Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 8
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 8

Полная версия

Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 8

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Она смотрела на него долго, изучающе. Потом медленно кивнула — так кивают, когда слышат правду, которую знали, но боялись признать.


— Хорошо, — сказала она, и она взяла его за правую руку — живую, тёплую, настоящую. — Я пойду с тобой. Всегда. Пока ты идёшь. Пока ты помнишь. Пока ты не сдаёшься.


В итоге в малый отряд вошли: Эйнар, Ирис, Лис, Рагнар, Эйрик, Орм и восемь отборных «Волков» — те, кто мог ещё держать оружие, кто не боялся темноты, кто не спрашивал, зачем они идут. Они знали. Не спрашивали. Просто готовились.


Тоомас вышел их проводить. Он нёс три последние шашки «Канопы» — тяжёлый, маслянистый дым, который висит четверть часа и душит отражения. Он отдал их Эйнару, и его руки — огромные, обожжённые, покрытые шрамами и ожогами — дрожали.


— Они тебе понадобятся, Пророк, — сказал Тоомас, и его голос был низким, рокочущим, как камни, которые перетирают друг друга в водяной мельнице. — В Ущелье нет зеркал, но есть тени. Тени, которые не отражаются. Дым слепит их. На время. На четверть часа. Успей за это время сделать то, зачем идёшь. Или не успей — но попытайся. Какая разница?


— Никакой, — ответил Эйнар, и он спрятал шашки за пазуху, туда, где под рубахой билось сердце. Бледно, редко, почти беспомощно. Но билось.


IX


Перед выходом Эйнар вернулся к стене в восточной башне. Один. Никто не пошёл за ним. Даже Ирис осталась у входа, не решаясь нарушить его молчание.


Он стоял перед серым, маслянистым, мёртвым камнем, и в его глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было страха. Был холод. Холод человека, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться, и слишком много лжи, чтобы верить. Но в этом холоде, в этой глубине, в этом ожидании, было что-то ещё. Не надежда — память о надежде.


Он вынул обсидиановый клинок. Чёрная сталь блеснула в свете тусклого факела, который он принёс с собой. Клинок был чистым — ни пыли, ни крови, ни памяти. Только холод. Только пустота. Только ожидание.


Эйнар сделал надрез на правой ладони — поверх вчерашних ран, поверх повязки, поверх памяти. Кровь потекла по пальцам — тёмная, густая, почти чёрная. Она капала на каменный пол, на серую, маслянистую пыль, и пыль впитывала её, как губка, как пустота, как забвение.


— Я не надеюсь вернуть тебя, — сказал он, и его голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как клятва. — Хозяин зеркал забрал мою надежду. Я не чувствую её. Только помню. Я помню, как ты училась держать меч. Как ты падала, вставала, падала снова. Как ты сказала: «Я не боюсь пустоты. Пустота боится меня». Ты была права. Пустота боялась тебя. Потому что ты помнила. Потому что ты не сдавалась. Потому что ты была человеком.


Он поднял руку, и кровь капнула на стену. Капля — тёмная, густая, почти чёрная — потекла по серому камню, не впитываясь, не исчезая. Она оставила след. Тонкий, тёмный, почти незаметный. Но след.


— Я клянусь, — сказал Эйнар, и его голос стал твёрже, почти стальным. — Я пойду по твоему следу. Найду тебя. Или узнаю, что с тобой стало. Даже если для этого придётся войти в зеркало вслед за неизвестным. Даже если за ним — только пустота. Даже если я не вернусь. Я клянусь. Памятью. Именем. Кровью.


Он убрал клинок, зажал рану левой рукой — протезом, чёрным, маслянистым, пустым. Протез не чувствовал боли. Не чувствовал тепла. Не чувствовал ничего. Но он держал. Крепко. Надёжно. Как обещание.


На секунду ему показалось, что стена ответила. Не звуком — светом. Слабым, тёплым, почти живым. Он не был уверен. Может быть, ему показалось. Может быть, это факел дрогнул. Может быть, это память сыграла с ним шутку.


Но он прошептал:


— Жди. Я иду.


И ушёл.


Часть четвёртая. Память о надежде


X


Отряд выступил к вечеру, когда солнце уже клонилось к закату. Небо было багровым — не кровавым, а тёплым, почти живым. Оно не съедалось тьмой. Не впитывалось зеркалами. Не исчезало в пустоте. Оно просто светило. Как всегда. Как будто ничего не случилось. Как будто вчера не было двойников, и теней, и псов, и пыли, которая пела. Как будто мир не умирал, а просто спал. И наконец проснулся.


