
Полная версия
Наследник 5
– Это не дело одного дня, князь, – он выпрямился, и усталость на миг отступила. – Это… действо. – Он постучал костлявым пальцем по столу. – Ты думаешь, это как на торгу, кто громче крикнет? Нет.
Он начал объяснять, а я слушал, впитывая каждое слово.
– Собор – это вся земля. Три части, три «чина», как мы их зовем. Первое – «голова». Это мы, Освященный собор – все высшее духовенство. И с нами же Боярская дума.
Я кивнул. Это понятно. Верхушка.
– Второе – «руки». Это «Государев двор». Все твои стольники, стряпчие, дворяне московские, дьяки приказные. Вся военно-служилая и приказная сила.
– А третье? – спросил я.
– А третье – «опора». Сама «земля». Выборные из городов, дети боярские, верхушка купечества, гости.
Я лишь кивал, на каждое слово патриарха.
– И вот они все соберутся в Грановитой палате… – начал я.
– Нет! – Иов прервал меня с неожиданной резкостью. – В том-то и хитрость, княже. Вместе они только на молебне стоят. А думают – порознь. Мы, духовные и бояре – отдельно. Служивые – отдельно. Земля то же, сам по себе.
– Как же тогда решают? – не понял я.
– А так, что нет там голосования, как ты, поди, думаешь, – в его глазах мелькнула насмешка. – Есть мнение. Ты, как глава Думы, ставишь перед ними вопрос. Они расходятся по своим палатам и совещаются. А потом… – он сделал паузу, – …каждая курия подает свой «приговор», да на бумаге. И если во всех трех приговорах будет одно имя… вот, то и есть воля Божья и всей земли. Не крик, а письменный уговор.
Я замер. Это меняло все. Мне нужно было обеспечить не просто поддержку толпы, а три отдельных, согласованных решения.
– Но и это не все, – продолжал Иов, видя мое потрясение. – Твой Собор, княже, не простой. Не совещательный, как при Иоанне Васильевиче, когда царю совет давали. Твой Собор, как и тот, когда Федор помер, он выбирает.
Он подался вперед, и его глаза впились в меня.
– А это, княже, – чин. Когда мы Бориса избирали, одного «приговора» в Кремле было мало. Нужно было представление. Мы шли крестным ходом к Новодевичьему. Мы «умоляли» его. Он «отказывался». Потому что нельзя хотеть власти явно – это гордыня, грех. И только когда «народ», который мы согнали, завыл и заплакал, он «нехотя» согласился, будто жертвуя собой.
«Чертов театр, – подумал я. – Спектакль, срежиссированный от начала и до конца».
– А потом, – Иов договорил, – мы подписали Грамоту. Утвержденную грамоту. Это был… наш уговор. Крестоцеловальная запись. Он держался на клятве, на бумаге.
Он откинулся на лавку, его голос стал тихим, но полным силы.
– И в этом была его власть, князь. От Бога, но и по выбору всей земли – тоже от Бога. Ибо глас народа – глас Божий. Ты же можешь власть и по крови получить, ибо ты урожденный Калитич, но то что собор созываешь, то верно. Меньше потом мордами кривить будут ежели что. Ты в своем праве.
Он поднял на меня свой пронзительный взгляд.
– Помни это, князь, когда будешь свой Собор собирать. Борис был избран законно, но пал, ибо народ увидел в Великом голоде Божий гнев. Люди решили, что Господь не одобрил тот выбор.
Он подался вперед, и его костлявый палец почти ткнул меня в грудь.
– Посему твой Собор должен быть не простым. Он должен быть праведным. Если «земля» почувствует обман или принуждение… если они увидят в твоем выборе не волю Бога, а твою личную волю… то никакой «приговор» не удержат Русь от новой, еще более страшной смуты.
Я медленно кивнул. Я получил то, что хотел. Не просто благословение, а правила игры. И они были куда страшнее, чем я думал.
