Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке

Полная версия

Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 13

Как же проходило извещение властей о государственном преступлении? Известно несколько форм явочного, то есть личного, извета. Первый из них можно условно назвать «бюрократическим»: изветчик обращался в государственное учреждение или к своему непосредственному начальству, заявлял («сказывал», «извещал», «объявлял»), что имеет за собой или за кем-то «слово и дело». В 1707 году иеромонах севского Спасского монастыря Никанор принес письменный донос генерального судьи Василия Кочубея на гетмана Ивана Мазепу. На допросе он объяснил, что приехал в Москву и «по знакомству пошел Преображенского приказа к подьячему, к Алексею Томилову, и сказал, что есть за ним, Никанором, „государево дело“ и он-де, Алексей, велел ему явитца [к] князю Федору Юрьевичу (Ромодановскому. – Е. А.) и по тем-де, Алексеевым словам, он, Никанор, и явился князю Федору Юрьевичу»332. В 1761 году из Пскова явился купец Михаил Песковский и в сенях Тайной канцелярии объявил караульному солдату, что «он имеет за собою „тайное слово“», после чего он был арестован333.

Обычно в протоколах о таких делах местные чиновники записывали, что «по спросу оной сказал, что имеет он за собою „государево слово и дело“, касающееся к первому пункту, по которому подлинно знает и доказать может и касается до…» – и далее называлось имя человека, на которого доносили334. На этом функции местных властей в расследовании дела обычно завершались.

В январе 1722 года архимандрит Переславль-Залесского Данилова монастыря Варлаам послал доношение в Синод, в котором писал: «Прошедшего декабря 31‑го дня в вечеру… иеродиакон Иосиф, пришед ко мне, нижеименованному, в келью, доносил словесно, что того ж монастыря монах Иоаким, будучи в келье своей, говорил о ея величестве императрице непристойные слова, каковы он, иеродиакон, покажет при своем допросе, а при том же-де, [были] монахи: иеродиакон Данило, да Ираклим, Ефрем, и я тех иеродиаконов и монахов в таком важном деле для допросов привез в Москву и вашему святейшеству сим доношением объявляю. Вашего святейшества богомолец… архимандрит Варлаам руку приложил»335. Здесь мы сталкиваемся с записью доноса, сделанного не самим изветчиком, а изветчиком на изветчика, что также было принято при доносах (так называемое «знание слова и дела за другим»). После того как упомянутый выше солдат Иван Седов в присутствии сослуживцев произнес свои «непристойные слова», его товарищи, согласно записи допросов, сказали капралу Пасынкову, «чтоб он о том донес камандирам и оный капрал сказал: „Я сего ж часу донесу“, – и ис казармы пошел»336. Пасынков направился в ротную канцелярию, где и доложил о происшествии. Там устный извет записали, и с него началось дело о политическом преступлении.

Известить власти о своем «слове и деле» можно было и обратившись к любому часовому, который вызывал дежурного офицера, и тот производил арест изветчика. К такому приему доносчики прибегали часто: «Пришед под знамя к часовым гренадером… сказал за собою „слово и дело государево“ и показал в том…»337 Особенно популярен среди доносчиков был «пост № 1» у царской резиденции, причем эта активность изветчиков вызывала раздражение государя, что отразилось в его указах. Но так доносчики поступали и позже. 27 мая 1735 года Павел Михалкин на допросе в Тайной канцелярии показал, что «сего мая 27 дня, пришед он к Летнему ее и. в. дворцу, объявил стоящему на часах лейб-гвардии салдату, что есть за ним, Павлом, „слово“ и чтоб его объявить, где надлежит»338.

Другой способ объявления «слова и дела» был наиболее эффектен, хотя, в принципе, власти его не одобряли. Изветчик приходил в какое-нибудь людное место – на улицу, в суд или храм – и начинал кричать «Караул!», и затем объявлял, что «за ним есть „слово и дело“». Упомянутое в документах выражение «кричал» следует понимать как прилюдное, публичное, возможно громкое, произнесение роковых слов. 21 декабря 1704 года караульный солдат, стоявший у Москворецких ворот в Москве, привел в Преображенский приказ нижегородца Андрея Иванова и сказал, что Иванов подошел к его посту, «закричал „Караул!“ и велел отвести себя к записке, объявляя, что за ним государево дело»339. В 1742 году известный по делу Долгоруких доносчик Осип Тишин был арестован после того, как он «вышед на крыльцо, кричал „Караул!“ и сказывал за собою „слово и дело“»340. Одной из причин такого экстравагантного поступка было стремление доносчика вынудить облеченных властью людей заняться его изветом, к чему эти люди, порой, не очень стремились.