Эйнар шёл первым. Его шаги были быстрыми, уверенными, почти лёгкими. Он не опирался на посох — обсидиановый клинок был закреплён на поясе, в новой, обсидиановой же ножне. Левая рука, скрытая протезом, висела вдоль тела — чёрная, маслянистая, пустая. Она не болела. Не давила. Не напоминала о себе. Она была частью Эйнара. Как шрам. Как имя. Как память, которая умирала, но не хотела сдаваться.


За ним шла Ирис. Её лицо было бледным, почти прозрачным, и она кашляла — сухо, рвано, почти нечеловечески. Дым Тоомаса забился в лёгкие, и она не могла откашляться. Но она не останавливалась. Не жаловалась. Не просила помощи. Она шла, потому что если она остановится — он уйдёт без неё. А уходить без неё он не имел права.


За ней — Лис, Рагнар, Эйрик, Орм, восемь «Волков». Они шли молча, и их шаги были тихими, почти бесшумными. Только дыхание. Только запах пота и старой кожи. Только тишина. Та самая, которая была плотнее любой ночи, тяжелее любого камня.


Лагерь разбили у подножия скал, на границе леса, когда солнце уже село и небо стало тёмным, почти чёрным. До Ущелья Чёрного Ворона оставался ещё день пути. Может быть, полтора. Эйнар не знал. Он знал только, что они должны идти. Потому что если не они — никто. Потому что если не сейчас — никогда.


XI


Ночью, когда лагерь затих, а люди уснули — кто в палатках, кто прямо на земле, подстелив под себя плащи и сёдла, — Эйнар сидел у камня, глядя на юго-запад, туда, где за горами, за лесами, за границей пустоты, ждало Ущелье Чёрного Ворона. Он не спал. Не мог. Слишком много мыслей, слишком много страха, слишком много вопросов, на которые не было ответов.


Ирис сидела рядом, положив голову ему на плечо, и её дыхание было ровным, спокойным, почти механическим. Она не спала. Не могла. Но она не говорила. Она просто сидела, и её плечо касалось его плеча, и в этом прикосновении, в этом молчании, в этом ожидании было что-то, от чего Эйнару становилось тепло. Не телом — тем местом, где раньше была пустота. Где теперь была память. Память о тех, кто остался. О тех, кто не сдался. О тех, кто всё ещё дышал.


— Ты правда веришь, что она там? — спросила Ирис, и голос её был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как удар.


— Я верю в след, — ответил он, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. Но в этой ровности, в этом спокойствии, была тяжесть. Тяжесть сомнения. Тяжесть страха. Тяжесть памяти. — Я верю в то, что она назвала имя Бьорна, когда неизвестный касался её лица. Она боролась. Пока она боролась — она была человеком. Может быть, ещё есть время.


— А если нет? — спросила Ирис, и она подняла голову, посмотрела ему в глаза. В её глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками на белках — была тревога. Не страх — тревога.


— Тогда я узнаю, во что её превратили, — ответил Эйнар, и он сжал её руку — правую, живую, тёплую. — И помогу ей исчезнуть по-человечески. Не как тени. Не как отражению. Не как пустоте. Как Лире. Как «Волчице». Как той, кто не сдалась.


Она сжала его руку в ответ. И в этом переплетении, в этой тесноте, в этой боли, было что-то, от чего Эйнару стало тепло. Не телом — тем местом, где раньше была пустота. Где теперь была память.


XII


Лис и Эйрик ушли в ночную разведку к ущелью, когда луна скрылась за облаками и стало темно, как в Нижнем Колодце, как в пустоте, как в конце всего. Они двигались бесшумно, как тени, как призраки, как память. Их следы на влажной земле были едва заметны — только для того, кто знал, куда смотреть.


Они вернулись через несколько часов, когда небо на востоке начало светлеть — не рассветом, той бледной, болезненной желтизной, которая не обещает тепла, только напоминает, что ночь кончилась, а тяжесть осталась. Их лица были бледными, почти прозрачными, и в глазах — единственном глазу Лис и тёмных, живых, человеческих глазах Эйрика — было напряжение. То самое, которое бывает у зверя, когда он чует опасность, но не знает, откуда она придёт.


