Корни кузнеца
Корни кузнеца

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 7

Проводы были укладистыми. С молебнами, с гармоникой, плясками, драками, последней супружеской ласкою и слезными прощаньями.

– Немца мы видывали, – напутствовали старики. – Его соплей перешибешь, а он всё на рожон лезет!

Алтайка Зинка летала вокруг гулянок на своем жеребце, как бешеная.

– Ишь, вызывает! – заметил Сидор Пантелеймону. – Проститься хочет… Пусть только, сука, сунется!

Пантелей привычно смолчал. С годами он замкнулся наглухо. Семейством управляла Утя, старый Сидор иной раз разгоношился власть показать, но больше для фору. Иван с Екатериной жили наособицу, и Пантелею, уже седевшему, оставалась в жизни одна отрада – его ремесло.

Утром новобранцы собрались у церкви. Отец Никодим отслужил молебен. Бабы выли, девки пели протяжно и печально. Дуня стояла у раскрытых ворот и кого-то искала глазами.

– Дуня! – вдруг зычно крикнул Василий. – Жди меня, я вернуся! – И так зычно свистнул, что у его соседа заложило ухо.

«Дурень, он и есть дурень», – недовольно пробормотал священник и, опустив в чашу кропило, смачно окатил Василия святой водою.

Дуня улыбнулась и перекрестила в воздухе Василия.

– Россия на дураках держится, – услышал попа кузнец. – А умники тока и болтают. Дураки вон и куют, и воюют…

Алтайка, услышав Василия, стеганула бок своего жеребца и пролетела мимо церкви, что ворона.

На другой день Матроне пришла грамота, вызывающая её в столицу… В госпиталь.

Начиналась Первая мировая война…

* * *

Пелагея встретила Матрону на вокзале. Окликнула громко и радостно:

– А я высчитала, когда ты приедешь. И точно! Хотя я хожу сюда уже третий день… А нонче гляжу, вылазит моя кулёма… А где твой чемодан? – Она оглядела узелок Матроны.

– А племяшке отдала, он ей понравился. А куды мне чемодан… Кого туда класть? Сарафан один.

– Чемоданы дарить – к дороге тому, кому дарят!

– А ей и надо из деревни уезжать!

– В общем так! Я перевела тебя к себе в Царское. Будем работать вместе, у Карла…

– У Карла?

– Ну, немца… Немец чистой воды… Но хирург, я тебе скажу… Учись во все глаза. Правда, правда… Он нам с тобой по молитвам батюшки дан… Нектария… Правда, правда. Ой, стой, куды прешь… Деревня!

Пелагея грубо оттолкнула Матрону с дороги на дорожку и согнулась в глубоком поклоне, рукою нагнув подругу. Матрона склонилась поклоном тоже, но, механически подняв голову, увидела кавалькаду колясок. Ехала царская семья. В середине её, в лакированной черной коляске, ехала дама в громадной шляпе и тонколицый молодой человек, тоже в треуголке с перьями и светлых перчатках. Он посмотрел на выпрямившуюся Матрону и мягко улыбнулся ей, чуть кивнув головою…

Когда процессия проехала, Пелагея выпрямилась и отряхнулась. «Ея императорские величества, – сообщила она. – Они здесь часто бывают». И Матроне стало как-то неловко за свой деревенский узелок и платочек. «И неумытая я с дороги», – подумала она. Ей хотелось допытаться у Пелагеи про того молодого человека в коляске, но что-то остановило её. Поди насмехаться будет…

В госпитале Пелагея представила Матрону хирургу новому, с которым она теперь работала.

– Это моя ассистентка, Карл Петрович, о которой я просила Вас.

Хирург глянул на Матрону режущим взглядом и чуть приподнял горбатый клык носа. Нос его белый, костистый, рубленый, как утёс. Над ним узкие прорези белых глаз. Губы в шнурок и остренькая пегая бороденка. Пелагея звала его Карлом, а Матрона подумала, что он не столько Карло, сколько цапля. Ноги его прямые и тонкие из-под овального брюшка, да ещё сюртук с фалдами на заду. Пальцы белые, чуть крючковатые и держит он их всегда на уровне лица, вроде как манерничает. В общем, не красавец!

