
Полная версия
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке
В июле 1726 года Екатерина I подписала указ, согласно которому преступников, кричавших «слово и дело», надлежало уже в губернских и провинциальных городах подвергать пытке, чтобы наверняка узнать, «не напрасно ль они те „слова“ затеяли, отбывая в своих воровствах пыток и смертной казни». И только тогда, когда с «указанных пыток в тех своих словах (то есть в извете. – Е. А.) утвердятца, таких, не розыскивая о том более, отсылать в Преображенский приказ или в Тайную канцелярию за крепким караулом»369. Указ 1726 года был уточнен в 1730 году. Авторы указа попытались уменьшить число ложных доносов, сократив срок объявления «слова и дела» до трех дней (более поздний донос признавался уже недействительным, ложным) и предоставив местным властям больше прав в расследовании изветов колодников и каторжников, которых больше всего подозревали в «ложном слове». Таких людей следовало «прежде пытать, не напрасно ли они то затевают, отбывая своего воровства», и если с трех пыток они не подтвердят своих исходных изветных показаний, то их надлежало беспощадно казнить лишь «за тот ложный и затейный донос». Одновременно указ категорически запрещал верить доносам преступников, которые «приговорены будут к смерти и посажены в покаянную или при самой экзекуции станут сказывать „слово и дело“»370.
Эти нормы подтверждались указами 1733, 1751, 1752, 1762 и других годов371. Однако, несмотря на многократные предупреждения, ложное доносительство было очень развито. Да и немудрено: борясь с ложными доносами, государство активно поощряло доносы вообще. Поощрительные указы более многочисленны, чем указы против ложных доносов. Сфера доносительства была поистине безгранична. В XVIII веке институт доносов оставался самым надежным «инструментом» контроля за исполнением законов власти. Они извещали обо всем: о воровстве и разбое (указ 1724 года), о корчемщиках (указы 1733 и 1754 годов), об утаенных во время переписи душах мужского пола (указ 1745 года), о нарушителях монополии на юфть, щетину, соль (указы 1751 и 1752 годов), о торговцах золотом в неположенных местах (указ 1746 года), о тайных продавцах ядов (указ 1758 года), о контрабандистах (указ 1760 года) и т. д. и т. п.372
К 1720‑м годам, когда государство отчаянно нуждалось в деньгах и потому активно поощряло рудознатство, возросло количество доносчиков, готовых тотчас сообщить о кладах Александра Македонского и Дария Персидского, сокровищах разбойника Кудеяра373. Если такой «рудознатец» говорил: «Мне явися ангел Божий во сне и, водя мя, показуя мне место», – то как с ним поступать, знали даже канцелярские сторожа – в монастырь, «до исправления ума». Иначе обстояло дело с ворами, которые под пытками или перед казнью вместо покаяния кричали «слово и дело», а потом заявляли, что знают, где находятся целые золотые россыпи. Порой они даже предъявляли образцы какой-то породы и говорили, что это и есть найденное ими серебро, столь нужное Отечеству. В этих случаях власти боялись отправить на тот свет человека, от которого зависела финансовая независимость государства. Случаи с такими проходимцами были так многочисленны, что в 1724 году Сенат принял особый закон о ворах и разбойниках – ложных рудознатных изветчиках. Указ появился на свет после случая, происшедшего в Перми с вором Сергеем Моторыгиным с характерной кличкой Безрудный, обвиненным в трех разбоях и татьбе. Во время пыток Безрудный вдруг заявил за собой «государево слово», а затем на допросе сообщил, что «знает в Тобольском уезде серебряную руду и показал… мелкий камень, из которого ничего не явилось». Далее в указе сказано о массовости такого вида преступлений и уловках преступников: «Ныне таких воров умножилось, что, приискав руды прежде, пойдет на разбой в той надежде, что, хотя и поймают, то может тем от смерти избавитца. Другие берут в дом руды для охранения себя или детей своих от салдацкой службы; некоторые ж воры затевают напрасно и сказывают руды в дальних местах, чтоб можно уйтить и время продолжить, из чего происходит в проездах убыток, а в делах помешательство, труд и страх. А с пытки ж оной вор (Моторыгин. – Е. А.) винился, что кусок чюгуна из того камня прежде воровства зашил у кафтана и объявил за серебро, хотя тем избавитца от смерти». С тех пор Сенат запретил верить рудознатцам, которые объявляли о своих открытиях только тогда, когда их ловили на воровстве или забривали в рекруты, о подлинных же находках руд нужно доносить «заблаговременно, без всякой утайки» в ожидании награды от царя374.