— Ущелье пустое, — сказала Лис, и её голос был ровным, спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась сталь. — Ни двойников. Ни теней. Ни псов. Ничего. Только камни. Только пыль. Только тишина. Но крепость стоит. Я видела её издалека. Чёрные стены, узкие окна, высокие башни. Она не выглядит разрушенной — она выглядит спящей. Как будто ждёт. Как будто знает, что мы придём.


— Ты видела следы? — спросил Рагнар, и его голос дрогнул.


— Да, — ответил Эйрик, и он кивнул. — Следы Лиры. Они ведут прямо к крепости. К главным воротам. Она не сворачивала. Не пряталась. Не пыталась убежать. Её вели. Или она уже не хотела убегать.


Эйнар смотрел на юго-запад, туда, где за горами, за лесами, за границей пустоты, ждало Ущелье Чёрного Ворона. Ждала крепость. Ждала Лира. Ждала пустота. Ждал конец — или начало.


— Завтра мы идём туда, — сказал он, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Все. Не оставляем никого. Если она там — мы вернём её. Если её там нет — мы узнаем, куда её увели. И пойдём дальше. Потому что если не мы — никто. Потому что если не сейчас — никогда. Потому что я — Эйнар. Зеркальный Пророк. И я не сдаюсь.


XIII


В полночь, когда луна выглянула из-за облаков — бледная, холодная, почти мёртвая, — Эйнар увидел их.


Две тени на дальнем гребне.


Одна была длинной, тонкой, с неестественными пропорциями. Та самая, которую он видел в зале у горна, когда неизвестный вышел из зеркала. Та самая, которая касалась лица Лиры. Та самая, которая забрала её память. Она стояла неподвижно, и её чёрный плащ не колыхался на ветру — он висел, как висит знамя в безветренном зале, как саван над могилой, как память над забвением.


Рядом с ней — вторая тень. Хрупкая, сбитая, с чёрной повязкой на правом глазу. Лира. Она стояла, как вкопанная, и её лицо было бледным, почти прозрачным в свете луны. Но в этом лице, в этой бледности, в этой прозрачности, Эйнар не узнал её. Не потому, что она изменилась — потому, что в ней не было того, что делало её Лирой. Не было огня в единственном глазу. Не было напряжения в плечах. Не было того, как она держала голову — чуть набок, как будто прислушивалась к чему-то, чего не слышали другие.


Она стояла прямо. Глаза её были открыты, но они были пустыми — светлыми, почти бесцветными, с точечными зрачками. Как у двойника. Как у тени. Как у пустоты.


Эйнар смотрел на неё, и в его груди — там, где раньше билось сердце, а теперь пульсировала пустота — что-то шевельнулось. Не боль — память о боли. Он вспомнил, как она училась держать меч. Как она падала, вставала, падала снова. Как она сказала: «Я не боюсь пустоты. Пустота боится меня».


Теперь пустота не боялась её. Теперь пустота держала её за руку.


— Лира, — прошептал он, и имя это прозвучало не как вопрос — как молитва.


Тени не ответили. Не двинулись. Не исчезли. Они стояли на гребне, смотрели на лагерь, на Эйнара, на его спящую фигуру, сжатую в кресле у потухшего костра. Они не двигались. Не дышали. Не ждали. Они просто были. Как пустота. Как память. Как имя, которое исчезает.


А потом — они исчезли. Растворились в темноте. Стали ничем. Как и те, кому они принадлежали. Только холод на затылке остался. И тишина. Которая ждала. Которая всегда ждала. У которой было время. Вечность.


XIV


Эйнар не спал до рассвета. Сидел, сжимая в правой руке клочок ткани от рукава Лиры, и смотрел на юго-запад, туда, где за горами, за лесами, за границей пустоты, ждало Ущелье Чёрного Ворона. Ждала крепость. Ждала Лира. Ждала пустота. Ждал конец — или начало.


Перед глазами его не было надежды — Хозяин зеркал забрал её, заплатив за запечатывание колодца. Но была память. Память о надежде. О том, как она грела. О том, как она вела. О том, как она шептала: «Ты сможешь. Ты победишь. Ты выживешь».


Он не чувствовал её. Но помнил. И этого было достаточно, чтобы идти.


Ирис спала рядом, положив голову ему на плечо. Её дыхание было ровным, спокойным, почти механическим. Она держала его. Не давила — держала. Как человек держит человека. Как память держит имя. Как надежда держит тех, кто не сдаётся.


