у нее и будто ему не след часто тискаться и торчать в гостиной, потому что он стал побольше. «Пожалуй, еще, говорит, господа на тебя осерчают». Вася даже и сам стал замечать, что Марья Александровна как будто не так уже ласкова, как прежде: в пустой потолок заставляет смотреть не часто, конфеты стала давать редко, только по праздникам большим, а в последний раз так и ничего – на именины. Он даже подметил, что к Марье Александровне из детской стали часто приносить маленькую беленькую девочку – всю в белом, а Марья Александровна вместо его, Васи, потрагивает ее по щечке розовым своим пальчиком да нежно выговаривает ей: «Лили, милек!»
Но это еще все бы ничего, если б Марья Александровна не разобидела Васю однажды окончательно.
Раз Вася отличнейшим манером возился на ковре с косматой Жужуткой, любимицей Марьи Александровны. Жужутка отлично кидалась на Васю, и для потехи рвала ему рубашонку. Вася тыкал Жужутку пальцем в шею, зацеплялся за гарусный ошейник, находил, что это чрезвычайно весело и даже обнявшись с нею начал ее примерно грызть.
И что же бы вы думали из этого вышло? Та самая Марья Александровна, которая так много любила смеяться над Васей, в то время, как он играл на ковре с ее Жужуткой, – та самая Марья Александровна теперь ни с того, ни с другого как закричит вдруг на Васю: «Ты шалишь, говорит, Василий Павлыч, – пошел вон!» – Каково это вам покажется? – Васе до такой степени стало стыдно, что у него покраснели даже уши, тем больше, что Вася терпеть не мог этого обидного слова – «вон», да и слышал-то его в первый раз своей коротенькой жизни. А потому и вышло, что он сразу свернулся в комочек, вскочил сперва на ноги, сначала как будто оторопел, но потом тотчас напыжился, надулся и выходя чрез прихожую на двор, хлопнул дверью и проворчал: «Да больно мне нужна твоя Жужутка-то, как же! Я захочу, так и с Азоркой пойду поиграю, еще получше Жужутки – он бегает со мной по всему двору».
И вот Вася познакомился с Азором, и познакомился на короткую ногу, до того коротко, что стал на нем ездить по двору верхом. Познакомился он даже и с Шариком, который был еще смиреннее и еще уважительнее к Васе: тот даже позволял совать себе в нос щетину, а в уши целые пучки соломы и перьев; кроме того, прямой свой хвост держал, как дышло, и Вася имел полное право прицепляться к этому дышлу, как коляска, и, сидя на земле, ехал до тех пор, пока под эту коляску не подвертывался камень, или не ужаливала заноза. Мало того, Вася познакомился еще и с кроткой Шеверюшкой, у которой репьи[6] были натыканы в морду и в хвост, и с сердитым Цепляем, у которого репьи сидели только в ляжке, а из хвоста он выкусывал их с шерстью; он даже запускал руку в длинную косматую шерсть обеих своих собственных собачонок и, как настоящий учитель собачий, такую задавал им таску, какую задает только нравоучительный сапожник Лапин, запуская лапу в нечесаных учеников своих, живущих у него в мальчиках. И этого мало; Вася познакомился даже с самим грозным Соколкой, который вечно сидел на цепи, и не только познакомился, даже – по доброте своего ребяческого сердца – сострадал о горькой его участи, и когда несчастный Соколка, смотря на свою свободную братию, побрякивая цепью, выл у амбара, Вася подходил к нему с сожалением, Вася обнимал его косматую шею и узкий ошейник, Вася ложился щекой на голову Соколки, Вася заунывно спрашивал Соколку: «Что, бедный Соколушка? что-о? скучно тебе? Ох, ты бестия!»
Вася познакомился даже и с Пальмерстоном-рыжим, который был серьезнее всех дворовых псов, и на первый же раз из дружбы, чуть было не прохватил насквозь Васе руку. Пес этот назывался кабинетною собакою самой барыни, и в самом деле имел такую серьезную морду, которая походила на что-то очень замысловатое. Но и этого знакомства было мало. Вася познакомился даже с серым волчком, которого хотя и называли ручным, однако держали в клетке, прикованного к стене, и не выпускали никогда, будто за то, что он был слишком строг к курам и взыскателен к поросятам. Несмотря на то, что сама мамынька толковала Васе, будто волчок не собачий сын, а самого того волка, которым его пугали; несмотря наконец на то, что мамынька запрещала Васе ходить в хлев и грозила, что его съест там волк, Вася все-таки делал по-своему, он носил туда кусочек хлебца и говядинки, гладил волчка по спинке и продолжал его гладить до тех пор, пока наконец с этой спинки люди не содрали шкуры, о чем Вася очень сожалел.