Пелагея благоговеет перед ним так же, как благоговела перед первым своим учителем – Пироговым. Она вообще очень любит учиться и ловит каждое слово и движение Карла и не позволила себе ни одной улыбки насчет внешности или нерусского выговора своего учителя. Хирург Карло резал народ, как куриц, без всякого сожаления отбрасывая ампутированные конечности в большой ящик. Зато у него никогда не было гангрен и гнойников.

«Лучше убрать часть тела и спасти тело», – было его девизом.

Работали слаженно. Пелагея училась у Карла, а Матрона стала тенью Пелагеи. Госпиталь располагался в самом центре Царского Села, и члены царского семейства частенько появлялись в его стенах. Это был красивый госпиталь, ухоженный. С широкими коридорами, просторными палатами. Сестры были чистыми, прибранными, сновали меж палат, как большие белые бабочки. Среди них было много дворянок из знатных семей. Они были чрезвычайно скромны, ходили по коридорам, не подымая глаз, и Матрона во всём старалась им подражать.

Сама государыня-императрица посещала этот госпиталь со своими царственными дочерями, нередко дежурившими в палатах. К царственным особам строго не разрешалось приближаться или удостаивать их особым вниманием. И они старались не отличаться от белых голубок, как звали всех сестер милосердия раненые. Матрона чувствовала их приближение по едва уловимому тончайшему запаху духов и тому благородству, с которым они держались. Но их узнавали и, едва приседая, всегда смотрели во след этим красивым, окутанным как бы незримой аурой существам неземного происхождения…

Пелагея время от времени пилила подругу, вопрошая: «Почему ты не учишься? Ты ведь и сама можешь резать». «Не хочу я никого резать, – думала Матрона. – Это противно Богу – входить в человеческое тело». Но об этом она молчала. Её место было рядом с раненым народом. Она ухаживала за солдатиками с истинной любовью, ничем не брезгуя.

Шел уже третий год войны. Число госпиталей умножалось, голубки белые уже слетались в стаи. И они смешивались, сливались в единый род, без всяких классовых различий. Знатность смешивалась с крестьянством, мещанство с разночинцами. Все были едины, работали спокойно и несуетливо, в единой любви к раненому солдату, зачастую выходцы из крестьянства. Матрона не раз видела, как сестры милосердия «из барынь» тайком клали в котомки выписываемых инвалидов-солдат деньги или вещи. Она сама приберегала для такого же случая монеты.

Как-то под вечер перед Рождеством они с Пелагеей присели на лавочке у входа в госпиталь. Подмораживало. Сад индевел, белея, исчезала сырость. В помещение уходить не хотелось… Пелагею тут же позвали к солдату, а Матрона смотрела на нарождающийся Сочельник, ясную ладейку месяца и звезду над ним. Она внове вспомнила тятеньку, мать, колядки под Рождество с Дуняшкою, Васьком, ухающей раскрашенной Домной и Акинфием, который воровал у них Коляду и съедал тут же все лакомства. «Сейчас Коляда идет по Чуманке», – думала Матрона. Она подмерзала, но в палатах запах крови, стон и сырая тошнотворная духота. «Ещё чуть посижу», – думала она, задремывая, и увидала Чуманку свою, тятеньку, Утю, которая тащит из погребков куль пельменей, кадушку с маслом и яйца, и свиное стегно на разговение. И, словно войдя в дом, услышала запах сдобы, и тепло протопленной печи касалось её щек. Воздремала она сладко, проваливаясь в сытный рай далекого и родного дома. И сей раёк прорвал бархатистый чей-то баритон, нежно выговаривающий над нею по-французски. Потом она почувствовала сильный тычок в бок, услышала громкий голос Пелагеи:

– Государыня изволили проследовать в третий корпус.

Матрона открыла глаза, увидала перед собой красивое лицо, внимательно глянувшее на неё, мягкие темные глаза. Душистые усы молодого господина чуть не коснулись её носа. Матрона испуганно отпрянула, господин резко поднялся с корточек и улыбнулся ей.

– Пардон, мадам! Я не хотел вас будить.

– Она не спала, ваше высочество, – испуганно затараторила Пелагея. – На морозе ить не уснешь.