И этого было достаточно.


Утром — в путь.


КОНЕЦ ГЛАВЫ 21


ГЛАВА 22. ФОРСИРОВАННЫЙ МАРШ


Часть первая. Кости и сталь


I


Лагерь у подножия скал проснулся не от крика — от холода. Не того, привычного, северного, который пробирается под одежду, как змея, и сворачивается кольцами у позвоночника. Холод был другим: глубинным, идущим не снаружи — изнутри. Из камней, из пыли, из той самой чёрной, маслянистой памяти, которая осталась после того, как Хозяин зеркал забрал надежду Эйнара. Он лежал на дне лагеря, как туман, как предчувствие, как имя, которое стирают с могильной плиты, но оно всё ещё различимо, если смотреть под определённым углом.


Эйнар не спал. Он уже не спал вторую ночь подряд, и это перестало быть событием — его бессонница стала такой же привычной, как тяжесть протеза на левом плече, как тихое, едва уловимое пульсирование пустоты там, где раньше была надежда. Он сидел на плоском камне у потухшего костра, прислонившись спиной к холодному, шершавому валуну, и смотрел на юго-запад. Там, за горами, за лесами, за границей пустоты, ждало Ущелье Чёрного Ворона. Ждала крепость. Ждала Лира. Ждала пустота. Ждал конец — или начало.


Правая рука, перевязанная чистой белой тканью, лежала на обсидиановом клинке, который он положил поперёк колен. Клинок был чёрным, маслянистым, почти не отражающим свет. Он не блестел в сером предрассветном полумраке — он впитывал его, превращал в пустоту, в ожидание, в память. Ирис сменила повязку ещё вчера вечером, перед тем как они разбили лагерь. Кожа на костяшках была содрана — не мечом, не осколком, а собственными ударами о протез неизвестного, когда он пытался удержать Лиру. Повязка была белой, но Эйнар знал: под ней, на бинтах, уже проступили тёмные, маслянистые пятна. Не кровь — что-то другое. Что-то, что не хотело сворачиваться, не хотело сохнуть, не хотело исчезать. Память о том, что он не успел.


Левая рука, скрытая протезом из обсидиана и старой кожи, покоилась на груди. Протез был чёрным, маслянистым, пустым. Он не блестел, не отражал свет, не притягивал взгляда. Тоомас сковал его за одну ночь — лёгкий, прочный, почти невидимый в темноте. «Он не даст тебе силы, Пророк, — сказал тогда кузнец. — Но он не даст тебе забыть, что ты заплатил. Каждый раз, когда ты поднимешь эту руку, ты вспомнишь, чего она стоила. Это не подарок. Это напоминание».


Эйнар помнил. Он помнил всё. Каждое имя, каждое лицо, каждую смерть. И свою руку. И свою надежду, которую отдал Хозяину зеркал. И Лиру.


Особенно Лиру.


Он вытащил из-за пазухи клочок ткани — серый, потёртый, с волчьей головой на нашивке. Край был рваным — он оторвал его от рукава Лиры, когда неизвестный утягивал её в зеркало. Ткань была холодной — не просто холодной, а абсолютно холодной, как обсидиан, как вода в колодце мёртвой деревни, как пустота. Но в этом холоде, в этой глубине, в этом ожидании, Эйнар чувствовал не пустоту — память. Память о ней. О том, как она смеялась. О том, как она плакала. О том, как она держала меч.


Он поднёс клочок к лицу, вдохнул. Ткань пахла железом, потом и ещё чем-то — сладковатым, приторным, почти тошнотворным. Запахом пустоты. Но в этом запахе, в этом ожидании, в этой пустоте, он слышал не страх — её голос. «Я не боюсь пустоты, — сказала она однажды, когда они сидели у костра, и огонь отражался в её единственном глазу. — Пустота боится меня. Потому что я помню. Потому что я не сдаюсь. Потому что я — «Волчица»».


Она не сдалась. Даже когда неизвестный коснулся её лица. Даже когда её тело стало гладким, как стекло, как лёд, как пустота. Она назвала имя брата. Она попыталась удержаться. Она боролась. Она не сдалась никогда.


А он не удержал.


Эйнар спрятал клочок за пазуху, туда, где под рубахой билось сердце. Бледно, редко, почти беспомощно. Но билось. Он будет помнить. Он всегда помнил. Даже когда память умирала. Даже когда имя исчезало. Даже когда пустота звала. Он помнил.