Дело изуверки Салтычихи в 1762 году началось с того, что измученные издевательствами госпожи шестеро ее дворовых отправились в Московскую сенатскую контору доносить на помещицу. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток своих людей, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки (полицейской. – Е. А.) и у будки кричали „Караул!“». Скрутить их и отвести домой слуги Салтычихи уже не могли – дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков ночью повели якобы в Сенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, то есть к дому помещицы, то они стали кричать за собою «дело государево». Конвойные попробовали их успокоить, но потом, по-видимому, сами испугались ответственности и отвели колодников вновь в полицию, после чего делу о страшных убийствах был дан ход341.

Итак, публичное кричанье «слова и дела» было допустимо только тогда, когда подать или записать в органах власти свой извет было невозможно. В остальных же случаях нужно было объявлять «просто», без шума. Громогласное же объявление доносчиками о государственном преступлении сыск не одобрял, и таких крикунов даже наказывали. Летом 1731 года в саду у дворца Анненгоф императрицу Анну Ивановну перепугал некто Крылов, который, «пришед в Аннингоф и вошед в сад, где соизволила быть е. и. в. и тогда он, Крылов, дерзновенно став на колени, закричал, что есть за ним „е. и. в. слово“ в такой силе, что знает он, Крылов, е. и. в. и государству недоброжелателей и изменников». Следствие по его делу выяснило, что «измены никакой ни за кем он, Крылов, не показал». Итог – кнут, тюрьма в Охотске342. Но и в таком суровом отношении к крикунам политический сыск соблюдал меру. В 1733 году некто Чюнбуров кричал «слово и дело» и потом сообщил, что его сослуживец не был у присяги. В приговоре о Чюнбурове сказано: «Доносить надлежало было ему просто, не сказывая за собою „е. и. в. слова“, но токмо за оное ево сказыванье… от наказанья учинить ево, Чюнбурова, свободна… дабы впредь о настоящих делах доносители имели б к доношению ревность»343.

Часто при всем народе кричали «слово и дело» пьянчужки. Два монаха – Макарий и Адриан были посажены за пьянство на цепь и тут же объявили друг на друга «слово и дело». Утром, протрезвев, они не могли вспомнить, о чем, собственно, они собирались донести. Также не мог вспомнить своих слов пьяный беглый солдат, объявивший «слово и дело» против подравшихся с ним матросов. А между тем кричал он о страшных вещах: матросы-де несколько лет назад хотели убить Петра I, когда тот возвращался с казни Степана Глебова344. Кричали «слово и дело» и те, кто думал таким образом избежать наказания за какое-нибудь мелкое преступление. Иногда же в роковом крике видна неуравновешенная натура, проявлялись признаки душевной болезни, невменяемости. Таких дел велось много, и обычно в конце их ложного доносчика секли «ради науки», после чего он, присмиревший и трезвый, выходил на волю. Но некоторые «вздорные» кричанья или бред больного человека привлекали внимание следователей, пытавшихся извлечь из них «важность», некое «сыскное зерно». Так, в декабре 1742 года Василий Салтыков, охранявший Брауншвейгское семейство в Динамюнде, рапортовал императрице Елизавете о том, что караульный офицер Костюрин ему донес следующее: к «имеющейся при принцессе (Анне Леопольдовне. – Е. А.) девке Наталье Абакумовой для ея болезни приходил при нем штаб-лекарь Манзе пускать кровь, и оная девка крови пускать не дала и кричала, что-де „взять хотят меня под караул, бить и резать!“ и сказала за собою „слово“ и того ж часа оную девку, взяв, обще гвардии с майорами Гурьевым, Корфом и Ртищевым спрашивали и в том она утверждается, что имеет за собою „слово“ в порицание высокой чести ваше. и. в., слышала (это. – Е. А.) она от фрейлин Жулии и Бины». Однако оказалось, что она «в беспамятстве и в великой горячке». Поэтому решили отложить допрос до выздоровления больной. Императрица предписала выслать Абакумову в Петербург. Салтыков писал, что как только она «пришла в себя и приказано от меня… везть ее бережно». Это дело вполне типично для политического сыска345.

