
Полная версия
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII веке
В отдельные моменты какое-либо из этих учреждений получало в деле сыска преимущество, но потом – опять же по воле государя – отходило на задний план. Преемственность политического сыска выражалась не в преемственности учреждений, которые занимались делами по государственным преступлениям, а в преемственности и неизменности неограниченной власти самодержца. Именно эта власть порождала политический сыск, давала ему постоянные импульсы к существованию и развитию в самых разнообразных организационных формах, контролировала и направляла его деятельность.
Глава 3
«Донести, где надлежит»

По утверждению Н. Б. Голиковой, из просмотренных ею 772 дел Преображенского приказа за конец XVII – начало XVIII века только пять начались не с доноса295. То же можно сказать и о всем XVIII веке296. И все же, несмотря на эти данные, волю самодержца как исходный толчок для возбуждения политического дела нужно поставить на первое место – так велико, всеобъемлюще было ее значение. Эта воля верховного и высшего судьи всех своих подданных выражалась не только в виде указа о начале расследования по государственным преступлениям, но и в любой другой, порой весьма произвольной форме.
Начало сыскного дела царевича Алексея уникально. Это произошло на глазах десятков людей, присутствовавших 3 февраля 1718 года в Кремлевском дворце при отречении привезенного из‑за границы царевича от наследования престола. В тот день Петр I, по словам обер-фискала Алексея Нестерова, обращаясь к «непотребному» сыну, «изволил еще говорить громко же, чтоб показал самую истину, кто его высочества были согласники, чтоб объявил. И на те слова Его высочество поползнулся было говорить, но, понеже его величество от того сократили, тем Его высочества разговор кончился…»297. Голландский резидент барон Якоб де Би в своем донесении в Гаагу этот эпизод изображает иначе: «После того царь сказал [царевичу]: „Зачем не внял ты прежде моим предостережениям. И кто мог советовать тебе бежать?“ При этом вопросе царевич приблизился к царю и говорил ему что-то на ухо. Тогда они удалились в смеженную залу и полагают, что там царевич называл своих сообщников. Это мнение тем более подтверждается, что в тот же день было отправлено три гонца в разные места»298. В вопросных пунктах царевичу, написанных царем на следующий день, упоминается, что во время церемонии в Кремле Алексей Петрович «о некоторых причинах сказал словесно» и что теперь следует эти признания закрепить письменно и «для лучшего чтоб очиститься письменно по пунктам»299. Разумеется, решение о начале этого грандиозного политического процесса XVIII века Петр обдумал заранее.
Дело Толстого, Девьера и других в 1727 году началось также без всяких изветов. Почувствовав сопротивление некоторых вельмож своим планам породниться с династией посредством брака дочери с великим князем и наследником Петром Алексеевичем (будущим Петром II), А. Д. Меншиков составил некий, не дошедший до нас, «мемориал» о преступлениях одного из своих недоброжелателей – генерал-полицмейстера Петербурга А. М. Девьера. «Мемориал» стал основой указа Екатерины I о том, что Девьер «подозрителен в превеликих продерзостях, но и кроме того, во время нашей, по воле Божией, прежестокой болезни многим грозил и напоминал с жестокостию, чтоб все его боялись». Девьера арестовали и допросили с пристрастием. Он дал нужные следствию показания на других людей. Так началось дело о «заговоре» Толстого и других300.
В принципе, не только верховная, но иная другая власть имела возможность и право начать розыск по своей воле, исходя из практической целесообразности. Воеводы и другие администраторы по своей должности, от имени царя, без всякой челобитной, жалобы, доноса были обязаны бороться с разбойниками, грабителями и вообще ворами посредством сыска. Все такие дела можно назвать безызветными. Так, примером безызветного начала политического дела служат расследования массовых бунтов, восстаний, крупных заговоров. Однако с усилением роли политического сыска в системе власти, с кодификацией корпуса политических преступлений, самодержавие гипертрофировало значение сыска (то есть внесудебного расследования) как функции любой законной власти по защите государственной и общественной безопасности. Возбуждение и ведение политических дел самой властью и только через сыск стало нормой. Превращение сыска – этого чрезвычайного метода ведения процесса – в норму связано непосредственно с оформлением самодержавного строя, с развитием характерных для него деспотических черт. При этом воля государя и донос как главные источники возбуждения политического процесса были связаны друг с другом. Ни один крупный процесс, даже если были горы доносов, не мог начаться без государева указа о начале сыска.
