Корни кузнеца
Корни кузнеца

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

– Ботвинья!

– О, Господи, Господи, – Акинфий кругом обошел Домну и рванул, вихляя задом, к сторожке Тарасия.

– Не рассуждай, не вольничай, – вдогон ему крикнул поп. – Счету учи да аз-буки!

– Ботвинья, – плотоядно повторял Акинфий, не слыша своего благодетеля.

– Дак чего Дуняшка не кушает? – спросил сестру священник.

– Дак этот кобель, кузнецов сынок, напугал её. До смерти его боится. Где-то слышала она, как он ругается… Ну и трясется!

– Дуня, доченька! Кто ругается, тот не кусает. Запомни это! Не бойся сердитых, бойся ласковых. Он пугач! Не больше… Весь как на ладони.

– Пап, тебя тоже бояться надо, – дернул попа за рясу сынок Алексей. – Ты же ласковый!

Отец Никодим поцеловал сына:

– Я тебя всякий буду любить… И сердитый, и ласковый… Живи с Богом. И будь здоровым…

* * *

На Петровках сёла готовились к сенокосу. Во всех усадьбах слышался свист точил, пеклись хлебы впрок, постные, на горохе и картошке, пироги.

Кузнец раздувал горнило с самой зари, и у ворот его усадьбы уже давно скрипели телеги и ржали кони. Кузнец покрикивал на сыновей и внука. Василий зыркал на деда своими волчьими глазами, мол, чего придираться-то. Мантулили, будь здоров! Нечесаные его кудлы обгорали то и дело, а глаза всё косили на узкий прорез оконца, через которое дерзкий внук кузнеца только и видел, что молнию алтайки Зинки, стремительно пролетавшую мимо двора.

Василий было метнулся к двери, но дед огрел его кнутом и сам вышел на крыльцо кузни. Зинаида высилась на скакуне над телегами, в дыму махры и мужицкой болтовни. Старый кузнец смерть как её не любил и уж совсем не прочил её в невестки. «Прими-ка эту паршивую овцу в семью, и семья, как от чумы, распадется. Старуха ведь! Поди ей далеко за двадцать». Сидор смотрел на алтайку прямо и яростно. Баба не отводила взгляда. В закоптелом оконце виднелся обожженный чуб внука…

Кузнец слыхал, что когда-то по Чуманке спускался неведомый кочевой народ. Кое-кто прилепился к русским селениям. Их и называли алтайцами. Народ мирный, живут рядом и в жизнь соседей не лезут. Зинка-то явно с нагуленной кровушкой. И чего к мальчишке прилепилася? Мужиков ей мало?!

Зинаида поняла, что Василий не выйдет, хлестанула скакуна, и пыль столбом…

Матронка с невестками сбивала впрок квасы, понесла помои телятам. Привстала с ведром, глядя вослед алтайке.

– Попусти, тятенька, – вздохнула она. – Не то ведь убёгом уйдут.

– Не прощу! Если народ по своей воле жениться удумает, то это свет белый перекосится!

– А блудом сойдутся…

– Пущай поблудит. Жись большая, вымолишь! Чем дураку такой хомут на шею одевать. Убью кобеляку! И в кого такой?

– Дак в братку Пантелея. Он ведь тоже своей волей оженился.

Сидор прислушался к гулу мужиков за воротами. Каждый год по эту пору он вздувал мзду за работу. Народ злобился. Сейчас он услышал, как Кифка подначивает мужиков, называя кузнеца мироедом. Особо отзывался пришлый Кузьма, плотник с верхнего краю. «Ну, погоди, – подумал Сидор, – в Баево поедешь. А не то пусть табе Акифка лошадь кует… Ишь, завозгудал!» Кузнец плюнул и ушел в кузню.

За неделю до Петрова поста сельским сходом решено было выходить на покосы. Погодка навалила солнца – хоть ложкой хлебай!