II


Ирис проснулась не от холода — от отсутствия тепла. Рядом, на лежанке из еловых веток и старого плаща, Эйнара не было. Она села, накинула плащ. Её лицо было бледным, почти прозрачным в сером предрассветном свете, и под глазами залегли тени — не те, обычные, которые проходят после нескольких часов отдыха, а глубокие, чёрные, как вода в колодце мёртвой деревни. Она не спала третью ночь подряд. Не могла. Слишком много раненых, слишком много страха, слишком много надежды, которая умирала, но не хотела сдаваться.


Она кашлянула — сухо, рвано, почти нечеловечески. Дым Тоомаса забился в лёгкие, и она не могла откашляться. Но она не жаловалась. Не останавливалась. Она встала, поправила повязки на двух «Волках», которые спали у повозки — тех, кого решили взять с собой в Ущелье. Их раны были старыми, затягивающимися, но скверна ещё пульсировала под кожей — чёрная, маслянистая, живая. Ирис влила в их рты отвар из сушёной коры, которая оставалась на донышке мешка. Отвар был горьким, почти невыносимо горьким, но они пили не морщась — привыкли.


Потом она пошла искать Эйнара.


Она нашла его у входа в лагерь, на том самом камне, где он сидел всю ночь. Он смотрел на юго-запад, туда, где сквозь серую, предрассветную мглу угадывались очертания скал. Его лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было страха. Был холод. Холод человека, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться, и слишком много лжи, чтобы верить. Но в этом холоде, в этой глубине, в этом ожидании, было что-то ещё. Не надежда — память о надежде.


— Ты не спал, — сказала она, и голос её был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как удар.


— Спал, — ответил он, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. Но в этой ровности, в этом спокойствии, была тяжесть. Тяжесть знания. Тяжесть предчувствия. Тяжесть пустоты, которая больше не звала, но и не отпускала. — Мне снились тени. Две. На гребне. Она стояла рядом с неизвестным, и её глаза были пустыми. Светлыми. С точечными зрачками. Как у двойника. Как у пустоты.


Ирис села рядом, положила голову ему на плечо. Её плечо коснулось его плеча, и в этом прикосновении, в этом молчании, в этом ожидании было что-то, от чего Эйнару стало тепло. Не телом — тем местом, где раньше была пустота. Где теперь была память. Память о тех, кто остался. О тех, кто не сдался. О тех, кто всё ещё дышал.


— Может быть, это был не сон, — сказала она, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как удар. — Может быть, она приходила. Чтобы ты знал, что она ещё жива. Или не жива — но не исчезла. Какая разница?


— Никакой, — ответил Эйнар, и он поднялся, стряхнул с коленей налипшую грязь. — Мы выступаем сейчас. Без завтрака. Без привалов. Без остановок. Идём на юго-запад, пока не дойдём до Ущелья. Я не хочу, чтобы она снова приснилась мне с пустыми глазами.


III


Лагерь проснулся за несколько минут. Люди выходили из палаток, из-за камней, из-за повозок, и их лица были бледными, усталыми, почти прозрачными. Они не знали, что случилось. Они боялись. Они ждали. Они надеялись. Но надежды было мало. Слишком мало.


Ворн подошёл первым. Его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду. Он нёс карту — ту самую, нарисованную углём на бересте, с отметками Лис и Альрика. Он развернул её на плоском камне, прижал края, чтобы не свернулась. Его пальцы — толстые, кривые, с чёрной каймой под ногтями — дрожали. Не от холода — от усталости. От той глухой, беспросветной усталости, которая бывает у людей, которые слишком долго несли слишком тяжёлое бремя.


— Мы должны обсудить маршрут, Пустой, — сказал Ворн, и его голос был низким, рокочущим, как камни, которые перетирают друг друга в водяной мельнице. — Отсюда до Ущелья Чёрного Ворона — день пути, если идти нормальным шагом с двумя привалами. Но ты хочешь идти без остановок. Это значит — мы придём туда к полуночи. Люди упадут. Не все — многие. Раненые не выдержат.


— Раненые остаются здесь, — ответил Эйнар, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Ворн, ты берёшь троих «Волков» и остаёшься в штольнях Тоомаса. Ждёшь три дня. Если мы не вернёмся — идёшь к перевалам, к союзникам. Рассказываешь всё. О пустоте. О двойниках. О Хозяине зеркал. О том, что мы сделали. О том, что мы не сдались.