– Благодарю, отче. Ты открыл мне глаза.
– Отче, раз уж Собор скоро, а там и ты на покой. Тебе приемник нужен, тот кто место тебя встанет. Достойный и мудрый, кто и совет царю будущему дать сможет, и уважать которого будут. Ты подумай, кто может стать патриархом в будущем. Да в Москву зови, надо на него поглядеть, – улыбнулся я, и поклонился, с искренним уважением к этому старому, хитрому политику в рясе, и вышел из кельи.
Дядя Олег, ждавший снаружи, вопросительно посмотрел на меня.
В голове уже билась одна мысль: «Представление. Значит, мне нужен не только Собор. Мне нужен хороший устроитель этого действа».
– Пойдем, дядя, – сказал я, сворачивая к оружейным палатам. – Размяться надо.
Он усмехнулся.
– Давно пора, княже. А то засиделся ты за бумажками, как дьяк приказной.
Мы вышли на задний двор. Скинув тяжелые кафтаны, остались в одних рубахах. Холодный воздух приятно остужал разгоряченную голову.
– На тупых саблях? – предложил Олег, разминая плечи.
– На боевых, – отрезал я. – Только без дури.
Мы встали друг напротив друга. И в следующую секунду мир сузился до лязга стали. Дядя Олег был силен, как медведь, каждый его удар был рассчитан на то, чтобы проломить оборону. Я же был быстрее и хитрее.
Я не дрался – я фехтовал, уходя с линии атаки, заставляя его массивное тело проваливаться в пустоту.
Звяк!
Я отбил его удар и тут же ответил выпадом, целя в плечо.
– Ого! – выдохнул он. – А князь-то наш зубы отрастил!
Были только я, он и сталь. Я выплескивал всю злость и напряжение.
Дзынь!
Наши клинки скрестились у самого лица. Мы стояли, упершись друг в друга, тяжело дыша.
– Хорош, – прохрипел я, отталкивая его.
– И ты не промах, – выдохнул дядя, вытирая пот со лба.
Я опустил саблю. Мышцы приятно гудели, голова прояснилась.
– Пойдем, дядя. Дела… сами себя не разгребут.
Остаток дня прошел в том самом «разгребании». Я ощущал себя тем самым Гераклом, чистящим авгиевы конюшни, только конюшни эти были размером со всю Русь.
Приходили бояре из моего «регентского совета». Власьев принес роспись по прибывающим делегатам Собора – кого, где селить, чем кормить. Хованский отчитался об усилении патрулей на улицах.
Это была нудная, тягучая, бесконечная работа по удержанию власти, которая норовила утечь сквозь пальцы.
Ночь принесла тяжелый, чуткий сон без сновидений. Я провалился в него, как в холодную воду, и вынырнул еще до рассвета.
Меня разбудил не крик петухов. Меня разбудил звук.
Тук… Тук… Тук…
Глухой, мерный, деревянный стук, доносившийся издалека, со стороны Красной площади.
Я сел на лавке, вслушиваясь.
Тук… Тук… Тук…
Это стучали молоты.
Я встал и подошел к окну. Серое, стылое утро едва брезжило над зубцами кремлевской стены. Там, на Лобном месте, едва различимые в утренней мгле, копошились люди. Они сколачивали виселицу. Высокую. Чтобы видно было издалека.
Сегодняшний день настал. Утро казни Петра. Это было не просто наказание вора. Это был мой ответ всем. Ответ тем, кто шепчется, что Дмитрий жив. Ответ тем, кто сомневается в моей решимости. Ответ тем, кто считает меня «временщиком».
Спустя пару мгновений появился слуга, но я отмахнулся от него.
Я не стал надевать парадный боярский кафтан. Я молча затянул ремни на походном доспехе – том самом, в котором вернулся с победой. Пусть видят не боярина-интригана, а воеводу. Судью.
Дядя Олег уже ждал меня за дверью, мрачный и собранный.