– Да, да, ещё раз прошу прощения, мадам. – Молодой князь откланялся, глянул на Пелагею из-под темных блескучих своих бровей, кивнул Пелагее и вошел в госпиталь…

Красивый, как Бог, холеный… Венценосный… Матрона только сейчас поняла, кто перед нею был, и от обиды на себя чуть не заплакала.

– Какой красивый! – прошептала она. – Кто это был?

– Это же великий князь, молодой Иоанн. А ты развалилася. И мороз тебе не мороз! И ведь не привстала!

– Я не поняла сразу, спросонья-то…

– Дрыхнуть надо меньше!

А князь Иоанн, увидав дремлющую на морозе девушку, поразился её детски целомудренному, дивному, как ему показалось, выражению лица. «Как дева русская свежа в пыли снегов», – думал он, шагая по коридору в поисках императрицы.

– Ну, будет, вставай, раненых привезли. Я за тобой и вышла, – ворчливым тоном приказала Пелагея. – Карло ругается!

В эту ночь молодой князь приснился Матроне. Он уходил во сне, подымаясь по воздушным волнам в небесные выси, а она смотрела в статную его спину, хорошо видела стриженый ровный затылок, тянулась к нему, но какая-то сила не давала подняться ей по дымным ступеням. Достать его она не смогла… Проснулась Матрона в слезах. Сердце её колотилось. Такого никогда не было с нею. Какое-то странное, неведомое, сладковато-тревожное чувство овладевало ею… Оно обратилось в первую великую тайну её души.

Он время от времени мелькал в её жизни. То она видела его в проезжавшей мимо царской карете с кем-то невидимым, оживленно беседующим, и тогда Матрона, если была одна, долго смотрела вслед карете, а если была с Пелагеей, то отворачивала от спутницы лицо, чтобы скрыть волнение. Она не исповедовала свою блажь. «Все же это и не помысл даже, – оправдывала себя Матрона, – а я не монахиня, чтобы и помыслы исповедовать».

Великим постом она услышала, что великие князья, среди которых был и Иоанн, отбыли на фронт. И она усердно молилась о них, особо останавливаясь на его имени и каждое свободное времечко проводила в церкви, ставя с молитвою свечи во здравие раба Божия великого князя Иоанна. А под самое Вербное воскресенье по госпиталю пронеслась весть, что везут раненого князя Иоанна.

Поднялась суматоха. Освобождали для него палату. Искали каждый закуток, чтобы разместить из неё раненых, а они всё прибывали и прибывали. Когда Карло распределял график дежурств в палате великого князя, Матрона встала, зная, что она не попадает в этот график, она была уже у дверей, как Карло назвал её имя. В палату, где лежал великий князь, Матрона принесла пучок освященной вербочки. Она несла её сразу из храма.

Пасха была ранняя. Выпал ночью снежок. Питер дышал свежестью. Кое-где стучали пролетки, и было много русских, светлых лиц. Выходящие из храма после обедни бабы в белых праздничных платочках шли неспеша, торжественно неся пучки вербочек перед собою. Это торжественная радость, волнение чувствовались повсюду, и город казался ей светлым в своём серо-каменном величии, несомненно, державно-прекрасным. «Таких городов больше нет на свете», – думала Матрона. И благодарила Бога, что он позволил ей ходить по этим тротуарам. О предстоящем дежурстве она боялась и думать, только унимала волнение в груди при мысли о нем.

В госпитале чувствовалось волнение: сама государыня изволили посетить родственника и сейчас находятся при нем. Карло, почтительно полусогнувшись, стоял у дверей палаты в ожидании выхода царственной особы. Ночью он делал царственному больному операцию и уверил императрицу, что рана неопасная. Пуля удалена из руки, и рана тщательно обработана. Как только царица вышла, Карло проводил её на своих прямых тощих вороньих ногах, опуская вниз пупырчатый утес грубо вырубленного носа, потом вошел в палату, посидел пять минут, зевнул и, подозвав Матрону, велел ей находиться подле больного.

– Лоб трогать… мочить губ и лоб, – велел он ей. – Обед перевязать…

Матрона вошла в палату.