В утро сенокоса все семьи были наготове. Каждая семья строилась порядком. Вперёд пускали готовых к замужеству девок, отроковиц – посередку. Они одеты поскромнее, чтоб глаза не застили, мужики шли обочинами. Впереди саратовские, навстреч рязанские с песнями. Костромские шумели, как молодая рощица. Кузнецов и попов было мало. Они и шли, как бы стесняясь своей малочисленности, – наособицу. Пока не разошлись по своим угодьям, было весело, нарядно, празднично! А потом засвистели, запели литовки. Только и слышалось: «Побереги пятки! Рот не разевай… Раззява!»

Обедали после росы в березняках и шалашах. Домна с Антониной-матушкою всё оглядывались на селение, где в усадьбе оставалась одна Дунюшка. Домна все вострилась:

– Нет, я сбегаю. Слетаю. Хоть квасом её напою. Она ведь сама и глотка не сделает.

– Тарасий-то там… Да и Лёшенька, если что… – сухо останавливала её матушка.

Домна с неудовольствием глянула на невестку. Ну, не любит она дочь. Ей бы только своего Алешеньку лизать. С зари до зари, как кошка котёнка. А что девка больна, ей всё одно. Вот и растет сынок полизой. А уж ябеда, дак не дай бог… Все ей на ухо нашепчет и про тятеньку родимого, и про старосту, и про сторожа…

Василий в обеденный жар повёл поить и купать коня на речку. Он выскоблил щеткою покусанные оводами бока его, смыл пот под гривою, вывел из воды и повел его в березовый островок, от паутов. Уже на подступах к нему он запнулся на кочке, чуть не шмякнулся на вялую траву и, выгибаясь, узрел парней из старожилого села. Это был Венька Малышев со своей ватагою. Были времена, когда подростками шли ватаги стенка на стенку. Старожилы долго не мирились с пришельцами. Малышева привел предатель с нижнего конца, Толян Красоткин. Василий хорошо видел, как он прячется за спину Данилы Винникова, здоровенной детины с колом в руке. «Порубят», – холодно подумал Василий.

Он привязал коня к березе, заложил пальцы в рот и свистнул, как бы призывая на помощь свои силы! И как только вражий полукруг, огородивший его от своей деляны, отвернулся от него, Василий сиганул через саратовский покос напрямик к селу. За ним с победными гиканьями рванули вражьи силы. Василий летел стремью. Кто-то кинул в него кол, едва чиркнувший Василия по лопаткам. До села он долетел махом, прямо к церкви. Перемахнул через забор, прямо на перепуганную насмерть, задремавшую было Дуняшку. Приставил палец к губам. Девица жестом показала ему чуланчик под навесом, где Домна прятала на ночь перину. Василий шмыганул в чуланчик и прикрыл щелястую дверку. Погоня явилась тут же.

– Чего это вы? – тонко закричала Дуняшка. – Я тятеньке пожалуюсь!

– Васька где, жиган?!

– Откуда я знаю. Кто-то бежал мимо… К лесочку пробежал.

Ватага нехотя вышла со двора и долго долетала недовольная ругань за забором. Василий вышел из чуланчика, долго и жадно пил квас из жбана, стоявший на столике рядом с Дуняшкиной лежанкой.

– Болеешь? – потом спросил он хозяйку.

– Болею, – тихо ответила Дуняшка.

– Ну ты это… Не серчай! Спасибо… это.

– Ты иди через церковь. Не то подкараулят!

В ограде церкви Василию встретился Акинфий, решивший сдуру поживиться в поповском доме вином, до которого он был большим охотником. Василий притаился за калиткой, и Акинфий, наконец заметивший лежавшую под навесом девушку, крадучись и вихляя задом, приблизился к ней. В это время во двор влетела Домна. Она всё же решилась вертануться до дома, чтобы напоить и накормить свою любимицу.

– А ты что тут делаешь?! – рявкнула она за спиною бывшего супруга.

Опешивший Акинфий от неожиданности обмочился. Домна не мешкая ухватила мужичонку поперек спины и выкинула его через забор головою вперед. Новоявленный учитель распластался у ног караулившей Василия ватаги, которая загоготала, как гуси.