В истории сыска известно только несколько случаев самоизвета. Скорее всего, доносчики на самих себя были людьми психически больными или религиозными фанатиками, желавшими «пострадать» за свои идеалы. В 1704 году нижегородец Андрей Иванов кричал «Государево дело» и просил, чтобы его арестовали. На допросе он сказал: «Государево дело за мною такое: пришел я извещать государю, что он разрушает веру христианскую, велит бороды брить, платье носить немецкое и табак велит тянуть». Иванов ссылался на запрещающий все эти безобразия Стоглав. Под пыткой он утверждал, что у него нет никаких сообщников, и «пришел он о том извещать собою, потому что и у них в Нижнем посадские люди многие бороды бреют и немецкое платье носят и табак тянут и потому для обличения он, Андрей, и пришел, чтоб государь велел то все переменить». Иванов погиб в застенке под пытками301. Редкий случай самоизвета представляет собой и дело упомянутого выше подьячего Докукина, который отдал царю присяжный лист с отказом присягать, за что его позже казнили. Самоизветчиком стал также старообрядческий диакон Александр, подавший Петру I челобитную о своем несогласии с церковной политикой властей.
После дела Варлама Левина, который с готовностью шел на муки, был издан указ Синода от 16 июля 1722 года, который можно назвать законом о порядке правильного страдания за веру. В указе утверждалось, что не всякое страдание законно, полезно и богоугодно, а только то, которое следует «за известную истину, за догматы вечныя правды». В России же – истинно православном государстве, гонений за правду и веру нет, поэтому неразрешенное властью страдание подданным запрещается. Кроме того, власть осуждала страдальцев, которые использовали дыбу как своеобразную трибуну для обличения режима. Оказывается, страдать надлежало покорно, «не укоряя нимало мучителя… без лаяния властей и бесчестия»302.
Этот указ не остановил старообрядцев. В 1737 году в Москве произошла необыкновенно драматичная история с двумя братьями – Иваном и Кондратием Павловыми, принявшими старообрядчество. Хозяин квартиры Ивана Синельников показал на допросе, что когда он зашел к своему жильцу, то Павлов сказал ему о своем намерении идти в Тайную контору. «И оный Синельников того Павлова спросил: „Для чего он идет?“ И Павлов тому Синельникову сказал, что-де идет за старую веру пострадать… Он же Синельников на помянутыя Павлова слова говорил: „Коли у тебя охота припала – это-де не худо пострадать за Бога“». Ивана Павлова провожали его жена Ульяна и брат Василий – Кондратий уже был в сыске. Своей подруге Ульяна сказала, что братья «пошли-де на труд в старом кресте и она-де, Ульяна, того своего мужа с оным Василием провожала», при этом обе женщины плакали. Павловы погибли в застенке303. Таких отчаянных людей власть осуждала особенно сурово.
В 1762 году был арестован солдатский сын Никита Алексеев, который явился автором оригинального самоизвета. Он «на себя показывал, что будто бы он, будучи пьяным, в уме своем поносил блаженныя и вечной славы достойныя памяти государыню императрицу Елизавету Петровну». По-видимому, следствие оказалось в некотором затруднении и потребовало от Алексеева уточнений. Но он лишь прибавил, что кроме императрицы еще и Бога бранил: «Он в уме своем рассуждал, что для чего-де на него, Алексеева, Бог прогневался и всемилостивейшая государыня его не смилует, что-де он часто находится в наказаниях и притом же в уме своем Бога выбранил и всемилостивейшую государыню поносил, а какими словами – не упомнит». А именно последнее и интересовало следователей более всего – в его деле свидетелей, которые бы «помогли» вспомнить сказанные «непристойные слова», быть не могло. Однако за Алексеевым числились и другие грехи, разбираться в этом странном самооговоре в Тайной канцелярии не стали, а приговорили преступника к битью кнутом и ссылке на каторгу304. Случаи самоизвета были крайне редки – в основном доносили на других.