Расследование ложного доноса требовало от следователей опыта и особого знания людей, чтобы обнаружить возможные побудительные мотивы, двигавшие ложным доносчиком. Привлекает внимание оригинальное заочное исследование Сенатом дела по доносу, начатого в Одоеве в 1762 году. В Одоевской воеводской канцелярии содержали несколько колодников: изветчик Соловьев, двое свидетелей и ответчик Василий Ерыгин, который обвинялся изветчиком в произнесении «непристойных слов», причем свидетели (поп и дьячок) подтвердили факт преступления, хотя сам ответчик вины за собой не признавал. Обо всем этом воевода рапортовал в Сенат. Генерал-прокурор А. И. Глебов в ответ распорядился: изветчика и свидетелей выпустить на свободу, а Ерыгина допросить и, если он признает свою вину, то сечь преступника плетями и освободить. Если же, отмечалось в указе, Ерыгин «запрется в тех словах и объявит на доносителя или попа или дьячка какую ссору или злобу, то, не учиня ему объявленного наказания, донести о том ему, генерал-прокурору». После того как воевода ответил, что Ерыгин по-прежнему в преступлении своем не винится, но на доносчика Соловьева и свидетелей «никакой ссоры и злобы не имеет», Глебов приказал высечь Ерыгина и отпустить его на все четыре стороны.
Проследим логику генерал-прокурора: «Несмотря на то, что Ерыгин заперся, он, без сомнения, виноват и слова такие произносил», тогда как изветчик показал правду, ибо «ежели б он, Ерыгин, тех слов не говорил, то оному человеку Соловьеву с товарищи о том на него, Ерыгина, и показывать было не для чего». О причинах «запирательства» Ерыгина в указе сказано вполне определенно: «Он, Ерыгин, в говорении оных слов запирается, отбывая за то себе надлежащее наказание», что вполне естественно375. Задавая ранее воеводе вопрос о том, показывал ли ответчик на доносителя и свидетелей какую ссору или «злобу», Глебов тем самым заочно проверял верность показаний изветчика. Построения генерал-прокурора были весьма логичны и даже изящны.
Только выяснив причины доноса и восстановив причинно-следственную связь, следователи могли с уверенностью сказать об истинности или ложности доноса. В 1727 году симбирский посадский Алексей Беляев, обвиненный собственной женой и ее братом Чурашовым в богохульстве, был спасен от сожжения заживо только потому, что Синод потребовал от Юстиц-коллегии проверить два указанных Беляевым в свою защиту обстоятельства. Во-первых, накануне появления доноса он подал в консисторию челобитную на свою жену, уличенную им в измене. Беляев утверждал, что его неверная супруга, спасаясь от несомненного наказания и публичного позора, ложно оговорила его. Во-вторых, Беляев был убежден, что брат жены вошел с ней в сговор из‑за корысти – он не хотел отдавать ему, Беляеву, давний долг. Только после того как Юстиц-коллегия навела необходимые справки и факты, указанные Беляевым, подтвердились, ответчик после четырех лет заключения был выпущен на волю, жену наказали за измену, а на Чурашова завели дело как «о лживом доносителе и важном коварственном затейщике». Этот процесс только по счастливому стечению обстоятельств закончился благополучно для Беляева – ведь на допросах в губернской канцелярии под пытками он признался в чудовищном богохульстве, подтвердив тем самым возведенный на него ложный извет376.
Случай Беляева привлек внимание властей жестокостью вынесенного ему приговора, что потребовало убедительных доказательств вины в богохульстве. Но так было не везде и не всегда. Обычно следователи Тайной канцелярии не вникали в тонкости ложных доносов. Происходило это по разным причинам: из‑за множества дел по ложным и правдивым доносам; доверия к показаниям, данным под пыткой; отсутствия (как было в случае с Беляевым) указа об особо тщательном расследовании; не было влиятельных или богатых ходатаев и возможности дать следователям взятку. Наконец, если ответчик, к своему несчастью, вызывал подозрения (например, был ранее судим и наказан, не ходил на исповедь и т. д.), то его дело никто детально не изучал. В итоге дело рассматривали быстро, небрежно, и затем следовал приговор, подчас несправедливый.