– Напугал тебя, донюшка, он? – сменив тон, спросила Домна.

– Кто?

– Дак этот… Ворюга. Акинфий-то.

– А его тут не было. Я спала, няня! Дай мне попить!

– Ну и слава богу! Ну и не было! Никого тут и не было.

Домна, успокоившись, что Дуняшка не видала вора, ухватила жбан, но он был пуст.

– Вот ворюга, – чертыхнулась она. – Счас я тебе малинового морсика принесу. С погребка… Счас… А покушать чего?

– Нет, морсика!

Василий незаметно вышел из ворот церкви и скрылся, уходя назад к своему коню…

На закате молодняк собирал костры и водил хороводы. В них участвовали только девки на выданье. Подрост загоняли в шалаши. Матери строго блюли этот обычай. Пока старшую сестру замуж не выдадут, младшую не показывали.

Женатые мужики разжигали дымовые костры от гнуса и наблюдали издали, как хлопцы разбивали хороводы, стараясь увести в центр приглянувшуюся девушку. От котлов и жбанов у шалашей пахло рыбной похлебкой и квасами.

Василий все затевал кулачные игры и оглядывался на березнячок, где должна была появиться алтайка Зинка. Наконец он увидал её в отблесках костра и тут же пошел ей навстречу. На тропе у первого стожка он поймал Толяна Красоткина и украсил его лицо печатями своих железных кулаков.

Алтайка спешилась и пошла за стога, куда и подался молодой кузнец…

* * *

Перед Престолом семьи возвращалась в свои усадьбы. На Великое Повечерие шли телеги и брички, коляски и оседлые кони – всё это опоясывалось вокруг церкви Петра и Павла. Отец Никодим, готовясь к службе, выглядывал в оконце алтаря и думал, что, слава богу, народ сживался, съезжался, сливался воедино. В этом и есть Благословение Божие, считал священник. Уже с середины повечерия молодняк с дальних сел выскальзывал из церкви, чтобы заготовить сушняк на костры. А уж после исповеди сразу начинались костры и хороводы. Хозяйки спешили по домам готовить и стряпать скоромное, дарить куриц и печь кулебяки…

Утром в церковь шли, как на сенокосы, семьями. По обрядливости ещё можно было определить, кто из какой волости прибыл на Алтай и ещё хранит обычаи покинутой своей родины. Крестный ход на Престол был пестрядный, радостный. На самые Петровки литургии опосля затевали Братчину. Какие семьи ещё правили свои обычаи, выставляли столы у ворот своего двора. Накрывали сытно и пьяно. А народ вельможный, зажиточный в этом году собирался у купцов Свиридовых. Сюда послал свой хмель Сидор-кузнец. Утя сготовила ветчину, Екатерина скоптила рыбу. Смолики праздновали отдельно. Поминали всю свою старину. Кто победнее, скромно сидели на завалинках, глядя, как гуляет праздничный народ. Их обносили корчагами с пивом и кулебяками.

На Петровках старый Сидор напился, поминая свою покойницу Параскеву, дочку, неведом где схороненную Варвару. А под конец застолья его постигло горюшко, от которого он не оправился до конца жизни своей. Акинфий, подливая ему пивка и уминая мяско, сообщил кузнецу, что внук его Василий обвенчался с алтайкой у попа-расстриги, того же, что венчал Акинфия с Домною…

За это сообщение несчастный получил колом промеж лопаток, а кузнец пришел в такую ярость, что его держали за ноги. Матронка за одну, а Устинья за другую. Кузнец пытался пинать невестку ногою и орал: – Ты, сука, внесла грех в мой дом… Твоя, сука, воля распочала волюшку!

– Сука я, сука! – причитала Устинья и целовала сапог свёкра. – Прости внука, прости…

– Чтоб ноги его не было в доме моем… Чтоб я этой паскуды алтайской не видал здеся!