– Пора, княже, – глухо сказал он.
Я кивнул.
– Пора.
Глава 3
В полумраке перехода маячил сонный слуга – вихрастый парень в мятом зипуне, который при виде нас вжался в стену, сгибаясь в поклоне.
Я притормозил, глядя на него. В голове, занятой мыслями о плахе и толпе, вдруг всплыла одна деталь. Важная.
– Эй, ты! – окликнул я парня.
Тот вздрогнул и вытаращил глаза.
– Беги в тюремный приказ. Найди там главного. Скажешь – мой наказ: вора Петрушку сейчас же отмыть.
Слуга открыл рот, но звука не издал.
– Ты меня слышал? – рявкнул я. – Воды не жалеть. Отмыть дочиста, чтобы ни грязи, ни крови, ни вшей. И одежду сменить. Рубаху ему дайте чистую, белую. Порты новые. И накормить. Каши с маслом, да побольше.
Дядя Олег, шедший чуть впереди, остановился и медленно обернулся. Его густые брови поползли на лоб.
– Чтоб стоял на ногах твердо и от голода ветром его не качало, – закончил я. – Бегом!
Парень, спотыкаясь и путаясь в ногах, сорвался с места и исчез за поворотом.
– Чудишь ты, Андрей, – проворчал Олег, когда мы двинулись дальше. Голос его гулко отражался от сводов. – На кой ляд пса этого ублажать перед смертью? Каша с маслом…
Я усмехнулся, на ходу поправляя перевязь с саблей.
– Не чудю, дядя. Расчет это.
Я покосился на него.
– Если мы выволочем на Лобное место грязного, избитого, оборванного доходягу, народ что увидит? Поди мученика. Несчастного. Бабы жалеть начнут, слезы лить: «Ох, замучили сиротинушку». А жалость, дядя не для него.
Мы вышли на широкое крыльцо. Холодный утренний воздух ударил в лицо.
– Нет, – продолжил я, сбегая по ступеням. – Народ должен видеть не забитого зверька, а преступника и злодея. Который чист, сыт, одет, но идет на плаху за свои черные дела против Бога и Государя. Мы не расправу чиним над убогим. Мы суд вершим. Справедливый и строгий.
Олег помолчал, обдумывая, потом крякнул и одобрительно кивнул:
– Мудро. Голова у тебя, племяш… боярская.
– На площадь? – спросил он, когда мы подошли к коновязи, где уже переминались наши кони.
– Нет. Сначала – к Богу.
Я развернулся в сторону Успенского собора.
Это было важно. Люди должны видеть: князь Старицкий не кровопийца, которому не терпится дернуть за веревку. Князь Старицкий – правитель, который исполняет тяжкий долг. И перед этим долгом он смиряет гордыню.
Внутри собора было сумрачно и торжественно. Мерцали свечи, отражаясь в золотых окладах. Служба уже шла.
Я прошел вперед, на свое место, ближе к алтарю. Встал прямо, не горбясь, но и не задирая носа. Перекрестился истово, широко.
Бояре, уже собравшиеся здесь – и Власьев, и Воротынский, и прочие, – косились на меня. Они видели мою сосредоточенность, мое спокойствие. Я чувствовал их взгляды спиной.
«Смотрите, – думал я, кладя поклон. – Смотрите и запоминайте. Я караю не по злобе. Я караю по закону. И Бог мне в этом судья».
Отстояв службу до конца, я приложился к кресту. На душе стало пусто и холодно, как в леднике. Все лишнее ушло.
Я вышел из собора на свет.
– Коня, – коротко бросил я.
Время пришло.
Красная площадь гудела. Это был не праздничный звон, а низкий, утробный гул огромного зверя, который ждет кормежки. Тысячи людей заполнили все пространство от собора Василия Блаженного до кремлевских стен. Народ висел на крышах, лепился к заборам, стоял плечом к плечу.
