
Полная версия
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 8

Светлана Дроздова
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 8
ГЛАВА 21. ЛИРЫ НЕТ
Часть первая. Пустое место
I
Эйнар проснулся не от холода, не от крика, не от того липкого, тяжёлого предчувствия, которое последние дни стало таким же привычным, как собственное дыхание. Он проснулся от отсутствия. Не тишины — тишина была всегда, плотная, как смола, как та настойка немоты, которую Хельга влила в него много лет назад. Отсутствие было другим: острым, почти физическим, как будто из мира вынули что-то, что должно было быть здесь, но исчезло, оставив после себя не пустоту — зияющую, кровоточащую дыру.
Он лежал на спине, глядя в чёрный, каменный потолок штольни, и не считал удары своего сердца. Раньше он считал всегда. Проверял, не пропустило ли оно очередной такт, не стало ли реже, не остановилось ли вовсе. Теперь сердце билось ровно, спокойно, почти механически. Как у человека, который никогда не платил. Как у того, кто не носил в себе Стекло. Но он платил. Он носил. И сердце билось ровно только потому, что биться было почти нечем.
Правая рука, перевязанная чистой белой тканью, лежала поверх шерстяного одеяла. Ирис наложила повязку ещё вчера, когда они вернулись из восточной башни. Кожа на костяшках была содрана — не мечом, не осколком, а собственными ударами о протез неизвестного, когда он пытался удержать Лиру. Повязка была белой, но Эйнар знал: под ней, на бинтах, уже проступили тёмные, маслянистые пятна. Не кровь — что-то другое. Что-то, что не хотело сворачиваться, не хотело сохнуть, не хотело исчезать. Память о том, что он не успел.
Левая рука, скрытая протезом из обсидиана и старой кожи, покоилась на груди. Протез был чёрным, маслянистым, пустым. Он не блестел, не отражал свет, не притягивал взгляда. Тоомас сковал его за одну ночь — лёгкий, прочный, почти невидимый в темноте. «Он не даст тебе силы, Пророк, — сказал тогда кузнец. — Но он не даст тебе забыть, что ты заплатил. Каждый раз, когда ты поднимешь эту руку, ты вспомнишь, чего она стоила. Это не подарок. Это напоминание».
Эйнар помнил. Он помнил всё. Каждое имя, каждое лицо, каждую смерть. И свою руку. И свою надежду, которую отдал Хозяину зеркал. И Лиру.
Особенно Лиру.
Он повернул голову. Рядом, на лежанке из еловых веток и старого плаща, никого не было. Ирис спала в другом конце штольни, у повозки с ранеными — она провела там всю ночь, вливая в умирающих последние отвары из сушёных трав, которых оставалось всё меньше. Эйнар не звал её. Не хотел. Он должен был привыкнуть к тому, что её нет рядом. Что её никогда больше не будет рядом. Что она ушла туда, откуда не возвращаются. Или возвращаются, но уже не теми. Или возвращаются, но не помнят, зачем уходили.
Он сел, опираясь на правую руку. Колени не дрожали. Пальцы ног, босые, коснулись холодной, влажной земли, и он не отдёрнул их — принял холод как данность, как напоминание о том, что он жив, а живое чувствует. Но чувствовал ли он? Он не знал. Он знал только, что его тело двигается, дышит, сжимает кулаки. А внутри — ничего. Пустота. Не та, абсолютная, всепоглощающая, которая жила в колодце, а другая — человеческая. Пустота того, кто перестал надеяться. Кто помнит, что такое надежда, но не чувствует её.
Пальцы правой руки, сжатые в кулак, что-то зажали. Эйнар разжал их медленно, осторожно, как будто боялся, что то, что он держит, рассыплется при первом же движении.
Клочок ткани. Серый, потёртый, с волчьей головой на нашивке. Край был рваным — он оторвал его от рукава Лиры, когда неизвестный утягивал её в зеркало. Ткань была холодной — не просто холодной, а абсолютно холодной, как обсидиан, как вода в колодце мёртвой деревни, как пустота. Но в этом холоде, в этой глубине, в этом ожидании, Эйнар чувствовал не пустоту — память. Память о ней. О том, как она смеялась. О том, как она плакала. О том, как она держала меч.