– Не будет, не будет!

– Тятенька, прости, – умоляла Матрона.

Кузнец отбросил баб ногами, сел на крыльцо кузни и завыл, как волк…

Ночью уже Пантелей с Устиньей за углом амбара сидели обнявшись, а потом друг против друга и плакали в голос…

На другой день, уже под самый вечер, Сидор пошёл к попу. Отец Никодим не удивился его приходу. Долго молчали оба. Старый кузнец благословения не взял, а только молчал. Священник увидал слезу на опаленном красном лице кузнеца.

– Ты не страдай, – сказал он. – Поп – расстрига, его действия недействительны. Но я съезжу к архиерею на неделе.

Архиерей выслушал его со вздохом.

– Думаешь, один ты едешь ко мне с такой бедою… Рушатся основы России. У вас больше, потому что ещё не укоренились. А дело Савинова пустое. Поп не имеет благодати. Но я снимаю венцы… Нет ведь родительного благословения… Да и венцов нету. Успокой старика… Посажу я, видать, этого расстригу.

Кузнец пожертвовал на церковь хороший вклад и выковал на икону Петра и Павла оклад с серебром. Но в церковь не ходил, и несостоявшихся супругов в усадьбу не пустил.

Василий прокантовался в юрте алтайки с полгода. В декабре навалило снегу. В юрте было дымно вечером, к утру холодно и Василий затосковал по родительскому очагу. Прелесть запретной любви прошла. Алтайка совсем не была хозяйкой, котловое мясо надоело. Ему хотелось пирогов и шанег. Тайно племянника подкармливала Матронка. Сама Утя боялась, кузнец обещал зарубить внука топором. Она только пекла для обоих, как она говорила, полюбовников. Все знали, что они развенчаны, да венчаными не были…

В Рождество Василий стоял в церкви на праздничной обедне и вернулся с Матроной и матерью в родной дом… Один…

* * *

Сельский староста Афанасий Васильев пришел на Алтай одним из первых по реформе. По Чуманке пашен не было, все лес стоял. Им и строилась Чуманка. Афанасий по дороге задержался у староверов. Там и отпустил свою окладистую, сказочную бороду. Они даже оставляли его, но супруга Аннушка подсказала, что, мол, не построимся, подъёмные государевы, чего доброго, назад стребуют. Деток супругам Господь не дал, и землицы Васильевы взяли на себя немного. За рассудительность и неспешность и видимое отсутствие корысти его сразу выбрали в старосты поселения, он на сем месте и пребывает с честью. Сельские сходы собирает неопустительно. Иной раз и суды разбирает и за жизнью общины наблюдает строго… Как ни кричат мужики на сходах, а последнее слово за Афанасием. В последние времена тревожно становилось в народе. Брожение чуялось. Семьи распадались, уставы рушились. Молодежь разгулялась. Воли желала. Оттого Господь и детей не дает. Рази ж это семья – два-три ребенка? Старожилы сказывали, что первой волною семья шла душ по шестьдесят. И никакого разделения семьи не ведали…

Мысль о ходоках-паломниках подсказал старосте священник, а ему – архиерей. Сход растревожился, как улей. С одной стороны, мысль верная – надо! С другой – кто же перед страдою от семьи работника оторвет? После криков и отнеканьев остановились на двоих. Матроне – девка-чернавка, молитвенница и грамоте ведает, и Акинфии. Этот вообще общине лишний, толку от него нету, а жрет много. Да ещё норовит стырить чего по мелочи… Липкие руки-то. Решение схода Матрону напугало, а Акишку обрадовало. Тот знал, что не вернется, и бить не будут. А Матрона сроду из села не выходила, кроме как в церковь, дороги не ведали. Куды ей святыни лицезреть…

После поста Великого отслужили всем селением молебен на доброе дело. Матрона собрала в котомку записки на подаяние, деньги да шмутье самое прочное и простое. Акифке доверили сало с хлебом да сушеного мяска с сухарями и ранечко на Фоминой неделе подалась пара паломников в Баево. Деньги Матрона держала в вышитой Дуняшкой кисе. Дуняша, обливаясь слезами, приговаривала: «Умру ведь без тебя».