Бесспорно, изначально ложным изветом считался извет не по «первым двум пунктам». Если донос по бывшему «третьему пункту» о похищении казенного интереса еще принимали к расследованию, то доносчиков по общеуголовным делам, объявлявших о них с помощью «слова и дела», наказывали сурово как ложных изветчиков. Приведу один из типичных примеров. В 1753 году кричал «слово и дело» матрос корабля «Иоанн Златоуст» Федор Попов, который на допросе в Адмиралтействе утверждал, что «то „слово и дело“ знает за собою по первому пункту». В Тайной канцелярии, куда его отправили, он признался, что шестнадцать лет до этого он, посадский Тамбова, жил с женой и своим братом Никифором и как-то раз «застал он, Попов, брата своего Никифора на той жене своей, которой с оною женою ево чинил блуд и, зарезав того брата своего, он, Попов из оного города Тамбова бежал… И того ради, вздумал он, Попов ныне, чтоб ему об той вине принести повинную», поэтому он и решил кричать «слово и дело», чтобы «та вина его была явна и в том ему без покаяния не умереть». А. И. Шувалов вынес приговор: «Ему, Попову, для оного „слова и дела“ по первому пункту сказывать за собою не подлежало, ибо то ево показание к „слову и делу“, а особливо к первому пункту нимало не касаетца, а надлежало было ему, Попову, о том объявить просто в Адмиралтейскую коллегию, того ради, за ложное им, Поповым за собою „слово и дело“ по первому пункту сказанье… учинить наказанье – гонять спиц-рутены по разсмотрению Адмиралтейской коллегии»377.
Была еще одна важная, нередко – важнейшая, причина, заставлявшая людей доносить друг на друга, – это угроза стать самому неизветчиком, то есть недоносчиком. Оказаться неизветчиком было страшнее, чем стать ложным изветчиком. Согласно законам, прежде всего Уложению 1649 года, неизветчик признавался фактически соучастником государственного преступления. В Петровскую эпоху проблема неизвета заняла особое место в законодательстве. Признание извета обязательным и материально поощряемым поступком верноподданного сопровождалось непременными угрозами: те, кто «уведав… не известят, а последи чем освидетельствуется, и тем утайщикам за неизветы чинить наказания ж, а пожитков у них и вотчин всяких брать на его великого государя половину, а через чьи изветы то освидетельствуется, и тем из взятых половин давать четвертая ж доля»378. Мы видим, что этим законом поощряется извет на неизветчика. К предупреждениям в адрес возможных неизветчиков Петр I обращался не раз: «Кто соседи или посторонние, ведая о таких корчемщиках, а не известят и те, по освидетельствованию, жестоко ж будут наказаны и оштрафованы»379. В том же 1711 году в указе о неизветчиках, знавших о фальшивомонетчиках, было сказано, что «кто за ними такое воровство знаючи, не донесет, а после сыщется, и тем людям учинено будет тож, что и тем воровским денежным мастерам»380. Обычно фальшивомонетчикам заливали горло расплавленным металлом.
Неизветчику как нарушителю присяги государю уделено внимание и в Артикуле воинском. Так, артикул 5‑й обещал наказание неизветчику о богохульстве такое же, как и самому богохульнику. Толкование 19‑го артикула о покушении на власть, здоровье, свободу и жизнь государя поясняет, что смертной казни достоин каждый, кто «о том (преступлении. – Е. А.) сведом был, а не известил». Артикул 129‑й угрожает смертью тем, кто узнает или заподозрит кого-либо в готовящейся измене или в сношениях с неприятелем, но не донесет. Важно, что, учитывая обстановку военного времени, возможного изветчика в этом случае освобождали от обязанности «довести» – доказать извет и назвать свидетелей. Также человек, слышавший или читавший призывы к бунту и возмущению, но недонесший «в надлежащем месте» или своему начальнику, согласно Артикулу 136‑му, подвергался наказанию, которого был достоин преступник. Артикул 194‑й обещал виселицу не только казнокрадам, но и тем, «кои ведая про то, а не известят»381.