И утешился только тем, что завел себе жирного кота Ваську, которого сам обучал прыгать в обруч, да завел себе еще двух отличных котят с великолепными усищами, да еще толстого мопса, очень похожего на петербургского швейцара, которого сам тятя учил стоят на задних лапах, как лакея перед барином. Завел было Вася также и Жужуточку тоненькую, да жаль, скоро перекусил ее пополам Соколка разбойник. В утешение от горя последнего Вася узнал от мамы историю о знаменитом происхождении Азора, сестры его, Шеверюшки и сына их Цепляя, что мама и сама любила рассказывать ему от скуки и о чем даже сам Вася иногда канючил на распев:
– Мама, а, мама! расскажи-ка о Шеверюшке-то?
– Ну да ведь ты уж знаешь о Шеверюшке-то? – возражала мама ласково: – Сто раз ведь уж слыхал об этом, надоедало ты этакой!..
– Ну да еще расскаж-жи? а? расскажи-и…
– Ну вот: Емельянушка-то Пырочкин взял слепых кутят-то в полу, да и идет по улице да плачет над ними; и Марья-то Александровна смотрит этак в окошко-то да и спрашивает: «Что это ты, – говорит, Емельянушко, плачешь то об чем?» – «Да чего, – говорит, – сударыня, кутяток моих приказала барыня закинуть в овраг, а мне вот жалко-с их оченно-с больно, маленькие, – говорит, – вон, как дети этакие, какие-нибудь». А та, знаешь, всякую животную оченно любит, ну и говорит ему: «ну полно, – говорит, – Емельянушко милый, не плачь, дайка их сюда». А тут отца-то нашего и вскрикнули к себе: «Павел, – говорит, – поди-тка, – говорит, – возьми их от него, да воспитывай хорошенько; смотри-же, говорит, у меня, не бей их – слышишь!» Ну вот и вышло оно, что они этакие балабаны вздрочены отцом то твоим, – настоящие обреутки. А тому гривну дала за них, аль, кажись, и две за пару-то; ну, а Емельянушке это и на-руку, ему ведь только это и нужно было, он уж человек от известно какой, только из-за выпивки и колотится; взял вон пошел в кабачок, да и дернул там за их здоровье. Ну вот и дело с концом, еще песенку попевает, назад-то идучи. Вот так они у вас и остались в ту пору, и теперича вон живут да поживают: Азорка-то вон, старик стал, а Цепляй-то еще молоденький.
Но как Азорка, Шарок, Соколка, волчок, кот Васька, мопсик, – словом, весь дворовый собачий и кошачий мир далеко не удовлетворял пытливости свежего детского взора, а для игры и забавы всего этого было недостаточно, то Вася и стал мало-помалу знакомиться и с прочим его окружающим. Любил он, например, встречать мамину Субботку, идущую важно из стада, как толстая купчиха; ту самую Субботку, о которой завистливая соседка говорила часто маме: «А твоя, брат, Субботка, настоящая король-корова изо всего стада». Любил Вася гладить и глупого теленка, Бунеюшку, привязанного в избе к шайке и до того глупого, что он даже и от молока-то топырился и его не умел порядочно выхлебать. Любил он и гусей-молодцов, и несмотря на то, что боялся грозного их шипенья, все-таки любопытно посматривал на них издали, и когда они, поднявши гордо голову, гоготали во все горло, он с замиранием сердца выговаривал: «Го-го-го! как славно!» За то не любил он кислых индеек, которые все как будто спали ходя, даже синие носы их называл не иначе как соплями, и даже, ходя за ними, передразнивал, говоря: «Тя-тя-тя: чего тебе не тя, – эх, вы кислятина!» Любопытно засматривал он на двух маминых уток, которые переваливались от жиру, как беременные женщины, и даже делал над ними своего рода заключения: «Что это, мама, они, как дураки, ходить-то совсем не умеют? не выучились, что ли? вон как! точно кувыркаются?» – Узнал Вася хорошо и оборванную, хитрую мамину курицу Анну Андревну, узнал ее немочи, бедность, хилость и, сокрушаясь об ней сердечно, всегда отдельно от прочих давал ей от себя крошечки хлебца и творогу, заботливо отгоняя от нее прочих бестий рябушек, которые – и в его то глазах – готовы были бессовестно