– С Домной-то! С Домною никто не помрёт. А уж тебя она из могилы подымет.

До села их подвозил на телеге сторож Тарасий. Матрона сидела за спиною сторожа, глядела на взбитые барашки облаков и втихую пела «Богородицу». Довольный Акинфий глядел на те же облака и думал, что жизнь в очередной раз меняется. И уж на этот раз он не оплошает. Он своё возьмёт! Давно ли его вели по этой дороге в кандалах и шматок сала был для него недосягаемым счастьем. А ныне едет на персональной телеге, и всё село провожало его.

Садились на пароход, ехали на поезде. У Матронки от всего замирало сердце. Она крепко прижимала к груди кису с деньгами и записками и боялась ино и шевелиться. Кису она держала за пазухой и во сне ощупывала её.

Акинфий словно рыбкою в воду попал. Он оживленно, весело шутил, приставал к дамам, целовал им ручки и врал без передыху, изображая из себя ученого-путешественника. Матрона изумилась его перевороту. Лицо его и то изменилось. Нос, висевший колуном на губах, приподнялся, круглые навылупку глаза замаслились. Особенно Акифка закрутился вокруг одной бабенки в поезде. Это была горожанка, дама в фетровой шляпке с крупными розами. Из-под шляпки рыжели густые тяжелые пряди волос. Глаза, на которые она то и дело напяливала пенсне цвета неопределенного. Но что-то было схожее у неё с Акифкою. Это были носы. Только мясистый нос дамы величаво подымался, а у Акинфия при его беззубости он падал…

– Рахиль Львовна, – весело представилась ему дама.

Акинфий церемонно тронул ручку дамы, однако Матрону не представил. Он вообще как-то сторонился её в дороге, и Матрона тоже вроде бы глянула на себя со стороны. «Деревенская я совсем, – думала она, – простонародная». Но дама сразу поняла, что эта молодая соседка со свежим и приятным лицом – спутница Акинфия, и уделяла ей самое дружелюбное внимание…

Рахиль Львовна стала поводырем паломников. Она знала всё: где какое пирожное можно купить, где пирожки, где кофе к пирожному и где какие гостиницы в Москве. Акинфий хлестался самозабвенно. Заказывала Рахиль Львовна легко и весело, но деньги таяли, а ещё не было подано ни одной записки в храмы, и Матрона стала жаться.

– Боже, как мне это надоело! – трагически восклицал Акинфий, закинув руку ко лбу.

– Оставьте девочку в покое, – хохотала Львовна. – Её уже не переделаешь.

Однако своих денег она не давала, да и были ли они у неё?

Матрона видела, что эта высокая, худая, сутуловатая, как кочерга, женщина явно приваживает её, Матрону, нимало не интересуясь ухаживанием Акинфия. В Москве Матрона терялась. Все куда-то разбегались, неслись торопко, безумно, звенели трамваи, гудели машины. Матрона ощупывала кису за пазухой и ощущала за спиною цепкую клешню Рахили Львовны, которая, вцепившись в плечи паломницы, норовисто и точно вела её куда-то вперёд. Матрона беспрерывно крестилась и утирала слёзы от страха.

Поселились они в гостинице, которую указала Рахиль Львовна. Подле гостиницы был храм Всех святых, и чернавка тщательно поименно переписала часть привезенных записок и подала в свечной лавке и во здравие, и об упокоении. Особо о болящей Дуняшке. Чуть пообжившись, Матрона стала различать народ. Особо в храмах. Узнавала своих, деревенских, баб по незатейливой, непрочной одежке, неброским платкам, некичливо опущенным глазам. Городская баба пофуфыристее, шляпки на них в бумажных цветочках, и смотрит свысока. Со временем Матрона заметила, что Рахиль Львовна обходит стороною полицейских, никогда не заходит в храмы и всё рвётся в Питер на какую-то важную встречу.