Срочность как обязательное условие извета установлена указом 2 февраля 1730 года: «Ежели кто о тех вышеписанных… великих делах подлинно уведает и доказать может, тем доносить, как скоро уведает, без всякого опасения и боязни, а именно – того ж дни. А ежели в тот день, за каким препятствием донесть не успеет, то, конечно, в другой день». Чуть ниже, правда, уточнялось: «…по нужде на третий день, а больше отнюдь не мешкать»346. Этот указ наводил некоторый порядок в практике извета. Он был направлен в основном как раз против частых злоупотреблений законом об извете со стороны доносчиков – матерых преступников, которые пытались, с помощью «бездельного», надуманного извета, затянуть расследование их преступлений или увильнуть от неминуемой казни. Указ впервые предусматривал, что людям, которые «ведали, а не доносили неделею или больше, и тем их доносам не верить»347. Типичным для многих дел о ложном доносе стал приговор: «И тому ево показанию верить не велено, ибо показывал спустя многое время»348.

Известно, что и до 1730 года, в петровское время, власти относились с подозрением к «запоздалым изветчикам». Однако «застарелые доносы» с неудовольствием, но все же принимались сыском. Игнорировать то, что относилось к интересам государя, было нельзя. Но при этом чиновники обязательно записывали, сколько времени пропущено изветчиком сверх указного срока: «А до того времени он, Арбузов, чрез семь дней о том не доносил»; «Оной Батуров… не извещал семнадцать дней»; «Сказал за собою „государево слово по второму пункту“, которое знает пятой год»; «Сказывал семь лет назад»349. Изветчика при этом обязательно спрашивали о причинах его нерасторопности. Обычно в оправдание изветчик ссылался на свои отлучку, занятость, недогадливость, «несовершенство даров разума», необразованность или незнание законов («Не извещал недознанием», «Нигде я не доносил простотою своею, от убожества»). Один свидетель утверждал, что не донес, так как «косноязычен от рожденья», другой оправдывался тем, что «был болен зубною болью», третий же утверждал: «А об оном он, Иван, в тот же день, також на другой, и на третей день не донес с простоты своей за малолетством»350. В 1745 году лейб-компанец Данила Чистяков так «комплексно» объяснял задержку с доносом: «Что же я об оном умедлил донесть, то случилось от того, что вскоре после оного числа был командирован в Петергоф, а потом был болен, к тому ж от недознания и за простотою своею»351.

«Запоздалый изветчик» не мог рассчитывать на поощрение, или сумма его награды за донос уменьшалась – все зависело от срока просрочки. По «доведенному» доносу иеромонаха Ефимия в 1723 году Тайная канцелярия постановила: «За то учинить ему награждение, токмо он того награждения за долговременное необъявление не достоин»352. По делу Михалкина А. И. Ушаков 7 ноября 1735 года написал резолюцию: «Вышепомянутому изветчику Павлу Михалкину за правой ево на означенного Михайла Иванова извет надлежало учинить немалое награждение, но токмо явился он, Михалкин, не без вины, что, слыша вышеписанного Михайла Иванова показанные непристойныя слова, более двух месяцев не доносил… однако ж за показанной правой ево извет… выдать ему из Тайной канцелярии в награждение денег пять рублев, записав в расход с роспискою, дабы, на то смотря впредь, как он, Михалкин, так и другие, о таких важных делах уведав, к скорому доношению паче ревность имели, о чем тому Михалкину объявить с запискою»353.

Содержание извета секретно, знать его простой смертный не мог, да и не каждый из чиновников имел право требовать, чтобы изветчик ему раскрыл «непристойные слова», объявил «саму важность» доноса. Малолетний дворянский сын Александр Денисьев донес на дворовых людей своего отца Ермолая в говорении «непристойных слов». Отец привел мальчика в Тайную канцелярию и заявил, что сын его знает за собою «слово и дело» на дворовых, но что именно говорили они, «того имянно тот ево сын не сказал, да и он, Денисьев, о том ево не спрашивал»354. В последнее верится с трудом, но поведение Денисьевых полностью отвечало букве закона. Отец и сын не повторили ошибки другого изветчика – приказчика Дмитриева, которого в 1732 году наказали за то, что в письме к своей помещице он изложил суть сказанных крестьянами «непристойных слов». А это, как отмечено в приговоре, писать ему в письме было нельзя, «а о тех словах объявлять подлинно [надлежало] туда, куда следовало»355.