Он поднёс клочок к лицу, вдохнул. Ткань пахла железом, потом и ещё чем-то — сладковатым, приторным, почти тошнотворным. Запахом пустоты. Но в этом запахе, в этом ожидании, в этой пустоте, он слышал не страх — её голос. «Я не боюсь пустоты, — сказала она однажды, когда они сидели у костра, и огонь отражался в её единственном глазу. — Пустота боится меня. Потому что я помню. Потому что я не сдаюсь. Потому что я — «Волчица»».
Она не сдалась. Даже когда неизвестный коснулся её лица. Даже когда её тело стало гладким, как стекло, как лёд, как пустота. Она назвала имя брата. Она попыталась удержаться. Она боролась. Она не сдалась никогда.
А он не удержал.
Эйнар спрятал клочок за пазуху, туда, где под рубахой билось сердце. Бледно, редко, почти беспомощно. Но билось. Он будет помнить. Он всегда помнил. Даже когда память умирала. Даже когда имя исчезало. Даже когда пустота звала. Он помнил.
II
Тоомас стоял у входа в восточную башню, когда Эйнар пришёл туда. Кузнец не спал всю ночь — его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали чёрные, маслянистые жилки. Скверна не ушла, она затихла. Ждала. Как всё в этом мире. Как пустота. Как память. Он опирался на молот, и его руки — огромные, обожжённые, покрытые шрамами и ожогами — дрожали. Не от холода — от усталости. От той глухой, беспросветной усталости, которая бывает у людей, которые слишком долго несли слишком тяжёлое бремя.
— Ты пришёл, — сказал Тоомас, и его голос был низким, рокочущим, как камни, которые перетирают друг друга в водяной мельнице. Но в этом голосе, в этой ровности, в этом спокойствии, была боль. Не физическая — метафизическая. Боль человека, который не смог защитить. Который не успел. Который не заплатил.
— Я пришёл, — ответил Эйнар, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. Но в этой ровности, в этом спокойствии, была пустота. Не та, которую он носил в себе с рождения, а та, которую он приобрёл после сделки с Хозяином. Пустота того, кто перестал надеяться.
Они вошли в башню вместе. Свет факелов — тусклый, умирающий — едва освещал стены, покрытые чёрной, маслянистой слизью, которая блестела, как зеркало, как лёд, как пустота. Стена, где вчера было зеркало, стояла на месте. Серая, маслянистая, мёртвая. Ни трещины, ни намёка на бывшую дверь. Только камень. Только пыль. Только тишина.
Эйнар подошёл к стене, остановился в шаге. Положил правую руку на камень — поверх повязки, поверх содранной кожи, поверх памяти. Камень был холодным — не просто холодным, а абсолютно холодным, как обсидиан, как вода в колодце мёртвой деревни, как пустота. Он не отдёрнул руку. Он держал. Крепко. Надёжно. Как обещание.
— Она не откроется, — сказал Тоомас, и он опустился на корточки, провёл пальцами по полу у основания стены. Пальцы были чистыми — ни пыли, ни грязи, ни маслянистой слизи. Только холод. Который не проходил. — Я знал об этом зеркале много лет назад. Когда только пришёл в эти штольни. Оно было маленьким, тусклым, вмазанным в стену у самого пола, заваленным камнями. Я хотел разбить его. Испугался. Думал: если не трогать — умрёт само. Засохнет. Исчезнет. Но оно не умерло. Оно ждало. Оно всегда ждёт. У него есть время. Вечность.
Он замолчал. Тишина стала плотной, как смола. Эйнар смотрел на стену, и в его глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было гнева. Не было обиды. Не было усталости. Было что-то другое. Понимание.
— Ты испугался, — сказал Эйнар, и это был не вопрос — утверждение.
— Испугался, — ответил Тоомас, и он поднял голову, посмотрел на Эйнара. В его белых глазах — без зрачков, без цвета — была вина. Тяжёлая, глухая, почти невыносимая. — Я испугался, Пророк. Испугался того, что зеркало откроется. Испугался того, что за ним. Испугался того, что я не смогу закрыть его. И я не закрыл. Я спрятал его в памяти. Похоронил. Забыл. А оно ждало. И дождалось.
Эйнар молчал. Долго. Так долго, что Тоомас начал считать удары своего сердца — раз, два, три, четыре, пять. Потом Эйнар медленно убрал руку от стены. Повязка на костяшках набухла кровью — тёмной, густой, почти чёрной. Он не обратил на неё внимания.