Как-то под вечер, оставшись одна, чернавка, сверяя деньги с записками, обнаружила крупную пропажу. Сердце у Матроны захолодело. Она вспомнила как крутился возле их комнаты Акинфий, но всё же решилась вначале попытать его. Она пошла к Акинфию, полная решимости, и в коридорчике столкнулась с Рахилью Львовной, которая выходила из мужской комнаты. Увидав Матрону, Рахиль Львовна отерла ладонью уголки рта и, вдруг громко открыто расхохотавшись, прошла мимо чернавки, дробно стуча каблуками…

Матрона проплакала всю ночь. Бо́льшая сторона записок была уже в монастырях, но ещё в узелке оставалось много, а деньги на молебны похищены… Помолившись, Матрона решила поехать в Оптину пустынь. Туда как раз направлялись утром алтайские паломники.

По дороге, которой они шли, сидели нищие, среди них было много молодых, и Матрона подумала, почему бы ей не податься в нищие. Глядишь, на часть записок насобирает. Да и чем она лучше вон той девицы в темном платке?! Да и кто её здесь узнает?!

В храме Оптиной Матрона поплакала у защитницы сирот Казанской Божьей Матери, подала на все остатки денег записки да села посеред нищих. За дорогу-то она и поизносилась, и пропылилась, так что от сидящей братии мало чем отличалась. Села Матрона укромненько, стыдясь протянуть ладонь, на нее зашишикали, вытесняя из своего ряда, сами нищие. Со временем Матрона поняла, что в этой братии четко распределены свои места и чужаков она не любит. Первый день прошел впустую. Пошла, на слёзы поставила свечку Божьей Матери.

С утра за попытку продвинуться в первые ряды получила подзатыльник и кулак в бок, но перетерпела. Зато добрала поболе. На несколько записок хватило. На третий день почуяла, что во вкус входит. Решила не поднывать.

Сбоку от неё у самого крыльца к погосту сидела благообразная старушка. Она и показала Матроне старцев пустыни, назвала их по именам. Старцы были простенькие, с палочками. Народные-народные. И народ к ним лип. Особенно к Нектарию…

– Кинься к ему, – тыкала её в шею соседка. – Опиши всё как есть… Он милостивый.

Матрона думала, что ни в жись она так не сможет.

Оптина пришлась ей по сердцу. Везде цветы, деревья пострижены. Чисто кругом и благообразно. И больше всего поражало, что народ в монастырь валил волнами, а монахи жили сурово, строго. И с народом всегда и как бы вне его.

Записок в узелке оставалось немного. Но наступали холода. Ветра гнали по небу темные низкие тучи. Ноги отсырели. Матрона спала со своей старушкой-соседкой Нюрою под навесом со стороны алтаря, а по утрам уже индевело.

«Помру, – думала она, – сгину за косоглазого кандальника. А он поди жирует с этой… И смеются над нею…»

Как жатва началася, так крестьян простонародных стало совсем мало. И подаяния хватало разве что на свечу. Матрона все думала о доме. Поди гречиху ссыпали. Домолачивают пшеничку. Скоро озимые пахать начнут… Брагу ставят. В домах вот-вот затопят, и тепло станет, уютно… Помнит ли её тятенька? Поди сердится… Дуняха лишь слёзы льёт. В её памяти Чуманка вставала такой милой, бесконечно родной, и тянуло домой магнитом.

В начале октября Матрона подала в алтарь последние имена во здравие и облегченно вздохнула. Но денег на дорогу не было. Не было и тёплой одежды. Её серенькая паломническая одежонка пообтерлась под навесом, поизносилась, лохмотьями висела на ней, отощавшей, как худая овца. И пахло от нее нехорошо. Как такой возвращаться?! Да и не на что!

Как-то в холодный день дрожала Матрона в сторонке и видела, как толпа ведёт в храм старца Нектария. Матрона посторонилась от него, чтобы старец не слышал её запаха, но монах остановился прямо перед нею.