Первые правовые нормы об извете (доносе) возникли во времена образования Московского государства. В 18‑й статье 2‑й главы Соборного уложения, обобщившей практику предшествующей поры, об извете сказано: «А кто Московского государьства всяких чинов люди сведают, или услышат на ц. в. в каких людех скоп и заговор, или иной какой злой умысел и им про то извещати государю… или его государевым бояром и ближним людем, или в городех воеводам и приказным людем». Эта статья толкует извет как обязанность подданного, о чем говорит и статья 19‑я о наказании за недонесение, а также статьи 12 и 13 о ложном доносе. Наконец, в 15‑й главе сказано о награде за правый извет из имущества государственного преступника в размере, «что государь укажет».
В царствование Петра I прежние нормы об извете не только сохранились в законодательстве, но и получили свое дальнейшее развитие. Указы царя и Сената многократно подтверждали обязанность подданных доносить. Изданный 23 октября 1713 года указ стал одним из многих «пригласительных», «поощрительных» постановлений на эту тему. В нем говорилось: «Ежели кто таких преступников и повредителей интересов государственных и грабителей ведает, и те б люди без всякаго опасения приезжали и объявляли о том самому его ц. в., только чтоб доносили истину; и кто на такого злодея подлинно донесет, и тому, за такую его службу, богатство того преступника, движимое и недвижимое, отдано будет; а буде достоин будет, дается ему и чин его, а сие позволение дается всякого чина людем от первых и до земледельцев, время же к доношению от октября месяца по март»305.
Выше сказано о роли Артикула воинского, который на столетие определил основы не только военного, но и гражданского права в России. Извет упомянут уже на первых его страницах – в «Присяге или обещании всякого воинского чина людем»: «И ежели что вражеское и предосудительное против персоны е. ц. в. или его войск, такожде его государства, людей или интересу государственного что услышу или увижу, то обещаюсь об оном, по лучшей моей совести и сколько мне известно будет, извещать и ничего не утаивать»306. Стоит ли говорить о святости присяги для военного человека, дающего ее перед строем, и о страхе нарушения этой присяги. Не будем забывать, что закон наказывал воина еще и за неизвет.
В традициях XVIII века были доносы о самых разных нарушениях закона, и не только по «первому и второму пунктам». Доносили о преступлениях чиновников, подрядчиков, таможенников, судей, питейных голов и т. д. Как известно, петровское право весьма широко трактовало понятие государственных преступлений. Поощряли изветчиков, которые сообщали («извещали») о нарушителях указа 1705 года о сборе пошлин с продажи товаров. Им обещали «за правыя доношения давать из тех их пожитков четвертую долю, несвободным же рабам сверх того свободу»307. Такая же награда – четверть имущества виновного, была названа в указах 1705 и 1714 годов, когда стали бороться с корчемством308. Большие надежды возлагали власти на доносы подданных о фальшивомонетчиках. В указе 1711 года сказано, что изветчики могут доносить «без опасения, за что получат себе его государя милость и награду»309.
Изветы на укрывавшихся от службы власть рассматривала как важнейшее государственное дело. 2 марта 1711 года Петр I написал указ: «Кто скрывается от службы, объявить в народе, кто такого сыщет или возвестит – тому отдать все деревни того, кто ухоранивается»310. Задолго до начала весеннего смотра дворян 1715 года, указом 1714 года объявлялось, что о неявившихся вовремя на смотр дворянах «всем извещать вольно, кто б какого звания ни был, которым доносителем все их пожитки и деревни будут отданы безо всякого препятия, а те б доносители подавали доношения самому е. и. в.». Указ этот правильно понял ярославский комиссар Михаил Брянчанинов, который в октябре 1715 года донес на своего соседа помещика Сергея Борщова, который «в доме своем укрываетца и живет в праздности». Петр I положил на извет резолюцию: «Ежели [Борщову] меньши тридцати лет, за такое презренье указу отдать (пожитки и деревни. – Е. А.) против сего челобитья и указу сему доносителю»311. Так Брянчанинов округлил свои владения.