Я выехал из Спасских ворот верхом на Черныше. Рядом, стремя в стремя, ехал дядя Олег.
Мой взгляд сразу выцепил в этой людской каше островки порядка. Волынский свое дело знал туго. Жильцы и стрельцы, переодетые в простое платье, но с тяжелыми кулаками, стояли в толпе, разбивая ее на части, не давая собраться в единую волну. Любого кликушу, что вздумал бы сейчас крикнуть лишнее, задавили бы в зародыше.
Сам Волынский, стоявший у самого эшафота во главе оцепления, встретился со мной взглядом и едва заметно кивнул. Все под контролем.
Я остановил коня недалеко от Лобного места, так, чтобы меня видели все. Но прежде чем начать действо, я сделал знак рукой.
Из боковых ворот, под конвоем четверых моих старажей, вывели на коне Ежи Мнишека.
Воевода Сандомирский был жалок. От его былой спеси и бархатного лоска не осталось и следа. Он ехал затравленно, озираясь по сторонам. Увидев высокую свежеструганную виселицу, он побелел, как полотно. Он решил, что этот помост – для него.
– Сюда! – рявкнул я.
Сторожи подвели его коня.
– Смотри, пан воевода, – тихо, но отчетливо произнес я. – Смотри внимательно. Не отворачивайся.
Мнишек судорожно сглотнул, пытаясь что-то пролепетать. Его губы дрожали.
– Я… я не виновен, князь… Это ошибка…
– Молчи, – оборвал я его. – Ты хотел власти? Ты хотел посадить свою дочь на русский трон? Ты думал, что это игра?
Я указал нагайкой на пустую петлю, раскачивающуюся на ветру.
– Вот цена, которую платят самозванцы и их покровители на Руси. Смотри и запоминай, Ежи. Чтобы потом, когда вернешься к дочери, ты смог рассказать ей, что ждет тех, кто тянет руки к чужому.
Мнишек сжался в комок, не смея поднять глаз. Он понял, что сегодня не умрет, но этот страх останется с ним навсегда.
– Ведите вора! – скомандовал я.
Толпа выдохнула. На помост выволокли «царевича Петра».
Мой приказ исполнили в точности. Он был вымыт, его волосы расчесаны, на нем была чистая, белая, как первый снег, рубаха и новые порты. Он не выглядел страдальцем или мучеником. Он выглядел здоровым, крепким мужиком, который идет на смерть. И оттого его страх был виден еще отчетливее.
Он упал на колени, не в силах стоять, но палач рывком вздернул его на ноги.
Вперед вышел дьяк с развернутым свитком.
– Слушайте, люди православные! – его зычный голос покатился над площадью. – По указу Боярской Думы! Вор и разбойник! За то, что назвался именем несуществующим! За то, что жег села и губил души христианские! За воровство и самозванство! Приговорен к смертной казни через повешение!
Ни слова о царе Федоре. Ни слова о покойном Дмитрии. Просто вор, укравший чужое имя.
Толпа молчала. В этой тишине чувствовалось напряжение. Кто-то жалел «царевича», кто-то сомневался. Нужно было разбить этот ореол.
Я кивнул Елисею.
Тот, одетый в богатый кафтан, легко взбежал на помост. Он не стал читать бумаг. Он подошел к краю эшафота, упер руки в боки и оглядел толпу с веселой, злой усмешкой.
– Глядите, православные! – крикнул он, тыча пальцем в трясущегося Петра. – Глядите на того, кто посмел назваться царевичем! Да не просто царевичем, а сыном покойного царя Федора Иоанновича. Которому только дочку бог и даровал, а мы ее не уберегли, да во младенчестве померла она. На святое покусился Иуда!
Елисей сплюнул под ноги осужденному.
– Видели бы вы, как этот орел драпал! – его голос был полон презрения и издевки. – Как только мы подошли, он своих казачков, что ему поверили, бросил подыхать! Казну награбленную в охапку – и в кусты, как заяц!