Угрозы неизветчикам не оставались на бумаге. Приговоры сыска были страшны и подводили неизветчика под кнут, к ссылке на каторгу и даже к смертной казни «за то, что он ведал воровской умысл, а не известил» или за то, что он «знал за тем… (имярек) „государево слово и дело“ и нигде о том не донес»382. Так было с новгородским распопом Игнатием Ивановым, который по указу Петра I был казнен в 1724 году за недонесение слышанных им от других «непристойных слов»383. Приговор другого участника этого дела, Ивана Афанасьева, гласил: Афанасьев «слыхал… а о том не доносил, учинить смертную казнь и все имение его взять на государя». За недонесение о побеге царевича был приговорен к смерти также и Федор Воронов384. Многие участники дела царевича Алексея – Александр Лопухин, Федор Журавский, Григорий Собакин, Гаврила Афанасьев и другие – были жестоко наказаны за то, что не донесли о намерениях наследника престола бежать за границу. Одиннадцать священнослужителей Суздаля обвинили в недонесении и подвергли суровому наказанию: ведь они часто видели, что бывшая царица Евдокия – старица Елена, сбросив монашескую одежду, ходила в светском одеянии, но об этом не сообщили куда надлежит385.
Указы об обязательности извета и наказании неизветчика подтверждались и позже. Упомянутый выше указ Анны Ивановны от 2 февраля 1730 года гласил: «Кто такия великия дела сам сведает или от кого услышит и доказать бы мог, а нигде не донесет, а потом от кого обличен будет, что он про такое великое дело ведал и доказательство имел, а нигде не донес, а хотя и доносить будет, да поздно, и тем время отпустит, а сыщется про то до время, и тем людем за то чинить смертную казнь без всякия пощады»386. Как и в петровское время, угрозы законодателя были серьезны. На следствии в Тайной канцелярии довольно быстро выявлялся круг людей, которые знали, но не донесли о сказанных «непристойных словах» или ином государственном преступлении. С тех пор эти люди уже не могли ожидать от властей пощады. Поэтому многие, чтобы не оказаться неизветчиками, были вынуждены идти туда, «где надлежит донести» (это выражение XVIII века), и сообщать, что за ними есть «слово и дело государево». Посадский Матвей Короткий в 1721 году поспешил с доносом на своего зятя Петра Раева потому, что о его пьяных «непотребных» словах рассказал ему их батрак Карнаухов, слышавший откровения Раева – своего господина. Короткий испугался, как бы ему не впасть в роковую ошибку и не стать, в случае упреждающего доноса батрака, неизветчиком387.
В мае 1735 года знакомый читателю по предыдущим разделам Михалкин донес на несколько человек, обсуждавших в тесной компании сплетню о Бироне, который с императрицей Анной «телесно живет». Доносчик опасался, как бы «из вышеписанных людей кто, кроме ево, о том не донес»388. Это дело интересно тем, что Михалкин был законопослушным и богобоязненным человеком и не только опасался упреждающего доноса тех, кто присутствовал при «непристойном» разговоре, но еще и боялся доноса со стороны своего духовного отца-священника. Уже на допросе в Тайной канцелярии он сообщил, что в Великий пост не ходил на исповедь потому, что «мыслил он, Павел, когда б он был на исповеди, то и об означенных непристойных словах утаить ему не можно и потому в мысль ему пришло: ежели на исповеди о том сказать, [то] чтоб за то ему было [чего] не учинено и от того был он в смущении и никому об оных словах не сказывал», пока, наконец, не решился идти к Зимнему дворцу и донести389.
О реальной угрозе упреждающего доноса знали даже дети. Когда 14-летний ученик Кронштадтской гарнизонной школы Филипп Бобышев во время рождественского гуляния 1736 года поделился с приятелями, что принцесса Анна Леопольдовна недурна собой и что ей, наверное, «хочетца», то его товарищи – 14-летний Иван Бекренев и 15-летний Савелий Жбанов – имели между собой, согласно записи в протоколе Тайной канцелярии, следующий разговор. Бекренев «сказал Жбанову: „Слушай, что оной Бобышев говорит!“, – и означенной Жбанов ему, Ивану говорил: „Я слышу и в том не запрусь, и буду свидетелем“ – и [сказал] чтоб он, Иван, о том объявил, а ежели о тех словах не объявит, и о том, он, [сам] Жбанов, на него, Ивана, донесет»390. После этого Бекренев и пошел доносить на Бобышева.