На деревянной резной кровати в белых простынях лежал великий князь, молодой, бледный, с закрытыми глазами, длинный и худой, с явно обозначенным под простыней костистым телом. Он не открыл глаза при скрипе открывающейся двери, но когда Матрона подошла ближе и положила ладони ему на лоб, проверяя его горячность, князь открыл глаза, покосился на сестру, явно узнал её, чуть улыбнулся и вновь закрыл глаза.

Лоб его был горяч, и губы белые. Матрона перекрестила его, потом в приготовленном с вечера настое мяты с ромашкой смочила марличку и приложила ко лбу князя, аккуратно обтирая ваткой его лицо.

– Какие мягкие у вас руки, – прошептал он, – шелковые…

И Матрона ужаснулась, что они пахнут карболкой. Она стала смачивать их своим настроем. Потом сидела у медицинского столика у дверей, не сводя глаз с больного. «Какой хороший день, – думала она, – стыдно признаться, ведь он страдает, а мне счастье глядеть на него…»

К обеду пришла Пелагея. По-хозяйски откинула простыню и, чуть присев, тихо сказала:

– Нам придется перевязать вас, ваше высочество.

Она раскрыла медицинскую банкетку и громко приказала:

– Пинцет!

Матрона не шевелилась. Она не знала, как прикоснуться к этому ухоженному, но довольно мускулистому телу.

– Ну! – прикрикнула Пелагея. – Остолбенела иль?..

Рана была розовая, чистая. Обработала её Пелагея, а Матрона закрывала и перевязывала.

Вечером Матрона осталась на дежурство подле князя. Иногда он просил пить, и тогда Матрона, смочив в святой воде просфору праздника смачивала ему губы. Он слизывал воду с размягченной просфоры и, кажется, слышал внутреннюю Богородичную молитву, которую читала Матрона в этот момент.

К утру князю стало лучше, лоб остыл. Он открыл глаза и улыбнулся ей. Матрона зарозовела и присела перед ним.

Пришел Карло, склонился перед ним на своих птичьих ногах и резко каркнул:

– Можно поить… Ложечкой. – И что-то ещё выговорил по-немецки.

Пелагея прочистила ещё на раз и перевязала рану сама.

– Чего у тебя руки трясутся?

– Устала, – пробормотала Матрона и отвернулась к окну.

К обеду прибыла царская чета, и было решено перевести князя во дворец. Когда царственная свита покинула палату, Матрона подошла к больному, чтобы напоить его вволю. Она приготовила питье с настоем и просфорою. Когда князь Иоанн напился, потом вдруг взял её руку и поцеловал её.

Сладким ужасом наполнилось сердце Матроны. Поцелуй огнем горел на коже руки.

– Сударыня, – тихо сказал князь своим бархатистым баритоном. – Я не спрашиваю ваше имя, и вы не сообщайте его. Оставайтесь в моей душе безымянной… Образом любви и милосердия. – И отвернулся к стене.

Вскоре молодого князя увезли в Зимний. Матрона стояла в опустевшей палате и не сводила глаз с отъезжающего кортежа. Слезы текли из её глаз, и она не вытирала их. Поцелуй князя Матрона перевязала бинтом, чтобы долго не смывать его.

– Что у тебя с рукою? – спросила Пелагея.

– Порезала.

– Покажи!

– Пройдет.

– Покажи, я обработаю!

Но в это время раздались стук, разговоры и окрики. Санитары заносили в палаты кровати для раненых и, размещая их, все время толкали мешающую им Матрону.

– Ну, пройдет, так пройдет, – устало согласилась Пелагея и, закрыв глаза, засыпала стоя. – Всё проходит и это пройдет, – пробормотала она уже в полусне.

* * *

Уже отошли Покрова, отслужили молебны благодарственные отжинок[2], без гуляния и браги, хороводов и песен…

Притихла Чуманка. Война отдавала безмужичьем, бабьим воем и проходимцами. Нищие пошли по селам, чего никогда и не было. Бывало монахи-расстриги шли, а столь нищих Чуманка не видывала. Ослабела и баба в войну. Не удержит хозяйство-то. Под нищеброд попер гулящий всех видов… Народ стал запираться, чего никогда не было, стали выпускать собак и заводить их.