По толпе пробежал смешок.
– А когда мы его за хвост из кустов вытащили, – продолжал Елисей, входя в раж, – так он в ногах валялся! Сапоги лизал! Не губите, – визжал, – я не виноват! Всех сдал, всех продал, лишь бы шкуру свою поганую спасти! Тьфу, срамота!
– Иуда! – крикнул кто-то из толпы. – Собака трусливая! – подхватили, с другой стороны.
Смех и презрение – страшное оружие. Толпа, готовая минуту назад сопереживать, теперь улюлюкала и свистела, глядя на жалкого труса. Елисей растоптал его, уничтожил еще до того, как петля коснулась шеи.
Петр, слыша этот свист, окончательно обмяк. Он повис на руках палача, мыча что-то нечленораздельное.
Я махнул рукой.
Палач, деловито и споро, накинул намыленную петлю. Удар ногой выбивая чурбачок у него из-под ног.
Тело дернулось, вытянулось струной и начало медленно раскачиваться.
Я смотрел на это холодно. Ни жалости, ни торжества. Просто выполненная работа. Грязная, но необходимая.
Повернув коня, я подъехал к Мнишеку. Тот сидел, вцепившись побелевшими пальцами в луку седла, и не мог оторвать взгляда от синеющего лица повешенного.
– Уведите его, – бросил я страже.
Я развернул Черныша прочь от Лобного места. За спиной ревела толпа, но этот рев уже не трогал меня. Дело было сделано. Вор висел, страх был повержен, а народ получил свою порцию кровавой справедливости.
Но, проезжая сквозь расступающиеся ряды стрельцов, я думал не о повешенном. В голове звучали слова Иова: «Собор должен быть праведным».
Для того чтобы сесть на трон и удержаться на нем, нужно нечто большее, чем удавка. Нужно Чудо. Нужен перст Божий, указывающий на избранника.
У Спасских ворот, уже в седлах, меня ждал Прокоп с двумя десятками верных бойцов. Они были готовы к броску в Старицу за моей казной. Кони переступали с ноги на ногу, отряд был собран и подтянут.
Прокоп, увидев меня, тронул коня навстречу.
– Все готово, княже. Выступаем немедля.
Я поднял руку, останавливая его.
– Погоди, Прокоп.
Он натянул поводья, вопросительно глядя на меня из-под мохнатых бровей.
– Деньги – это важно, – сказал я, подъезжая вплотную. – Без них мы никуда. Но мне нужно еще кое-что.
– Помнишь пещеру в каменоломнях? И воина святого, что мы там нашли?
– Как не помнить, – кивнул он, и в глазах его мелькнула тень суеверного уважения.
– Так вот. Зайдешь в мои личные покои, в оружейную. В ларце, что замком заперт, лежит его меч. Тот самый, что я себе оставил. Заберешь его. Обернешь в бархат, бережно, как величайшую святыню.
Прокоп кивнул, запоминая.
– А потом поезжай в монастырь. К Игумену. У него хранится книга – Псалтырь древний, что при воине был. Скажешь ему: князь зовет. Не просит – зовет. Пусть берет Писание, берет отца Феодора – того самого, что со мной из-за вил «бесовских» спорил, – и едут в Москву.
– Попов-то зачем тащить? – не выдержал Прокоп, скривившись. – С ними же мороки в дороге, медленно поедут, ныть будут…
– Пусть едут! – отрезал я жестко. – Пусть облачаются в лучшие ризы. И святыни эти – меч и книгу – везут торжественно, крестным ходом. Чтобы каждый встречный видел.
Я посмотрел на площадь, где все еще гудел народ, и снова перевел взгляд на своего верного слугу.
– Нам нужно, Прокоп, чтобы Собор увидел не только мою силу. Нам нужно, чтобы они увидели Божью волю. Чтобы поняли: не я власть беру, а сам Господь через древних святых меня благословляет. Понял?