Особо следует сказать о служащих, давших присягу. Их, как людей, поклявшихся на кресте и Евангелии доносить, но не донесших, ждало суровое наказание. Опасаясь именно этого, В. Н. Татищев сел в 1738 году за сочинение извета на своего гостя – полковника Давыдова, который позволил себе «острые» застольные разговоры. Перед писанием доноса Татищев рассказал о происшедшем полковнику Змееву. Тот дал совет, что нужно доносить немедля, ибо, сказал Змеев, «здесь он, Давыдов, врет, а может и в других местах будет что врать, [а] здесь многие ссылочные имеютца и, то услыша, о том как донесут, а Давыдов покажет, что и с тобою о том говорил, то можешь и с того пропасть, и для того надобно тебе писать, куда надлежит немедленно»391.
От недоносительства многих удерживало то, что духовенству, в соответствии с синодальным указом от 1 мая 1722 года, разрешалось нарушать таинство исповеди, если в ней будет замечен состав государственного преступления. В объявлении по этому поводу Синода говорилось, что нарушение тайны исповеди «не есть грех, но полезное, хотящаго быть злодейства пресечение». Если в исповеди духовный сын скажет своему духовному отцу, что хочет совершить преступление, «наипаче же измену или бунт на государя, или на государство, или злое умышление на честь или здравие государево и на фамилию его величества», то священник должен донести на него, но сделать это должен не публично, а «тайно сказать, что такой-то человек (показав тем чин и имя) имеет злую на государя или на прочее… мысль». С этого момента поп выступал в роли доносителя и его под арестом препровождали в Тайную канцелярию «для надлежащего таких злодеев обличения».
Синод не только предупреждал священников об обязательном доносе под угрозой лишения сана, имущества, а также жизни как «противника и таковым злодеем согласника, паче же государственных вредов прикрывателя», но и требовал от попов принести присягу специальной формы, более похожую на клятву тайного сотрудника политического сыска: «Когда же к службе и пользе е. и. в. какое тайное дело или какие б оное не было, которое приказано мне будет тайно содержать, то содержать в совершенной тайне и никому не объявлять, кому о том ведать не надлежит и не будет повелено объявлять»392. Указ этот лишь узаконил практику надругательства над тайной исповеди во имя государственной безопасности.
В 1708 году допрашивали Василия Кочубея о том, «что попу Ивану Святайло он, Кочубей, яко отцу своему духовному, во всем ли объявлял, что он на гетмана (Мазепу. – Е. А.) в измене затеял ложь доносить?» Затем об этом же допросили и попа Святайло: «И того ж числа против распросу Василья Кочубея поп Иван Святайло распрашиван, а в распросе сказал, что… говорил ему он, Кочубей, на исповеди в Великий пост… что он жалеет, что на такой своей старости в такое трудное дело вступил и на гетмана то затеял». Показания попа использовали при обвинении Кочубея, а Святайло, за недонос, сослали на Соловки393.
После издания закона 1722 года православный священник оказывался в тяжелейшем положении. Донести на духовного сына для него было равносильно нарушению закона веры, не донести – значило преступить не менее страшный закон земного владыки. На духовного сына положиться также было нельзя: ведь он мог, подчас под пытками, сказать, что о его преступлении из исповеди знает священник. Такому священнику угрожало жестокое наказание, как это произошло в 1718 году с духовным отцом упомянутого выше подьячего Докукина московским попом Авраамом. За недонос на Докукина ему объявили смертную казнь, которую заменили наказанием кнутом, урезанием языка, вырыванием ноздрей и ссылкой на каторгу в вечную работу. Оказалось, что на следствии с помощью страшных пыток у Докукина вырвали признание о том, что накануне преступления он был на исповеди у отца духовного и рассказал ему о своем желании подать лично Петру протест против порядка престолонаследия. Авраама казнили за то, что ему «надлежало было… о том донести же где надлежит, а он о том не донес и тем своим зловымышленным делом весь<ма> оного поощрил»394.
В подобной же ситуации в 1738 году оказался и священник Федор Кузнецов. На допросе в Тайной канцелярии князь И. А. Долгорукий сказал, что, живя в ссылке в Березове, он исповедовался у местного священника Кузнецова и признался ему на исповеди, что в 1730 году, незадолго до смерти Петра II, он составил и подписал за умирающего императора завещание, на что священник, отпуская грех, сказал: «Бог-де, тебя простит!»395 После признаний Долгорукого попа немедленно допросили, действительно ли Долгорукий ему говорил о фальшивом завещании, и наказали.