А главное, молодняк забродил, воли захотел. Оно ещё до войны пенилось чуток… А в последние годы в деревне появлялись чужаки. Они подсаживались на лавочки и произносили неслыханные речи. Что воевать нельзя и войну пора прекратить, говорили супротив царя и Бога. К ним сразу примыкал Акинфий, который на ухо сообщил им, что он сосланный революционер, и однажды, обнаглев, начал повторять слышанные им в Петербурге речи… Били его крепко, с глубоким знанием дела, поскольку он визжал, как поросёнок, что пойдет в полицию.

Очнулся утром, занесенный первым снежком в подмерзающей канаве. Зубы стучали, в неразжимаемом кулаке кусок сырого мяса от бараньего стегна, который он волок от сапожника Ефима, у которого вчера и кормился. За это стегно он и получил в основе, а потом уж за речи, которые никто не слушал.

Акинфий попытался подняться, но избитое тело не слушало его. Тут он услышал скрип снежка. Крикнуть не мог, но замычал. Кто-то нагнулся над ним, он открыл глаза и вновь зажмурил их. На него глядела Домна.

– Ты почто не сдохнешь-то? – услышал он глухой её голос. – Долго ти мотать будешь усех?!

Акинфий ответить не мог, а только и открывал жалкий беззубый свой рот.

Прорвав грудки жалкой его одёжки, Домна вытащила его из глубокой канавы и, сунув, как бревно, под мышку головою вперед, тяжело ступая по белому пухлому снегу, понесла во двор церкви.

– Куды его?! – спросила он брата.

Отец Никодим глянул на несчастного и, зажмурившись, отвернулся. Он хотел сказать: неси обратно, где и зачем взяла, но это было бы не по-христиански.

– Вот до чего может дойти человек, – сказал он. – Ну, помой хоть его. Да к Тарасию, что ль… За печку…

Баня после Покрова была ещё теплой, и вода в котле не совсем остыла. Домна бросила в топку три полешка, раздела мужичонку и кинула его в деревянное корыто. Пораздумав, взяла с полки покупное мыло и тут увидела голое тщедушное существо со всклокоченными волосенками, робко прикрывающее крючками рук тот орган, которым он безуспешно пытался сделать её супругою своею… Домна окатила его шайкою воды и стала ожесточенно тереть мочалкой. Акинфий взвизгивал от боли, перехватывал губами, пытаясь как бы поцеловать её руки, за что получил кулачищем по носу. И когда Домна увидела его, чистенького, голенького, с беззубым провалом беспомощно раскрытого рта, то всплеснула красными мясистыми руками:

– Господи, почто же ты понаделал их – таких? Ни к чему ить не гож! Воровать и то не умеет. Бьют дурака чем ни попадя.

Акинфия одели в бельишко и добротную одёжу бобыля Силантия, отдавшего на Успение Богу душу. Заминка произошла с поселением Акинфия. Сторож церкви Тарасий решительно воспротивился против соседства с Акинфием.

– Он у меня в прошлом годе на Пасху посох упёр! А я его вырезал из осинки, чтобы не гнил. Любо-дорого было с им ходить! Сухонький был, что тебе пушинка, лёгок. А он, сволочь, цыгану его продал на росстани. Не пущу ворюгу!

– Пусть тогда в избенку бобыля отправляется, – решил отец Никодим. – Двор выморочный… Как раз по нему…

Домна вывела Акинфия за ворота. Чуть было не наградила пенделем, да пожалела. «Придётся подкормить его», – подумала она и утерла взмокший от умиления нос концом платка.

Священник Никодим смотрел на сестру из окна своего домика и думал, что женщины – существа неразгаданные. Сколь он живёт со своею молчаливой матушкой, а как она была отстранена от него, так и осталась закрытой наглухо. Сестра вон плачет во след мужичонке, чуть не переломавшему ей жизнь. А что будет с Дуняшкой, с этим ангелом в слабенькой, едва теплящейся плоти?

– Тятя, с Чуманки пришли, просят мать соборовать, старуху Тамару.

– Цыганку, что ль… С чего это?

– Говорят, болеет!

Священник обернулся. Сын его Алеша стоял перед ним в вышитой сестрою рубахе и вопросительно смотрел на отца. Он вытянулся за последний годок, темный пушок пробивал верхнюю губу, а глаза смотрели просто и доверчиво. С ним хлопот не было в семье. Послушный и растет здоровеньким, в отличие от сестры.