Многие изветчики хранили содержание извета в тайне даже от местных властей и требовали доставить их в столицу, а иногда обещали рассказать о преступлении только царю. Власти понимали, что за этим, как правило, не стояло ничего, кроме желания избежать пытки, потянуть время да еще попытаться по дороге в Москву сбежать. Так, Терентий Феодорицкий в 1728 году, «идучи в застенок к розыску, кричал за собою „государево слово и дело“ и чтоб ево представить пред е. и. в., а потом сказал, что о том он кричал для того: мыслил тем криком отбыть розыску, а никто ево кричать не научал»356. Как уже сказано, таких изветчиков заставляли либо передать запечатанный конверт с изветом в Москву, либо изветчика допрашивали, не уточняя суть («важность») извета.

Почти во всех указах об извете подтверждалось, что изветчика ждет награда. Так было принято с давних пор. В первой половине XVIII века объявленная награда за доведенный донос составляла 3, 5, 10 и более рублей, а для служащих означала и повышение в чине или по должности. Резолюцию о поощрении солдата Ивана Дулова, доведшего извет на своего товарища Щербакова, можно считать типичной: «Написать из салдат в капралы и выдать е. и. в. жалованья денег десять рублев из Канцелярии тайных дел»357. В случаях же исключительных, связанных с раскрытием важного государственного преступления, сумма награды резко увеличивалась и доносчик мог получить свободу (если он был крепостной или арестант), конфискованное поместье преступника, различные щедрые торговые льготы и привилегии. В ординарных случаях чиновники исходили из сложившейся наградной практики, в неординарных же – награду называл государь.

По-видимому, как только появился извет, так сразу же возник и «ложный извет» («недельный», «бездельный»). Типичный пример: в 1730 году солдат Александр Данилов был приговорен к шпицрутенам за троекратный побег из роты, воровство, дважды сказанное ложное «слово и дело» и за «оболгание флагманов и высокого генералитета». Перед экзекуцией он вновь, уже в третий раз, кричал «слово и дело» и показал на адмирала Синявина и его брата в говорении ими «между собой непристойных слов». На допросе же в Тайной канцелярии он признался, что никаких противозаконных разговоров между братьями Синявиными он не слышал, «а „слово и дело“ сказал он, убоясь гоняния спиц-рутен»358.

Когда солдата Макара Погуляева в 1732 году вели на плац, чтобы наказать за воровство, он заявил офицеру, что «ежели за кражу ево, Погуляева, будут бить, то-де, он, Погуляев, скажет в важности чести е. и. в.», что тотчас и сделал. Позже, на розыске, он сознался, что арестованный за воровство, «будучи под караулом, мыслил он, чтоб за вину свою чем бы избавитца и в мысль-де, ево, Погуляева, пришло, чтоб показать о вышепоказанных словах на означенного Вершинина, понеже-де, думал он, Погуляев, от простоты своей, что оному ево показанию поверят, и чаял-де, что может от оной своей вины тем он, Погуляев, отбыть»359. Подобными случаями пестрит история политического сыска XVIII века.

Можно выделить несколько типов ложного извета. К первому относится упомянутый выше извет преступников, которые «извещали, отбывая розыску в воровствах, в которых их держали», или «мыслили, чтоб тем криком отбыть розыску», были и другие объяснения: доносил «нестерпя в воровствах своих розысков» или «избывая каторжных работ»360. Как отмечалось в указе 1723 года, колодники «употребляют оное „слово“, избывая от виселицы и прочих штрафов». О том же из Сибири в 1724 году писал управляющий заводами Виллим Геннин, который страдал от непрестанных доносов ссыльных на него, хотя было ясно, что изветы преступники подают, «употребляя себе место лекарства… от смерти и ссылки»361.