Сложность ситуации заключалась в том, что священник оказывался изветчиком без свидетелей и поэтому его могли обвинить во лжи и в оговоре своего духовного сына. В 1725 году генерал Михаил Матюшкин рапортовал из Астрахани в Петербург, что Покровской церкви поп Матвей Харитонов сообщил ему, что «был у него на духу солдат и сказывался царевичем Алексеем Петровичем». Поп прогнал самозванца и дал знать о нем властям. Когда «Алексея Петровича», который оказался извозчиком Евстифеем Артемьевым, схватили, то он показал, что называться царевичем Алексеем его «научал»… сам поп Матвей, которого тотчас же арестовали и заковали в колодки. И лишь на последующих пытках самозванец «сговорил», то есть снял с попа обвинения. После этого Артемьева увезли в Москву в Преображенский приказ, попа же по-прежнему держали под караулом. Так продолжалось целый год. Астраханский епископ Лаврентий, которому жаловались родственники попа-колодника, писал летом 1725 года в Синод, что попа Матвея нужно, «яко оправданного освободить, понеже и впредь кто будет объявлять на исповеди священникам какие царственные дела, то священник, опасаясь такой же беды и долговременного за арестом содержания, о намеренной злобе доносить бояться будет». Матвея привезли в Москву, а потом отправили в Петербург, в Синод, но совсем не за наградой, а с указом: «обнажить священничество», так как он обвинен «в важном е. и. в. деле». Иначе говоря, подозрения с законопослушного попа так и не сняли396.
Впрочем, не будем особенно горевать над судьбой всех без разбору русских священников того времени. Среди них было немало людей, готовых доносить на кого бы то ни было. При этом они, защищенные рясой от тяжелых наказаний, не боялись злоупотреблять своим духовным чином. 2 ноября 1733 года был издан указ, в котором говорилось, что многие священники и монахи ведут безнравственную жизнь и «к тому же многие с дерзости сказывают за собою „наше дело или слово“, не ведая того за собою и ни за кем и за то чинятся им означенные легкие наказания». Теперь нарушителей указа ждали кнут и ссылка в Сибирь, правда, без обычного в таких случаях урезания ноздрей397.
Можно понять сомнения изветчика, собирающегося донести на какого-то человека. Ведь не знал он наверняка, сможет ли «довести» свой извет, не подведут ли его свидетели, сумеет ли выдержать очные ставки и пытки. Вдвойне возрастали сомнения изветчика, когда заходила речь о доносе на влиятельного, «сильного» человека. Такие изветы были всегда опасны для изветчика. Все попытки донести на злоупотребления князя Ромодановского (а он был в Москве настоящим царьком) приводили только к наказанию доносчиков, причем – без всякого расследования их изветов. Опасно было вставать и на пути такого отъявленного вора, каким был А. Д. Меншиков. Даже когда полковник А. А. Мякинин, только что назначенный генерал-фискалом, сумел уличить Меншикова в утайке налогов с одной из своих крупных вотчин на протяжении двадцати лет, светлейший нашел-таки способ расправиться с ним. Мякинина отдали под военный суд и приговорили к расстрелу, замененному ссылкой в Сибирь398.
В 1717 году колодник Яков Орлов донес, что во время сидения в Преображенском приказе под караулом «присмотрил» он «за преображенскими судиями и за подьячими в царственных великих и в иных делах многие неправды и в тех царственных делах ответчикам поноровки, а имянно за самим судьею… Ромодановским знаю измену немалую и ответчикам поноровки, и таким поноровка, и освобождены ис под караулу». Извет был послан в Тайную канцелярию, Орлова допросили, он уточнил свой донос. Но после этого заявления никакого расследования по делу о злоупотреблениях в Преображенском приказе практически не велось, хотя некоторые факты, приведенные Орловым, можно было проверить. Так, Орлов сообщал об извете 1718 года десяти узников, донесших о взятках и злоупотреблениях Ф. Ю. Ромодановского и его приказных. Дело это расследовал А. И. Ушаков. Он пришел к выводу, что «приказной неисправы и взятков не явилось, о чем по имянному е. и. в. указу 718 году марта 18 дня за подписанием князя… Ромодановского им, ворам, верить в том не велено». При этом заметим, что с названными доносчиками расправились жестоко: пятерых из них казнили, а трое умерли под пытками. Выводы Тайной канцелярии были основаны исключительно на присланном самим Ромодановским экстракте об упомянутых Орловым делах. В заключении Толстого сказано: «И измены Ромодановского и дьячей и подьяческой неправды и ответчиком поноровки по присланным выпискам не явилось». Орлова приговорили к ссылке на каторгу399.