— Ты не виноват, — сказал он, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Ты испугался. Я тоже боялся. Все мы боимся. Пустота не прощает страха, но она не наказывает за него. Она просто ждёт. У неё есть время. Вечность. А у нас — только этот день. И следующий. И, может быть, ещё один. Ты не разбил зеркало тогда. Я не удержал Лиру вчера. Мы оба не заплатили вовремя. Теперь поздно. Не потому, что мы виноваты. Потому, что у нас нет времени на вину. Только на память.
Он повернулся и пошёл к выходу. Тоомас остался стоять у стены, сжимая молот так, что костяшки побелели, и его белые глаза — без зрачков, без цвета — смотрели вслед Эйнару. В них не было страха. Была усталость. Такая же, как у Эйнара. Такая же глубокая. Такая же тяжёлая.
— Прости, — прошептал Тоомас, когда Эйнар уже скрылся в темноте коридора. — Прости, Пророк. Я не спас её. Не смог. Не успел. Не заплатил.
Но Эйнар не услышал. Или услышал, но не ответил. Какая разница?
III
В главном зале штольни, у потухшего горна, уже собирались люди. Лис стояла у карты, нарисованной углём на бересте — грубой, схематичной, но узнаваемой. Единственный глаз её — живой, острый, почти хищный — сверкал в свете тусклых факелов, как уголь, как лезвие, как надежда. Но надежды в этом взгляде не было. Было напряжение. То самое, которое бывает у зверя, когда он чует опасность, но не знает, откуда она придёт.
Рагнар сидел на камне, сжимая в правой руке меч — длинный, двуручный, с чёрной, маслянистой рукоятью. Левая рука, перевязанная после боя в ущелье, всё ещё болела, но он не жаловался. Жаловаться было некому. И незачем. Его лицо — грубое, обветренное, с глубоким шрамом через левую щёку — было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду. Он не смотрел на карту. Он смотрел на стену. Там, за стеной, была восточная башня. Там, в восточной башне, была стена. А за стеной — Лира. Или не Лира — тень. Или не тень — пустота. Какая разница?
Ворн стоял у входа в зал, прислонившись плечом к холодному, шершавому камню, и его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду. Он не спал. Никогда не спал, когда отряд терял кого-то. Спать, когда твои люди умирают, — значит умереть вместе с ними. Он знал это. Он помнил это. Он жил с этим.
Ирис сидела у повозки с ранеными, её лицо было бледным, почти прозрачным, и она кашляла — сухо, рвано, почти нечеловечески. Дым Тоомаса забился в лёгкие, и она не могла откашляться. Но она не жаловалась. Не останавливалась. Она промывала раны, меняла повязки, вливала в рот раненым отвары из сушёных трав, которых оставалось всё меньше. Трое «Волков» лежали на повозке — у двоих скверна поднялась выше пояса, чёрные, маслянистые жилки пульсировали под кожей, как живые, как голодные, как пустота. Ирис делала всё, что могла. Но она знала: этого мало. Этого всегда мало.
Альрик сидел у стены, привалившись спиной к холодному, шершавому камню, и держал на коленях пустой мешок из-под пыли Стекла. Мешок был старым, кожаным, перетянутым ремнями. Ремни он перевязывал каждое утро, проверяя, не ослабли ли. Теперь ремни были затянуты, но мешок не держал форму — он висел, как старая, пустая кожа, как сброшенная змеиная шкура, как память, которая умерла, но не хочет исчезать. Пыль рассыпалась во время взрыва, разлетелась по ветру, исчезла, как исчезает имя, когда некому его помнить. Но Альрик слышал — нет, не пение, не шёпот, не дыхание. Вибрацию. Слишком слабую, чтобы быть уверенным. Слишком тонкую, чтобы понять, откуда она идёт. Слишком чужую, чтобы доверять ей.
Эйнар вошёл в зал, и все повернулись к нему. Его лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было страха. Был холод. Холод человека, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться, и слишком много лжи, чтобы верить. Но в этом холоде, в этой глубине, в этом ожидании, было что-то ещё. Не надежда — память о надежде. Тонкая, хрупкая, почти невидимая, как трещина в Первом Зеркале, но она была. Которая держала его. Которая не давала ему упасть.
— Мы нашли след, — сказал он, и это был не вопрос — утверждение.