В развитии практики доносительства при Петре I произошли важные изменения после того, как в 1711 году возник институт фискалов – штатных доносчиков во главе с обер-фискалом. Инструкция предписывала «над всеми делами тайно надсматривать и проведывать про неправый суд, також в сборе казны и протчего», а затем доказывать вину преступника в надежде получить награду – половину его имущества. Фискалы, сидевшие во всех центральных и местных учреждениях, в том числе церковных312, с самого начала столкнулись с враждебным отношением, причем не только со стороны воров и казнокрадов. В сознании поколений русских людей понятие «фискал» стало символом подсматривания и гнусного доносительства. Весной 1712 года Стефан Яворский произнес проповедь, в которой осудил фискалов. Им, как он писал в «Объяснительной челобитной» Петру I, «дали власть надо мною и над моим Приказом Духовным с таковою вольностью, что мощно фискалу кого хочет обезчестити и обличити и, хотя того фискал не доведет (то есть не докажет. – Е. А.) о чесом на ближняго своего клевещет, то ему то за вину не вменяти и слова ему за тое не говорити»313.
Яворский был прав – в случае бездоказательного доноса закон предусматривал: «Отнюдь фискалу в вину не ставить, ниже досадовать». Такого же, как и Яворский, мнения о фискалах были многие сенаторы. Как сообщали Петру I фискалы Михаил Желябужский, Алексей Нестеров и Степан Шепелев, «в разные числа, ненавидя того нашего дела, [сенатор] Племянников называл нас, ставя ни во что, улишными судьями (то есть грабителями. – Е. А.), а князь Яков Федорович (Долгорукий. – Е. А.) антихристами и плутами»314. Высшие чиновники всячески сопротивлялись разоблачениям фискалов, угрожали им, уничтожали собранный фискалами материал. Так, в 1717 году сенатор И. А. Мусин-Пушкин приказал вскрыть и сжечь целый ящик материалов о казнокрадстве М. П. Гагарина315. Бывало, что, собрав доносы, фискалы не отправляли дело сразу в суд, а шантажировали им чиновников. В 1729 году расследовался донос на фискала Тимофея Челнцова, который говорил приятелю: «Изволишь ли ведать какой я фискал и какие имеются у меня доносы на сенаторов, высоких персон, – и, показав две тетради компромата, продолжал: – Вот-де показано у меня подозрение», – и назвал имена видных сановников316. Это, естественно, чиновникам очень не нравилось.
Но Петр I все же оставался иного, лучшего мнения о фискалах. Для царя это были своеобразные сыскные золотари – он признавал, что «земского фискала чин тяжел и ненавидим»317. Хотя царь не сомневался, что отдельные фискалы грешны (в 1724 году он казнил за злоупотребления генерал-фискала А. Нестерова), тем не менее польза, которую они приносили стране, казалась царю несомненной – ведь, по его мнению, в России почти не было честных чиновников и только угроза доноса и разоблачения могла припугнуть многочисленных казнокрадов и взяточников, заставить их соблюдать законы. Неутомимая фискальская деятельность того же Нестерова в 1714–1718 годах позволила вскрыть колоссальные хищения государственных средств сибирским губернатором М. П. Гагариным и другими высокопоставленными казнокрадами318. Царь обобщил накопленный опыт работы фискалов и в указе от 17 марта 1714 года уточнил их обязанности. Фискалы ведали все «безгласные дела», то есть не имеющие челобитчиков, просителей по ним. К таким делам относились, прежде всего, «всякия преступления указом», все, «что к вреду государственному интересу быть может, какова б оное имяни ни было». Фактически каждый нарушитель указов становился жертвой доноса фискала.