Прокоп почесал в затылке, сдвинув шапку. Он был человеком простым, и все эти высокие материи ему были чужды, но чуйка у него была звериная. Он понял суть.
– Хитро, – крякнул он. – Ох и хитро, Андрей Володимирович.
– Именно, – кивнул я. – Скачи. И храни груз пуще глаза.
– Сделаю, – серьезно ответил он.
Прокоп развернул коня, гаркнул команду своим людям, и отряд рысью ушел в ворота, растворяясь в утренней суете.
Я вернулся в кабинет. Отдыхать было некогда. Пока одни вешают воров, а другие скачут за золотом, государство должно работать.
А государство – это бумага. Горы бумаги.
Я сел за массивный дубовый стол, который еще помнил локти Лжедмитрия, и позвонил в серебряный колокольчик.
Спустя пару минут дверь отворилась. На пороге возник Ян Бучинский. Ныне мой личный писарь, выглядел идеально: черный камзол застегнут на все пуговицы, манжеты белоснежные, в руках – стопка свитков и гусиные перья.
– Звал, князь? – он поклонился с европейской учтивостью.
– Звал, Ян. – Я кивнул на пустой край стола. – Неси.
– Что нести, государь?
– Челобитные, – вздохнул я. – Те, что писали на имя покойного Дмитрия, да и на имя Думы за последние недели. Все, что в Разрядном и Челобитном приказах пылится без ответа. Неси сюда. Хочу знать, чем народ дышит.
Бучинский удивленно вскинул брови, но спорить не стал. Через полчаса он вернулся, сгибаясь под тяжестью огромной кипы свитков.
– Вот, княже. Самые свежие. Дьяки говорят, руки не доходили разбирать.
– Разберем, – я взял верхний свиток, сломал сургуч. – Садись писать будешь. Коротко и по делу.
Мы погрузились в чтение. Это было погружение в самую гущу русской жизни – бестолковой, жестокой и местами смешной до колик.
– Вот, послушай, – хмыкнул я, разворачивая очередной лист, исписанный корявым почерком. – Посадский человек Ивашка бьет челом на жену свою, Акулину. Пишет: «Бьет меня смертным боем ухватом, за бороду таскает, и из дома в чем мать родила выгоняет». Просит унять бабу, ибо «сил мужских терпеть боле нет».
Бучинский, макнув перо в чернильницу, с трудом сдержал улыбку.
– И каков будет приказ?
– Пиши: «Ивашке выдать в приказе дубину казенную, дабы жену учил уму-разуму сам. А коли баба сильнее окажется – пусть в монастырь идет, раз с бабой сладить не может».
Ян быстро заскрипел пером, фиксируя решение.
Следующая челобитная была уже не смешной.
– От крестьян села Покровского, – прочитал я, и лицо мое помрачнело. – Жалуются на сына боярского Свиньина. Пишут: «Заморил совсем голодом, девок портит, а мужиков, кто слово поперек скажет, на привязь сажает и собаками травит. Третьего дня старосту насмерть запорол».
Я сжал бумагу в кулаке. Вот она, настоящая беда. Безнаказанность.
– Пиши, Ян. – Голос мой стал жестким. – «В село Покровское послать десяток стрельцов и подьячего проверить. Коли правда – Свиньина в Москву, на суд. Село отписать в казну до выяснения». И пометь себе: проследить, чтобы не откупился.
Мы работали еще час. Челобитные шли потоком. Купец жаловался на разбойников под Тулой, которые «обоз отбили и людишек в болоте утопили».
Какой-то юродивый требовал «царской грамоты на право пророчествовать», иначе грозил мором и гладом.
– А вот это занятно, – я развернул свиток дорогой бумаги.
– Боярский сын Засекин бьет челом на соседа своего, князя Волконского. Судятся за межу уже третий год. Засекин пишет, что Кочергин «колдовством» межевой камень по ночам передвигает. Якобы видел, как тот «обратившись в вепря дикого, землю рылом пахал, межу сдвигая».