Ворн смотрел на него долго, изучающе. Потом медленно покачал головой — не отрицая, не утверждая, а как-то странно, почти печально.


— Ты не понял, Пустой, — сказал он, и в его голосе появились новые нотки — не усталость, не спокойствие, а что-то другое, похожее на усталую, горькую правду. — Я не остаюсь. Я иду с тобой. Но я требую, чтобы мы делали привалы. Каждые три часа — двадцать минут отдыха. Иначе люди не дойдут. Не до Ущелья — до середины пути. Они упадут, как тот парень вчера. Ты хочешь тащить их на себе? Или бросить?


— Я не брошу, — сказал Эйнар, и его голос стал твёрже, почти стальным. — Но я не буду ждать. Каждый час — это её память. Каждый час — это её имя. Каждый час — это её лицо, которое исчезает. Я не могу ждать, Ворн. Я не имею права.


— А они имеют право умирать из-за твоей одержимости? — спросил Ворн, и он указал на «Волков», которые стояли в стороне, сжимая оружие, и их лица были бледными, почти прозрачными, и в глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками, и тёмных, глубоких, с красными прожилками — был страх. Не перед смертью — перед неизвестностью. Они не знали, победят ли. Не знали, выживут ли. Не знали, увидят ли завтрашний закат.


Эйнар молчал. Долго. Так долго, что Ворн начал считать удары своего сердца — раз, два, три, четыре, пять. Потом Эйнар медленно покачал головой — не отрицая, не утверждая, а как-то странно, почти печально.


— Я не хочу, чтобы они умирали, — сказал он, и его голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как признание. — Я хочу, чтобы они жили. Но если мы не дойдём — Лира умрёт. Или не умрёт — исчезнет. Или не исчезнет — станет пылью. И будет петь вместе с ней. Вечно. Без надежды на возвращение. Я не могу этого допустить. Я — Зеркальный Пророк. Моё дело — смотреть в пустоту и не отводить взгляд. Я посмотрю. А потом — закрою дверь. Окончательно. Или умру, пытаясь.


Часть вторая. Каменная лихорадка


IV


Они выступили через четверть часа. Эйнар шёл первым, за ним — Ирис, за ней — Лис, Рагнар, Эйрик, Орм и восемь отборных «Волков». Те, кто мог ещё держать оружие. Те, кто не боялся темноты. Те, кто не спрашивал, зачем они идут. Они знали. Не спрашивали. Просто шли.


Солнце поднялось над горами, разогнав утренний туман, но не принеся тепла. Небо было серым, низким, с рваными облаками, которые плыли медленно и важно, словно у них было много времени. Ветер дул с севера, холодный, колючий, пахнущий снегом и мёрзлой землёй, и в этом ветре, в этом холоде, в этом ожидании было что-то, от чего даже «Волки», видавшие виды, замерли на месте.


Тропа, которую выбрала Лис, была старой, почти забытой — она вилась между камнями, поднималась на осыпи, спускалась в сухие русла ручьёв, и местами её было почти не видно. Но Лис вела уверенно, её единственный глаз — живой, острый, почти хищный — сканировал землю, стены, горизонт. Она искала след. Не тот, который оставляют обычные люди — чёткий, глубокий, с рисунком подошвы. Другой. Тот, который оставляет тот, кто уже не человек. Тот, кто между. Между памятью и забвением. Между именем и пустотой.


Она нашла его через час. Отпечаток босой ноги на влажной земле у подножия осыпи — маленький, узкий, с длинными пальцами. След был свежим — она определила это по тому, как земля ещё держала форму, не осыпалась, не расплылась от утренней росы. Время? Четыре, пять, шесть часов назад. Лира прошла здесь. Или её пронесли. Или повели.


— Она здесь, — сказала Лис, и её голос был ровным, спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась сталь. — След свежий. Мы идём правильно. Не сбились.


— Сколько до Ущелья? — спросил Рагнар, и его голос дрогнул. Он шёл сразу за Лис, сжимая в правой руке меч — длинный, двуручный, с чёрной, маслянистой рукоятью. Левая рука, перевязанная после боя в ущелье, всё ещё болела, но он не жаловался. Жаловаться было некому. И незачем.

На страницу:
2 из 8