
Полная версия
Королевский секрет
Внутри было жарко и удушливо, как в бане. Воздух стоял такой влажный, что кожа мгновенно становилась липкой, а дышать было тяжело, словно на грудь положили намоченную тряпку. Длинная низкая комната без окон, освещалась десятками масляных ламп. Они горели ровным, желтоватым пламенем, отражались в медных боках котлов, в стеклянных колбах, в потных лбах чиновников. Тени метались по стенам, качались, как призраки, придавая всему происходящему болезненный, почти кошмарный оттенок.
Вдоль стен на длинных, грубо сколоченных столах кипели медные, большие, полусферические, на чугунных подставках котлы. В них бурлила вода, испуская густой белый пар, который плотными клубами шёл вверх, оседая каплями на почерневших от времени балках потолка. Несколько чиновников в серых, засаленных чиновничьих кафтанах, с закатанными по локоть рукавами, обнажившими бледные, худые руки, трудились в абсолютном, пугающем безмолвии. Никто не переговаривался, не кашлял, не стучал лишний раз, только глухое бульканье воды, звон металлических лопаток и шуршание бумаги нарушали тишину. Эти люди были похожи на палачей, такие же сосредоточенные, такие же отрешённые от всего, что не касалось их работы.
— Смотри внимательно, Сущов, — негромко произнёс Шувалов, и его голос, приглушённый паром и тяжёлым воздухом, прозвучал как из могилы. Левое веко его коротко и привычно конвульсивно дёрнулось. — Здесь куётся настоящая тишина империи. Пока Воронцов пьёт шампанское и целует ручки дамам, эти люди читают мысли его гостей, заглядывают в души и вынимают секреты, как гнилые зубы. Без шума, без пыли. Вся Европа считает нас варварами, а мы знаем о них больше, чем их собственные министры.
Алексей подошёл ближе к столу, стараясь не дышать слишком глубоко: от густого пара и запаха сургуча кружилась голова. Чиновник с бледным, как писчая бумага, лицом, какое бывает у людей, годами не видящих солнца, аккуратно держал над кипящим котлом запечатанное письмо. Он медленно вращал конверт, чтобы плотный оттиск прогревался равномерно, но не растекался. Когда сургуч размяк до состояния мягкой глины, мастер виртуозно, с помощью тонкой костяной лопаточки, приподнял край печати. Он действовал так аккуратно, что не повредил ни лилии, ни герба, ни вензеля. Раздался едва слышный хруст, и сургучный слепок отделился от бумаги, оставшись невредимым, точно музейный экспонат. Чиновник отложил его на серебряный поднос и быстрым, отточенным движением развернул письмо.
На соседнем сухом столе, покрытом зелёным сукном, чтобы не скользило перо, другой клерк, с невероятной скоростью, почти не глядя на оригинал, принялся переписывать текст гусиным пером на чистый лист тонкой бумаги верже. Его рука порхала, как ласточка, оставляя за собой ровные, каллиграфические строчки. Он копировал не только буквы, но и расположение строк и даже случайные кляксы, чтобы при повторном запечатывании никто не заметил подмены
— Вскрыть письмо половина дела, — Шувалов прошёл мимо, не останавливаясь, и направился к дальнему столу, где сидел сгорбленный старик в тяжелых круглых очках в роговой оправе. Старик был окружён стопками исписанных цифрами тетрадей, бумажными лентами и кодовыми таблицами. Его узловатые, с распухшими суставами пальцы, медленно перебирали листы, отыскивая нужные комбинации. — Самое сложное, заставить его, — Шувалов кивнул на письмо, — говорить. Текст – это плоть. Но душа его заключена в шифре. Французы хитры, как бесы. Официальный Версаль пишет своему послу одно, а тайный «Секрет короля» совсем другое. Двойные послания, ложные шифры, акростихи, невидимые чернила. И всё завязано на книгах, которые меняются каждый месяц. Попробуй угадай.
Шувалов взял со стола свежий лист бумаги с уже переписанной копией, и протянул Алексею. Рядом лежал и плотный, с водяными знаками в виде королевской лилии, перехваченный оригинал депеши шотландского агента Александра Дугласа в Париж.
— Читай, поручик. Что видишь? — Голос Шувалова звучал ровно, но в нём чувствовалось скрытое как в тетиве перед выстрелом напряжение.