Зная, как дерзко и самовольно ведут себя облеченные огромной властью фискалы, Петр пытался ввести ограничения в их деятельность – он предписал, что фискалы должны «во всех тех делах… только проведывать и доносить и при суде обличать» и никогда «всякого чина людем бесчестных и укорительных слов отнюдь не чинить». И тем не менее норма о безответственности фискала в случае ложного доноса сохранилась: «Буде же фискал на кого и не докажет всего, то ему в вину не ставить, ибо невозможно о всем оному окуратно ведать». Большее, что им грозило в этом случае, – «штраф лехкой», чтобы впредь «лучше осмотряся, доносили». Наградой же за верный извет служила половина конфискованного имущества, которую делили между собой фискал-изветчик, его коллеги по городу или губернии, а также обер-фискалы «с товарищи». Это была новинка закона – теперь «изветное дело» стало приносить материальную выгоду всему сообществу фискалов319.
Особенно щекотлив был вопрос об именах «помощников» фискалов, которых при расследовании требовалось объявить в сыске. Об этом почти сразу же по вступлении в должность спросил сенаторов первый обер-фискал Яков Былинский: «Кто на кого станет о чем доносить тайно и чтоб и о нем было неведомо, а тот, на кого то доношение будет, в том запрется, а явного свидетельства по тому доношению не явится и дойдет до очных ставок и до розыску – и о таких что чинить?» Сенат считал, что если скрыть имя доносителя невозможно, то нужно, с разрешения Сената, представить его в суде, но при этом «надлежит, как возможно, доносителей ограждать и не объявлять о них, чтоб тем страхом другим доносителям препятия не учинить»320. Первые годы работы фискалов показались Петру весьма плодотворными.
В 1715 году он издал знаменитый указ о «трех пунктах». Этим указом поощрялось доносительство. Петр с возмущением писал о людях, которые тайно подбрасывают подметные письма-анонимки вместо того, чтобы приходить к властям и доносить им лично: «А ежели кто сумнится о том, что ежели явится, тот бедствовать будет, то [это] не истинно, ибо не может никто доказать, которому бы доносителю какое наказание или озлобление было, а милость многим явно показана… К тому ж могут на всяк час видеть, как учинены фискалы, которые непрестанно доносят, не точию на подлых (то есть простолюдинов. – Е. А.), но и на самые знатные лица без всякой боязни, за что получают награждение… Итако, всякому уже довольно из сего видеть возможно, что нет в доношениях никакой опасности. Того для, кто истинный христианин и верный слуга своему государю, тот без всякого сумнения может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делах»321. Так, фискалы стали примером для каждого подданного.
По форме изветы были письменные и устные322. В XVIII веке письменные изветы оформляются в форме «доношений», «записок». К этому типу относится донос управляющего уральскими заводами В. Н. Татищева на полковника С. Д. Давыдова, который в 1738 году прибыл в командировку в Самару и за столом у Татищева произнес «непристойные слова». Донос Татищева состоял из двух частей: собственно доношения – извета на имя императрицы Анны и приложения-доношения. В своем доносе Татищев писал: Давыдов, «будучи у меня в доме, говорил разные непристойные слова о персоне ваше. и. в. и других, до вышнего управления касающихся в разных обстоятельствах, которые точно, сколько [из‑за] великой моей горести и болезни упомнить мог, написал при сем…» И в приложенной «Обстоятельных слов тех записке» Татищев изложил все, что сказал ему Давыдов323.
Это был самый сложный по форме донос, который встретился мне среди материалов XVIII века. Обычно же письменный извет – это «доношение», по-современному говоря, заявление. Подполковник Иван Стражин в 1724 году собственноручно написал следующий извет: «В Архангелогородскую губернскую канцелярию. Доношение. Сего генваря 9‑го дня я, нижеименованный, был у секретаря Филиппа Власова в гостях и по обедне, между церковным пением, пел во прославление славы е. и. в. титул, упоминая с присланными… формами, и, как начал тот речь титул „Царю Сибирскому“, и тогда Сибирский царевич Василий Алексеевич говорил, что-де, Сибирский царь он, Василей, и за то его, Василья, я, нижеименованный, бранил и говорил ему: „Какой ты Сибирский царь, но татарин?!“, и оной Сибирский к тем речам говорил, что-де, дед и отец ево были Сибирские цари и о том я, нижеименованный, по должности своей объявляю чрез сие. Притом были…» Далее приводится список свидетелей, на которых доносчик «слался» как на людей, готовых подтвердить его извет324.