Бучинский прыснул в кулак.
– В вепря?
– Вот и я думаю, – усмехнулся я. – Пиши: «Обоим дурням выписать штраф по два рубля в казну за то, что государевых людей бреднями отвлекают. Межевой камень поставить на место, и пусть дьяк печать поставит. Кто тронет – тому руку отсечь».
Я отбросил свиток. Голова шла кругом, но картина складывалась. Страна жила. Воровала, дралась, судилась, верила в чертовщину и надеялась на царя-батюшку, который придет и рассудит. И сейчас этим «батюшкой» был я.
– А вот тут, княже, дело государственное. О сговоре с нечистым, – Ян Бучинский позволил себе легкую улыбку, но глаза его оставались серьезными.
Он протянул мне свиток.
– Бьет челом десятский от Тверских ворот на стрельца Сеньку Кривого. Пишет, что тот притащил с разграбленного польского двора «ларь бесовский», который живет своей жизнью и грозит Москве гибелью.
Я взял бумагу.
«…А и держит Сенька в подклете у себя коробку малую, железную да деревянную. И исходит из той коробки день и ночь стук: тук-тук-тук, словно сердце нечистого бьется. А раз в час, без всякой руки человеческой, начинает та коробка визжать, скрежетать и бить в колокол малый, но голосом противным, явно знаки подавая врагам затаившимся…»
Я перестал читать и посмотрел на Яна.
– И чего это такое? – не сразу понял я.
– Так часы похоже княже, – выдал секретарь.
– Он что, часы с боем забрал?
– Похоже на то, – кивнул Бучинский. Редкая вещь, дорогая. Видать, у кого-то из знатных панов утащил.
Я снова уткнулся в текст:
«…А бабы соседские сказывают, что сей “стук” есть отсчет времени до конца света, или же до прихода Антихриста. И что Сенька тот ларь салом смазывает и шепчется с ним, явно душу продавая. Посему просим: Сеньку пытать, а адскую машину утопить, пока она беду не накликала…»
Я откинулся на спинку кресла. Ситуация была абсурдной, но опасной. Из-за тикающего механизма дураки могли линчевать человека.
– Дикость, – выдохнул я. – Часы в прорубь…
– Какой приказ будет? – Ян уже обмакнул перо. – Стрельца наказать за мародерство?
– За мародерство сейчас пол-Москвы наказывать придется, – поморщился я. – Нет. Тут надо хозяйственно подойти. Часы – вещь полезная, мне в приказной избе пригодятся.
Я на секунду задумался, формулируя решение.
– Пиши: «Стрельцу Сеньке поблагодарить за бдительное хранение трофея. Ларь “бесовский” изъять немедля и доставить ко мне в кабинет – я сам вместе с патриархом разберусь, у нас на него управа есть.
Бучинский хмыкнул.
– А соседям?
– А соседям и десятскому передать: пусть спят спокойно. Мы с механизма “заклятие” снимем святой молитвой и на государеву службу определим. И выдать Сеньке три рубля за “находку”. Если просто отберем – обидится, болтать начнет. А так – продал государю диковинку, все довольны.
– Будет исполнено, – Ян быстро заскрипел пером. – Три за часы… Дешево ты, княже, ценишь.
– Следующий!
Секретарь протянул следующий свиток, но я видел, что напряжение немного отпустило. Пока народ боится «тикающих ящиков», а не голода – мы еще держимся.
В этот момент дверь скрипнула. На пороге появился дьяк Власьев. Вид у него был озабоченный.
– Княже Андрей Володимирович…
– Что еще, Афанасий Иванович? – я поднял голову от бумаг.
– Тут дело… торговое. – Власьев покосился на Бучинского, но говорить продолжил. – Гость заморский пришел. Ян Питерсон, голландец. Тот самый, что мушкеты привез.