– Я тебя давно поджидаю, девица! Ты почему не идешь ко мне?!

Матрона огляделась, не поверив, что старец обращается к ней. Но соседка-старушка ткнула её своим остреньким кулачком в шею, а потом с силой толкнула в спину: «Оглохла, что ль?!» И в этот момент словно какая-то сила подняла чернавку. Матрона кинулась к старцу, упала ему в ноги, обняв обеими руками рясу внизу и ткнувшись носом в его ичиги, зарыдала.

– Ну, ну, вставай, дева! Айда ко мне.

– Грязная я, батюшка! Срамно мне, чай.

– Тко… Чиста ты, девка! Ведите-ка мне её в келейку. Да чаю погорячей да послаще дайте нам!

В теплой, уютной келейке Матрону отогрели, напоив чаем с медом, и девица всё рассказала: и как сельский сход отправил их с Акифкой-кандальником и как они её обобрали с Рахилью Львовной, и как она всё до последнего имени подала «за престол».

Отец Нектарий внимательно смотрел на нее. Иной раз он поворачивал своё доброе лицо на иконы и крестился, и на какой-то момент по его умному, совсем нестарческому взгляду Матроне казалось, что он не замечает её обношести и вида, а зреет её насквозь.

– Ну, раз так сомущает тебя твой вид, поди в баньку, потом потрапезничай и вернися к повечерию.

Уже перед закатом, отмытая и переодетая, с благодарными слезами Матрона слушала старца.

– Путь твой крестный, – вздохнул он. – У всего русского народа путь впереди с тяжким крестом, и ты его не минуешь.

– Батюшка, я об соседке своей, старушке… Она и имени мне своего не сказала… Благослови…

– Э-э, – прервал её старец. – У неё свой крест. Ты за нее не переживай. Её имени и я не знаю. Так уж ей Господь повелел, что она несла безымянный крест. Её и без имени вся округа знает. Она вот проводит тебя и пошла по селам. Там поживёт, там помолится, там переночует!.. Её везде примут. Иной раз и ждут не дождутся! Она мне все уши про тебя прожужжала! Прими, мол, девку. Не то ждут меня ужо! Вот тебе, матушка, копеечка на дорогу. Да езжай домой. Старый Сидор уж ослеп от горя.

– Ну что вы, батюшка, я пёхом доберуся. Да и какая я матушка? Чернавка я!

– Не перечь старцу! – резко оборвал Матрону келейник.

– Стало быть я, как матушка-старушка моя. Побирушка, – вздохнула горько Матрона.

– На таких побирушках белый свет держится, – ответил старец. – Ходить по земле будешь. Это точно. Только дело у тебя будет другое, матушка!

– А какое, батюшка?!

– Да больше всё по медицинской части!

Матрона раскрыла рот было в усмешке, но глянула на строгого келейника и закрыла его и вновь кинулась старцу в ноги, целовать его ичиги.

– Что ж ты мне ноги мочишь? – пошутил старец. – Им сырость не полезна. Больные у меня ноги-то…

Когда Матрона вышла из кельи старца, то сразу увидала свою соседку-старушку. Она стояла в раскрытых воротах и смотрела на неё. Матрона рванулась было к ней, но старушка поклонилась ей, перекрестилась и исчезла в воротах, как видение. Всю дорогу до Москвы Матрона заливалась благодарными слезами.

В Москве, в единственно знакомой Матроне гостинице, у её порога сидел Акинфий, злой, как черт, шевелил всклокоченной шевелюрой и ждал непонятно чего…

Матроне он обрадовался, как родной. Оказалось, что Рахиль Львовна, как только закончились Матронины деньги, тут же исчезла, оставив его в холодном, неоплаченном номере. Его, конечно, в очередной раз избили. Попытка нищенствовать не удалась: ему никто не подавал. А мальчишки кидали в него камнями. Он долго ныл о своей тяжелой участи.

На страницу:
4 из 7