Однако люди шли на ложный извет и для того, чтобы привлечь к себе внимание, добиться хотя бы какого-нибудь решения своего дела или настоять на его пересмотре. Иван Желябужский упоминает весьма экзотический случай ложного извета. В 1697 году в Кремле «закричал мужик: „Караул!“ – и сказал за собой „государево слово“». Никакого «слова» за ним не было. Это был первый русский воздухоплаватель, который на допросе в Стрелецком приказе сказал, что «сделав крыле, станет летать как журавль», и поэтому просил денег на изготовление слюдяных крыльев. Однако испытание летательного аппарата в присутствии И. Б. Троекурова закончилось неудачей, и «боярин на него кручинился и тот мужик бил челом», сказал, что слюдяные крылья тяжелы и нужно сделать кожаные, но потом «и на тех не полетел», за что его пороли, а потом у него в счет потраченных на его замысел денег отписали в казну имущество362.

Особенно част был так называемый «дурной извет» во время ссор, драк, побоев. Следователи довольно быстро определяли, что за сказанным под пьяную руку изветом ничего не стоит. Протрезвевший гуляка или драчун с ужасом узнавал от окружающих, что он арестован как изветчик важного государственного преступления. «Дурные изветы» были явлением массовым и ко времени создания Уложения 1649 года обилие их заставило законодателей внести во 2‑ю главу статью 14‑ю: «А которые всяких чинов люди учнут за собою сказывать „государево дело или слово“, а после того они же учнут говорить, что за ними „государева дела или слова“ нет, а сказывали они за собою „государево дело или слово“, избывая от кого побои или пьяным обычаем, и их за то бить кнутом, отдать тому, чей он человек». Кроме того, кричание «слова и дела» было симптомом белой горячки. Многочисленные дела о находившихся почти постоянно в таком состоянии лейб-компанцев Елизаветы Петровны – яркое свидетельство тому363.

Хотя все понимали, что подобные изветы обычно «бездельны», «неосновательны», игнорировать их было невозможно. Выведенного к эшафоту и кричавшего там «слово и дело» преступника уводили с площади, после чего начиналось расследование по этому извету. Это был единственный способ узнать, является ли донос преступника правдивым. В момент объявления преступником «слова и дела» на эшафоте закон был всегда на его стороне – ведь изветчик мог унести в могилу важные сведения о нераскрытом государственном преступлении. В итоге у приговоренного к смерти появлялась порой призрачная возможность с помощью извета оттянуть на некоторое время казнь и заставить власти проверять его извет. Иногда же, за счет доноса на другого, подчас невинного человека, преступник-изветчик стремился спасти свою жизнь, облегчить свою участь.

В 1728 году дьячок Иван Гурьев, сидевший в тюрьме в ожидании отправки в Сибирь за старые преступления, донес о «важном деле» на своего сокамерника – бывшего диакона и, как доказательство, предъявил письмо, якобы выпавшее из одежды диакона. Письмо это было оценено как «возмутительное воровское». Но следователи легко установили, что дьячок попросил диакона написать на листе бумаги несколько вполне нейтральных строк, к которому затем подклеил им самим же написанные «возмутительные» слова. Сделал это он, как показал на допросе, «после розысков за воровство… и послан был в острог, и стал мыслить, как бы ему написать какое ни есть писмо, чем бы ему от ссылки свободитца, а судьи-де их, колодников, держат за караулом многое время, а кроме того иного никакова непотребства за вышними господами и ни за кем не знает». Приговор дьячку был суров: за написание «воровского злоумышленного возмутительного письма», и за то, что он «желал тем воровским умыслом привесть постороннего невинно к смертной казни… казнить смертью – четвертовать»364.

Пойманный в Москве в 1762 году дезертир Кондратий Чемарзов, обвиненный в 23 разбоях, объявил за собой «слово и дело по первому пункту» и на допросе показал на чиновников военного суда в говорении «непристойных слов». На пытке же он сознался, что сделал это, чтобы избежать перевода в Сыскной приказ – тогдашнюю московскую уголовную полицию365.