Алексей нахмурился, вчитываясь в ровные строчки, написанные на безупречном французском, но каком-то безжизненном языке, словно писал не человек, а кукла, заученно повторяющая урок:
«Le marché des draps à Saint-Pétersbourg est stable. Notre tendre messagère à la cour de la comtesse Vorontsova travaille sans faute, livrant des échantillons de tissus à notre associé parisien deux fois par semaine...»
— Обычный торговый рапорт, ваше сиятельство, — пожал плечами Сущов, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Меха, сукно, поставки. Французы скупают у нас ткани? Странно, у них самих в Лионе не хуже.
Он поднял глаза на Шувалова. Глава Тайной канцелярии стоял, скрестив руки на груди, и его левая щека дёргалась в ритме, похожем на закипающий котёл.
Шувалов издал короткий, сухой смешок как один-единственный выдох, похожий на треск сухой ветки под ногой.
— Торговый, говоришь? Старик Россиньоль в Париже знатно потрудился над словарём, раз обычный гвардеец видит здесь лишь сукно. Перевожу на русский, Сущов... — Он заговорил медленнее, чеканя каждое слово, как пулю: — «Рынок сукна» – это влияние нашей так называемой «французской партии» при дворе. «Парижский партнёр» – лично его христианнейшее величество король Людовик XV, который тайно шлёт Воронцову золото. А вот «нежная посланница» ... — Шувалов сделал паузу, и его веко дёрнулось с особой силой, — это человек, который носит д’Эону государственные секреты прямо из спальни вице-канцлера. Перешифрованные бумаги, планы Коллегии, копии указов. Курьер, которому Воронцов доверяет больше, чем собственному лакею.
У Алексея внутри всё резко похолодело, как будто, за шиворот налилась ледяная вода. Перед глазами мгновенно всплыло бледное, тонкое лицо Настасьи Долгоруковой в сиянии дворцовых свечей. Её огромные глаза, её тихий, испуганный шёпот: «Графиня велела мне отнести туда ключи... Я отношу записки...». Пальцы, унизанные дешёвыми перстнями. Платье, сшитое из ткани, подаренной с барского плеча. Она – сирота, приживалка, курьер. Идеальный «нежный почтальон». Никто не заподозрит бедную родственницу, которая носит ключи и бумаги. Она – невидимка.
— Вы знаете, кто этот курьер, Александр Иванович? — спросил Сущов, и его собственный голос прозвучал со стороны глухо, чуждо. Он изо всех сил старался держать лицо перед проницательным взглядом шефа сыска. Но сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Пот выступил на лбу, и Алексей боялся, что Шувалов заметит это, поймёт, прочитает его мысли.
— Пока нет, — Шувалов повернулся к нему всем корпусом, и его тик снова заставил левую половину лица дернуться, превратив его физиономию в жуткую, живую маску. — Но этот «почтальон» дважды в неделю, по вторникам и пятницам, гуляет по аллеям Летнего сада. Передаёт донесения в условленном месте под старой ивой, что у Лебяжьей канавки. Воронцов труслив, как заяц. Сам он д’Эону бумаги в руки не отдаст, потому что боится Бестужева, боится, что его схватят с поличным. Он посылает бабу. Бабу из окружения своей супруги. Графиню Воронцову окружают фрейлины, камеристки, приживалки, сироты. Кого-то из них купили или запугали.
Алексей сжал пальцы в кулак так, что ногти впились в ладонь. Он знал имя. Он не мог его не знать.
— Твоя задача, Сущов, — Шувалов наклонился ближе, и его тёплое, с кисловатым привкусом вчерашнего вина дыхание коснулось щеки Алексея, — отправиться туда прямо сейчас. Сегодня пятница. Через два часа встреча. Выследи её. Возьми с собой капрала Максима, пусть ждёт в засаде. Мне нужно знать имя девки, которая продаёт Россию за французские кружева. Мне нужно, чтобы ты взял её с поличным, с запиской в руках, с шифром. И тогда мы заставим Воронцова плясать под нашу дудку.
Шувалов подошёл к ближайшему котлу, где вода уже почти выкипела, взял костяную лопаточку, измазанную в застывшем сургуче, и с силой вонзил её в кипящую массу, размешивая, словно варево.
— Бестужеву нужен этот курьер, поручик. Старик не доживёт до лета, если мы не ударим сейчас. Понимаешь? Не доживёт! Но если мы возьмём её с поличным и заставим говорить, Воронцову не отмыться. Его сковырнут с должности, сошлют или посадят. И французская партия рухнет. Ступай в Летний сад. — Он резко обернулся, и его глаза, мутные, с красными прожилками, впились в Алексея. — И помни, Сущов: если пожалеешь девку, если ты спугнёшь её или не дай Бог отпустишь, ты сам пожизненно отправишься в Нерчинские рудники. Я шутить не люблю. Я и Бестужеву слово дал, что ты надёжная ищейка. Не подведи нас.