– Ступай, собирайся. Поди пешим доберемся.

Отец Никодим надел на себя рясу, епитрахиль, поцеловал крест и нечаянно глянул в зеркало. Годы уже подбирались и к нему. Седина убелила виски, и глубокие морщины пролегли на лбу. Он не то чтобы болел и уставал, но чувствовал какую-то тяжесть в груди. Вроде и семья на месте, все целы, но странное предчувствие перемен ощущалось даже в воздухе. Да, старики умирали. Вот уж готовится Тамара, черноокая, когда-то красавица, которую на селе звали цыганкой. Примерная прихожанка, все молебны и службы… Все при ней… А замены ей нету. Сыновья выросли заполошные. Гулять бы да воду мутить. Почитай в каждом дворе червоточина. Ещё и война воли добавила. Всё на бабах. А где ж она сама управится? Уж Покров отошел, а сколь полос у солдаток несжатых стоит… Священник оглядел ожидающего его сына. Вроде Алексей ладно растет… Только бы с жиганами не связался… Типа Васьки-коваля.

У проулка они встретились со старым кузнецом Сидором. Старик наведывался к старосте Афанасию, узнать, нет ли весточки с войны. Тяжелая дума омрачала лицо ковача. Словно молния грозовая перекрасила его судьбу и рода Савиновых. Сыновья ни во что не вмешиваются, а хозяйством управляют бабы. Устинья больше. И как ни старается утконосая угодить свекру, как ни подносит, ни уносит, а не по душе ему невестка. И родила всего двоих, а та вообще не родила, и единственный наследник, выходит, Васька, вообще где-то у черта в турках. И вернется ли… Дочь – птица светлая, тоже выпорхнула из дома. Вот и живи бабьим двором. Намедни разодрались невестки из-за тряпки какой-то, а мужики стоят, глаза лупят. Посмотрели и разошлись.

А главное – тягу потерял Сидор Карпович к жизни, к ремеслу. В кузню почти не заходит.

– Тятя! – как-то заметил ему Иван. – Так ведь в разор войдем!

– Цыц, – осадил сына Сидор. – Раз-зо-р! А вы на што?! Мантульте! Я своё отмантулил…

Две отдушины остались у кузнеца. Внучка Надейка-беляночка, да радость похода к свату Устину Молотову, тянуть брагу, а чаще винцо под яблоней у него в саду. По воскресеньям Сидор, когда невестки уходили в церковь, шел на погост, где сколотил себе скамеечку у могилки жены и жаловался ей обо всех нестроениях в семействе. Он был уверен, что она слышит его и поправит устроение семейства так же незаметно, как делала при жизни.

– Алтайку-то убери, – просил он. – Кабы опеть не порушила чё… Летает вороньём. Ваньку смущает ноне. Оно кабы рожала, а то ить бесплодная сволочь, а туда же в семью лезет… – И уходя как-то, добавил: – А Матронку ты зазря отпустила! Зазря! Плохо без неё мне… И без тебя плохо…

Дуня мало-помалу, а поправлялась. Окрепла. Пела на литургии и помогала Антону Морозову в школе. По вечерам она читала поселянам газеты, вести о войне, и народ жадно слушал и ждал указов о её конце. Домна всегда сидела у дверей в черных балахонистых блузах и, подперев щеки кулачищем, со слезами глядела на племянницу. Хотя она и забыла, что Дуня – дочь брата, считая её своей дочерью…

На вечерних посиделках бывали и священник, и староста. Отец Никодим не упускал случая прочитать ещё проповедь, объясняя газетные вести и чуманские события.

– И куда народ всё рвется? Куда?! На Кудыкину гору! Вот ушел из общины Савва Истомин. Плотник был… поискать такого. На старосту обиделся. Прибыл из хохлов Демьян Тертычный. В одних портках. Ораву пацанов привел. Горох один. Приняли, подмогли… Дом возвели…

– А я печь сбивал! – сердился печник. – Копейки не взял.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Сурочить – сглазить, испортить.

2

Отжин – конец жатвы, отжинки.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
7 из 7