выхватить у Анны Андревны творог и хлеб не только из-под носу, а прямо выклюнуть из носу. Он знал также с хорошей стороны и всегда хвалил от себя, при случае, горластого маминого петуха Антошку-долговязого, который отличнейшим басом и так весело певал свое: «Кукареку» и так с соседними петухами расправлялся по-свойски, что от них летело решительное клочье, – словом, отчаянный Антошка-долговязый был не только забияка, но и отличнейший дуэлист. За что сама мама наименовала его петухом голландским, а по отчеству величала чуть-по не королем дювгерландским. Он познакомился даже коротко с черным прокурорским козлом Васькой, которого прежде так боялся, как бабы боятся домового, и от которого в первый раз так прыснул с испугу, что спрятался головой маме в подол, между разведенными коленями. Впрочем, Ваську-козла он любил все-таки не так, как мамину козу Машу, которая еще однажды, забравшись за ним в сад к Оленьке Почечкину, так аккуратно обстригла там все верхушки цветов, что оставшиеся бустыли представлялись похожими на стриженые волосы школьника.
Но как и этого широкого знакомства пытливому Васе все-таки было недостаточно, – он еще дальше стал заглядывать на широкий божий мир. Со вниманием стал он рассматривать сизеньких голубчиков, парочкой сидящих на крыше и целомудренно целующихся в весеннее теплое время; в особенности любил он смотреть на них в то время, когда они таскали один другого за нос, за то недолюбливал он черных бестий-галок, которых мама с Ионовной – не знаю за что – называли пустой птицей, а тятя с Анхимычем – знаю почему – величали нахалками и сероглазыми канальями. На прыгунью сороку он смотрел с особенным любопытством, как на редкость, иногда даже покрикивал: «Эй, сорока-белобока!» – и почти всегда, складывая вместе ножонки, пробовал сам прыгнуть сорокой. Равнодушнее всего смотрел он на карканье глупой вороны, никогда не вытягивал шеи из подражания оной, никогда не глотал так воздух, как глотает та при своем карканье и даже никогда не пробовал по-вороньи почистить свой нос об мерзлую кочку, несмотря на то, что в это время нос и очень нужно было чистить. Впрочем, в последнем отношении не только советы, и даже самые приказания и угрозы мамы нисколько не действовали на Васю. Васе решительно некогда было заняться чисткою своего носа: его более занимали резвые прыгунчики-воробышки, особенно когда они, перед теплом прыгали на одной розовой маленькой ножке, а другую поджимали под себя от лютого морозу, все-таки весело выговаривая «чуть жив!» Вася даже неутомимо следовал за ними под сараи и там подробно рассматривал, как грели они розовые ноженки свои, зарывая их в кучи теплого, парного навоза. Вися даже неустрашимо заглядывал за ними и в колодцы, и там зорко высматривал, как цепко сидели они на срубе, как заботливо спасали маленькую жизнь свою от жестокой русской зимы. С наслаждением следил Вася полет резвой ласточки-касаточки, скользящей, как молния, по земле пред грозою; он часто с растопыренными ручонками кидался перед ней, также, как перед летучею мышью вечером, чтоб обеих изловить. Жаль только, что изловить-то никак не удавалось: уж быстро очень летали. Конечно, в это время он чувствовал, что и сам он человек очень быстрый, ну да все нет – не ловится! Что же касается до появления первого скворчика, так это было такое щекотанье, которое веселило Васю всего. Вася готов был заплясать в то мгновение, когда отец начинал ставить первую – мастерски отделанную – скворечницу и еще пророчил Васе, что скоро прилетят скворцы. Вася решительно по сотне раз на день просился из избы во двор посмотреть: не прилетели ли в самом деле его милые скво́рушки. По правде сказать, он часто вылетал из сухой избы прямо в лужу, в ручей и в грязь – словом, в такие места, куда скворцы уж вовсе не летают, – ну, да это ему нипочем.