— Да, — ответила Лис, и она подошла к карте, провела пальцем по линии, которую начертила углём. — На восточном выходе. За дренажным лазом. Отпечатки ног. Босые. Мелкие. Её.
Она замолчала. Тишина стала плотной, как смола. Рагнар поднял голову, посмотрел на Лис, и в его глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — была надежда. Хрупкая, тонкая, почти невидимая, как трещина в Первом Зеркале, но она была. Которая держала его. Которая не давала ему упасть.
— Ты уверена? — спросил он, и его голос дрогнул — впервые за много дней, впервые с тех пор, как он взял в руки меч.
— Уверена, — ответила Лис, и её единственный глаз сверкнул. — Я знаю её походку. Знаю, как она ставит ноги. Как переносит вес. Это она. Но след странный. Неестественный. Следы неглубокие, но чёткие, как будто она шла по камню, не касаясь его. Иногда пропадают на десяток шагов, а потом появляются снова. Как будто её несли. Или вели.
— Кто вёл? — спросил Ворн, и его голос был низким, рокочущим, как камни, которые перетирают друг друга в водяной мельнице.
— Не знаю, — ответила Лис, и она покачала головой. — Но след ведёт на юго-запад. В земли Ущелья Чёрного Ворона.
Альрик поднял голову, услышав это название. Его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду.
— Ущелье Чёрного Ворона, — повторил он, и его голос был сухим, шуршащим, как осенние листья. — Там нет ничего. Только старая крепость. Разграбленная. Сожжённая. Забытая. Даже Корвус обходил её стороной. Говорили, что там живут тени. Не двойники — другие. Те, кто не отражается. Те, кто не помнит. Те, кто ждёт.
— Ждёт чего? — спросила Ирис, и она оторвалась от повязок, посмотрела на Альрика. В её глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками на белках — была тревога. Не страх — тревога. Она знала, что это место опасное. Знала, что они пойдут туда. Знала, что многие не вернутся.
— Ждёт, — ответил Альрик, и он опустил голову. — Не знаю. Может быть, нас. Может быть, её. Может быть, никого. Какая разница?
Часть вторая. Невозможный след
IV
Лис ушла на разведку одна, без спутников. Она не хотела, чтобы кто-то топтал след, не хотела, чтобы кто-то мешал ей слушать тишину, не хотела, чтобы кто-то отвлекал её от запаха, который она чуяла с самого утра. Запах был сладковатым, приторным, почти тошнотворным. Запахом пустоты. Но этот запах был не мёртвым, не выветрившимся — живым. Свежим. Горячим. Как будто пустота только что прошла здесь, только что дышала этим воздухом, только что касалась этих стен.
Она шла быстро, почти бегом, и её шаги были тихими, почти бесшумными. Единственный глаз сканировал пол, стены, потолок. Она искала след. Не тот, который оставляют обычные люди — чёткий, глубокий, с рисунком подошвы. Другой. Тот, который оставляет тот, кто уже не человек. Тот, кто между. Между памятью и забвением. Между именем и пустотой.
Она нашла его у старого дренажного лаза, того самого, через который они с Лирой пробирались в Монастырь перед взрывом. Лаз был пуст — ни теней, ни двойников, ни псов. Но запах был сильнее здесь. Он исходил из-под камней, из щелей между плитами, из самой земли. Лис опустилась на корточки, провела пальцами по полу. Пальцы были холодными — не просто холодными, а абсолютно холодными, как обсидиан, как вода в колодце мёртвой деревни, как пустота. Она отдёрнула руку, посмотрела на пальцы. Они были чистыми. Ни пыли, ни грязи, ни маслянистой слизи. Только холод. Который не проходил.
Потом она увидела следы. Они были мелкими, неглубокими, вдавленными во влажную землю с той странной, почти неестественной чёткостью, которая бывает у людей, которые идут во сне, или под гипнозом, или когда их ведут. Отпечатки босых ног — маленьких, узких, с длинными пальцами. Лира никогда не ходила босиком. Даже в лагере, даже на привале, даже когда все снимали сапоги, она оставалась в них. Спала в них. Ела в них. Сражалась в них. Сапоги были частью её, как меч, как нож, как чёрная повязка на правом глазу.
Лис провела пальцем по краю следа, не касаясь его. Земля была холодной — не просто холодной, а абсолютно холодной. Но след не осыпался. Не расплывался. Держал форму, как будто его оставили не час назад — минуту. Или секунду. Или сейчас.