Донос, подчас надуманный и лживый, благодаря особенностям розыска или физической крепости изветчика, иногда вполне удавался. В 1730 году приговоренный Савва Фролов донес на своего товарища по несчастью – колодника Пузанова, который якобы говорил, что императора Петра II нужно бить кнутом. Доносчик сумел «довести» свой явно надуманный донос и в итоге последовал новый приговор о Фролове, который «за оный правой донос, вместо смертной казни, бит кнутом и с вырезанием ноздрей сослан в Сибирь, на Аргунь, в вечную работу»366. В мае 1752 года в Одоеве работник Анисим Пронин был приведен в воеводскую канцелярию на допрос. Ему грозило наказание за зверское избиение солдатского сына Ефрема Булгакова. Перед лицом воеводы Ивана Языкова он заявил за собой «великое е. и. в. слово и дело» и сказал: «Знаю я за собою „государево слово и дело“ и знаю великую важность за калужскими купцами Иваном Григорьевым Торубаевым, да Михаилом Евсеевым Золотаревым. Во всем том могу я доказать в Канцелярии тайных розыскных дел. Покажу о том словесно, так как грамоте не учен и писать не умею». Оба названных изветчиками купца были людьми состоятельными, и воевода Языков сильно перепугался. Он арестовал Торубаева и Золотарева и дал приказ готовить всех троих к отправке в Москву. Однако на следующий день изветчик Пронин вдруг изменил свои показания: «Кричал я намедни „е. и. в. слово и дело“ и показал великую важность за калужскими купцами… Торубаевым и… Золотаревым напрасно (то есть ложно. – Е. А.), себя охраняя, показал все за тем, чтобы от наказания (за избиение Булгакова. – Е. А.) отойти…; имел я большую опаску в наказании за то мое озорничество».

И далее Пронин простодушно объяснял, как он, с помощью ложного извета, думал улизнуть от кнута или тюрьмы: «Ведомо было мне, коли скажу я „государево слово и дело“ на оных Торубаева и Золотарева, [то] отошлют меня в Калужскую провинциальную канцелярию, а там Иван Григорьевич Торубаев слово за меня замолвит и как господа присутствующие Калужской провинциальной канцелярии весьма к милости [ему] склонны, то меня, по его слову, да и по ходатайству Михаила Евсеевича Золотарева, от всякого истязания ослобонят. Все то я имел в своем уповании, когда кричал „е. и. в. слово и дело“. А как стало теперь мне известно, что пошлют меня не в Калужскую провинциальную канцелярию, а в Московскую контору Тайной розыскной канцелярии, то винюсь я перед вами и по присяжной своей должности показываю вам, что то „государево слово и дело“ кричал я напрасно и ни за собою, ни за Иваном Григорьевичем, ни за Михаилом Евсеевичем никакого дела великой важности не знаю».

Итак, мы видим, что изветчик рассчитывал на могущество тех, на кого он донес. Он полагал, что влиятельные в Калуге Торубаев и Золотарев, спасая себя от расследования, уговорят «весьма к милости склонных» калужских чиновников замять дело и тем самым вылезут из ямы, выкопанной для них Прониным, и вытащат самого изветчика. Такой изощренный и рискованный выход, как показали последующие события, не был так уж нереален. Дело в том, что после отказа Пронина от доноса воевода Языков решил все-таки послать изветчика вместе с арестованными купцами в Москву. Он написал в Контору Тайной канцелярии соответствующее доношение, но потом вдруг передумал и приказал выпустить купцов на волю, а Пронина наказать плетями и выслать в город Лихвин, откуда тот был родом367. Как мы видим, если не «калужский», то уж «одоевский» вариант Пронина все-таки удался. Как купцы сумели убедить воеводу закрыть дело, так и не дошедшее до Москвы, мы вряд ли узнаем.

Проблема «бездельного извета» не только на следствии, но и вообще в работе политического сыска – тема многих постановлений власти. Уже согласно 12–14 статьям 2‑й главы Уложения 1649 года ложных изветчиков (из крепостных) ждало суровое наказание кнутом. Донос во время следствия, как и во время казни, для политического сыска был настоящей проблемой и при Петре I. 22 января 1724 года Петр I распорядился такому изветчику даже правый донос «в службу не ставить» и судить его «чего [он] достоин». Но в тот же день царь дополнил этот указ другим, более гибким: при расследовании дела преступника-доносчика извет его следовало отложить, «пока тот розыск окончают, а потом следовать его доношение», и таких доносчикам «наказания… отнюдь не чинить прежде решения тех дел»368.

На страницу:
9 из 13