Устные (явочные) изветы были распространены больше, чем письменные, хотя такое определение их формы в известном смысле условно – ведь и содержание устного доноса обязательно вносили в журнал учреждения в виде протокола – записи «словесного челобитья». С устными изветами более связано знаменитое выражение «слово и дело» или «слово и дело государево», которым маркировалось публичное заявление изветчика о знании им государственного преступления, будь то чей-то поступок, сказанное человеком слово, фраза или умысел к совершению преступления. Равную силу с выражением «слово и дело» имели другие выражения «слово государево», «дело государево». При изложении дела в документах сыска употребляли и такие выражения: «Кричал за собою „важное слово и дело“», «И сказал за собою „е. и. в. дело“»325.
Что такое «государево дело»? В Уложении этот термин обозначает важное государственное преступление. В чем же отличие «государева слова» от «государева дела»? Уже первые упоминания этих выражений в документах показывают, что современники не обращали внимания на различия в их употреблении326. В Уложении 1649 года «слово» и «дело» также используются на равных: «Учнут за собою сказывать „государево дело или слово“» (глава 2, статья 14).
В 1705 году появился указ о посадских, которые привлекались за кричанье «слова». Таких людей надлежало вести в Ратушу, где их допрашивали, «нет ли чего за ними причинного о его государеве здравии». Если ответ был положительный, то крикун немедленно, по силе закона 1702 года, переправлялся в Преображенский приказ, к Ромодановскому. Если же кто, «не ведая разности „слова“ с „делом“, скажет „дело“, а явится „слово“, то тем и другим, которые станут сказывать за собою его „государевы дела“, указ чинить в Ратуше им, инспекторам с товарищи». Из контекста указа, как справедливо заметил Н. Н. Покровский, следовало, что власть пытается отделить политические дела от дел по прочим преступлениям, подведомственным не Преображенскому приказу, а Ратуше. При этом «слово» относилось к политическому преступлению, а «дело» – к должностному или иному неполитическому преступлению327. В указе же 1713 года словосочетание «государево слово и дело» и «государево слово или дело» используются без различий328. Такая нечеткость, неопределенность понятий обычна для законодательства тех времен.
Думаю, в конечном счете речь идет о двойном смысле понятия «государево слово и дело». Во-первых, им обозначали важное исключительно для государя дело, и, во-вторых, «государево слово и дело» есть публичное заявление изветчика не собственно о государственном преступлении (информация о нем являлась тайной), а о своей осведомленности о преступлении и желании сообщить об этом государю. Аббат Шапп д’Отрош наилучшим образом объяснял по-французски второй смысл знаменитого выражения «слово и дело» – «Я обвиняю вас в оскорблении величества словом и делом!»329.
Когда впервые появилось это выражение, точно сказать невозможно. Во всяком случае, это произошло не позже начала XVII века. Уже тогда процессы, начатые по заявлению «слова и дела», являются обычными330. В 1713 году была предпринята серьезная попытка уточнить содержание доносов, объявленных через публичное кричание «слова и дела». В указе сказано: «Ежели кто напишет или словесно скажет за собой „государево слово или дело“ и те бы люди писали и сказывали в таких делах, которые касаютца о их государском здоровье и высокомонаршеской чести, или ведают какой бунт, или измену. А о протчих делах, которые к вышеписанным не касаются, доносить кому надлежит, а в тех своих доношениях писать им, ежели на кого какие дела ведают, сущую правду. А письменно и словом в таких делах „слова или дела“ за собою не сказывать. А буде с сего его, Великого государя, указу станут писать или сказывать за собою „государево слово или дело, кроме помянутых причин, и им за то тем быть в великом наказании и разорении и сосланы будут на каторгу»331.