«Она здесь, — подумала Лис, и мысль эта была холодной, как лёд, как вода, как пустота. — Она была здесь. Несколько часов назад. Её вели. Она не сопротивлялась. Или не могла сопротивляться. Или уже не хотела».
Лис поднялась, стряхнула с коленей налипшую грязь. Посмотрела на след. Он вёл не в штольни, не к Монастырю, не к перевалам. Он вёл на юго-запад. В сторону, где за скалами, за лесами, за границей пустоты, лежало Ущелье Чёрного Ворона.
Она пошла по следу, не оборачиваясь.
V
След вёл через осыпи, через сухие русла ручьёв, через узкие, тёмные расщелины, где даже в полдень царила тьма. Лис шла быстро, но осторожно, не поднимая шума. Единственный глаз её сканировал землю, камни, стены. Она не смотрела по сторонам — она смотрела под ноги. След не исчезал, но становился страннее. Иногда отпечатки ног Лиры пропадали на десяток шагов, а потом появлялись снова — ровные, чёткие, как будто время между ними вырезали ножом.
«Её несут, — подумала Лис, и сердце её забилось быстрее. — Или она летит. Или она уже не касается земли».
Она остановилась у края неглубокого оврага, посмотрела вниз. На дне, среди камней и сухой, колючей травы, лежал ещё один след. Но не отпечаток ноги — тень. Чёрная, маслянистая, почти живая. Она не принадлежала Лире. Она была длинной, тонкой, с неестественными пропорциями. Тень неизвестного. Того, кто забрал Лиру. Того, кто коснулся её лица. Того, кто утянул её в зеркало.
Лис опустилась на корточки, провела пальцами по тени. Пальцы прошли сквозь неё, как сквозь дым, как сквозь тьму, как сквозь пустоту. Тень не исчезла — она только колыхнулась, как вода, как время, как память.
«Они идут вместе, — поняла Лис. — Не раздельно. Вместе. Он ведёт её. Она идёт за ним. Не сопротивляется. Не плачет. Не зовёт на помощь. Она идёт, потому что не может остановиться. Потому что он забрал её память. Потому что она забыла, кто она. Или не забыла — но не помнит. Какая разница?»
Лис поднялась, стряхнула с пальцев холод. Тень на дне оврага исчезла, как только она отвела взгляд. Или не исчезла — спряталась. Или не спряталась — ушла дальше. Какая разница?
Она пошла обратно, в штольни, к Эйнару. След остался позади. Но она помнила его. Каждый отпечаток. Каждую тень. Каждый холодный камень.
VI
Эйнар выслушал Лис молча, не перебивая, не задавая вопросов. Сидел на камне у потухшего горна, его лицо было бледным, почти прозрачным, и в глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — не было страха. Был холод. Холод человека, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться, и слишком много лжи, чтобы верить.
— След ведёт на юго-запад, — сказала Лис, и её голос был ровным, спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась сталь. — В Ущелье Чёрного Ворона. Я не пошла дальше — слишком опасно одной. Но след свежий. Ей не больше восьми часов. Может быть, меньше.
— Она жива? — спросил Рагнар, и его голос дрогнул. Он стоял в трёх шагах от Эйнара, сжимая меч так, что костяшки побелели. Его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду.
— Не знаю, — ответила Лис, и она покачала головой. — Я не видела её. Только следы. Но следы странные. Неестественные. Как будто её ведут. Или несут. Или она уже не человек.
Альрик поднял голову от пустого мешка. Его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду.
— Ущелье Чёрного Ворона, — повторил он, и его голос был сухим, шуршащим, как осенние листья. — Там есть старая крепость. Её построили ещё до Корвуса, до Стекла, до пустоты. В ней жили те, кто не хотел отражаться. Те, кто замуровал все зеркала в своих домах. Те, кто боялся не врагов — собственных теней. Говорят, они ушли в горы, когда пустота пришла. Или не ушли — остались. Или не остались — исчезли. Какая разница? Крепость стоит до сих пор. Пустая. Тёмная. Холодная. Даже звери обходят её стороной.
— Ты был там? — спросил Эйнар, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти.
— Нет, — ответил Альрик, и он покачал головой. — Но я слышал. Пыль Стекла пела об этом месте. Не громко — тихо. Далёко. Почти не слышно. Но пела. Она пела о том, что там нет отражений. Совсем. Ни в камне, ни в металле, ни в воде. Только тьма. Только память. Только имя, которое исчезает.
Эйнар смотрел на карту, начерченную углём на бересте. Ущелье Чёрного Ворона было обозначено косой чертой — Альрик когда-то сказал, что туда лучше не ходить. Крепость — чёрным квадратом в центре ущелья. Ни дорог, ни троп, ни水源. Только камни. Только пыль. Только пустота.
— Я пойду, — сказал он, и это был не вопрос — утверждение.
Часть третья. Клятва у стены
VII
Ворн шагнул вперёд, его лицо было бледным, почти белым, и под кожей пульсировали голубые жилки, как трещины на старом льду. Он смотрел на Эйнара, и в его глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — была не ярость — усталость. Такая же, как у всех. Такая же глубокая. Такая же тяжёлая.
— Ты не должен туда идти, Пустой, — сказал он, и его голос был низким, рокочущим, как камни, которые перетирают друг друга в водяной мельнице. — Мы только что вышли из этого ада. Мы потеряли Лиру. Мы потеряли двух «Волков» ночью — их нашли мёртвыми у восточного выхода, с пустыми глазами и выжженной памятью. У нас нет воды на неделю. Нет еды на три дня. Нет лекарств даже для своих. А ты хочешь идти в Ущелье? За призраком? За тенью? За той, кто уже не человек?
— Она человек, — сказал Рагнар, и его голос дрогнул. — Она была человеком. И осталась. Даже если её память выжгли. Даже если её тело стало гладким, как стекло. Она назвала имя Бьорна, когда неизвестный касался её лица. Она боролась. Она не сдалась. А ты хочешь бросить её? Как бросают раненых, когда не могут нести? Как бросают мёртвых, когда некому их хоронить? Я не брошу. Я — «Волк». Волки не бросают своих.
— Мы не бросаем, — ответил Ворн, и в его голосе появились новые нотки — не усталость, не спокойствие, а что-то другое, похожее на усталую, горькую правду. — Но мы не должны умирать все. Если вы пойдёте в Ущелье — вы умрёте. Не сегодня — завтра. Не завтра — через неделю. Но умрёте. А кто тогда пойдёт к перевалам? Кто предупредит союзников? Кто расскажет им о пустоте, о двойниках, о Хозяине зеркал? Кто?
— Ты, — сказал Эйнар, и он поднялся, опираясь на правую руку. Повязка на костяшках набухла кровью, но он не обратил на это внимания. — Ты пойдёшь к перевалам. Ты возьмёшь раненых. Ты возьмёшь Тоомаса, если он согласится. Ты пойдёшь к союзникам и расскажешь им всё. О пустоте. О двойниках. О Хозяине зеркал. О том, что мы сделали. О том, что мы не сдались. Ты будешь нашей памятью, Ворн. Нашим именем. Нашей надеждой. А мы пойдём в Ущелье. За Лирой.
Ворн смотрел на него долго, изучающе. Потом медленно покачал головой — не отрицая, не утверждая, а как-то странно, почти печально.
— Хорошо, Пустой, — сказал он, и он отвернулся, пошёл проверять повозки. — Иди. Но возвращайся. Или не возвращайся — но не заставляй нас ждать слишком долго. У нас нет времени на вечность. У нас есть только этот день. И следующий. И, может быть, ещё один.
VIII
Эйнар решил разделить отряд.
Ворн с десятью «Волками» и ранеными остаётся в штольнях Тоомаса. Они будут ждать три дня — если Эйнар не вернётся, пойдут к перевалам, к союзникам. Ирис сначала отказалась оставаться: «Я не брошу тебя. Я пойду с тобой. Я нужна там — бинты, мази, отвары. Раненые понадобятся. Ты понадобишься».
Эйнар не спорил. Не уговаривал. Не приказывал. Он посмотрел на неё, и в его глазах — серых, усталых, с красными прожилками на белках — было что-то, чего она не видела раньше. Не гнев, не обиду, не усталость. Просьбу.
— Ты нужна мне, — сказал он, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. Но в этой ровности, в этом спокойствии, была просьба. Не приказ — просьба. — Не здесь — там. В Ущелье. Если Лира ещё жива — ей понадобится целитель. Если она не жива — мне понадобится тот, кто помнит, как держать за руку. Иди со мной, Ирис. Пожалуйста.