Алексей отдал честь, уставно щелкнув каблуками, развернулся и пошёл к выходу. Тяжёлая железная дверь за его спиной закрылась с глухим, зловещим стуком. Пар ещё клубился в коридоре, смешиваясь с запахом уксуса и лаванды.
В кармане его мундира лежал надушенный розами кружевной платок д’Эона – трофей вчерашней схватки. А в душе разверзалась чёрная, холодная бездна. Ему предстояло выследить беззащитную девушку, которая доверилась ему на балу и которая единственная сказала ему правду. И он должен был взять её, как берут врага: с поличным, с доказательствами, без жалости.
Алексей вышел на крыльцо Главной аптеки. Ледяной ноябрьский ветер ударил в лицо, отрезвил, заставил прийти в себя. В горле стоял ком, и он сглотнул его с трудом.
«Прости, Настасья Павловна, — подумал он, глядя на серое, свинцовое небо. — Но ты выбрала не ту сторону. И теперь я – твоя тень».
Он запахнул шинель, поправил повязку на раненом плече и быстрым шагом пошёл по Миллионной в сторону Летнего сада, где старая ива у Лебяжьей канавки ждала своего утреннего гостя.
***
Летний сад лежал под глубоким ноябрьским снегом – притихший и вымерший, словно чертоги зимней девы из старых голштинских сказок, которые рассказывала Алексею мать. Пышная, пушистая пороша, столь необычная для этого времени года, выпала накануне и за одну ночь преобразила знакомые с детства места до неузнаваемости. Тяжёлые белые шапки легли на ветви вековых лип. Сугробы доходили до колен, скрывая гравийные дорожки и засыпая цоколи мраморных ваз.
Строгие аллеи, летом шумевшие густой зелёной листвой, теперь казались бесконечными белыми коридорами, уходящими в серую, туманную даль, где небо сливалось с землёй в одном холодном, бесцветном мареве. Деревья стояли голые, чёрные, с обледенелыми ветвями, похожие на скрюченные пальцы старух, тянущиеся к небу. Ветер, сырой и пронизывающий, залетал с залива и гонял по дорожкам сухую, колючую крупу, которая со звоном ударялась о стволы и тут же таяла на щеках, оставляя мокрые холодные полосы.
Знаменитые мраморные статуи античных богов, героев и муз, привезённые ещё Петром Великим из Италии, укрыли на зиму в грубые деревянные футляры. Покрытые инеем доски казались в полумраке и тумане рядами ровных, однообразных гробов. Временами, когда ветер усиливался, короба жалобно скрипели, и этот похожий на стон звук разносился по пустынным аллеям, внушая суеверный ужас.
Набережную Лебяжьей канавки заволакивало серой, липкой дымкой – смесью тумана, речной испарины и дыма из бесчисленных печей. Пахло йодистой сыростью. Финский залив дышал в спину городу близким ледоставом, когда Нева начинает «становиться», и ещё чем-то неуловимым, и горьковатым, напоминающим о войне, которая где-то там, за горизонтом, уже готовилась поглотить Европу.
Чтобы не оставлять лишних улик, Алексей Сущов шёл по центральной аллее, намеренно ступая след в след по чужим отпечаткам: чьи-то сапоги, чьи-то дамские ботинки, чьи-то детские ножки давно протоптали здесь узкую тропинку. Он знал, что в Тайной канцелярии умеют читать по шагам всё: рост, вес, походку, даже настроение человека. Одиночная цепочка на свежей пороше могла выдать его с головой.
Левое плечо после утреннего визита в «Чёрный кабинет» ныло сильнее. Должно быть, повязка сбилась, и рана снова открылась, но поручик не обращал на это внимания. Он стиснул зубы, затянул потуже кушак и продолжал идти, стараясь не сбивать дыхание. Пар изо рта вырывался облачками и тут же рассеивался в морозном воздухе.
Его серый, цепкий, привыкший замечать детали взгляд, был прикован к двум фигурам в самом конце аллеи, у замерзшего павильона Грота. Там, где когда-то, в летние, беззаботные времена, били фонтаны и играла музыка, сейчас царила ледяная, могильная тишина.
Княжна Настасья Долгорукова медленно брела вдоль деревянных щитов, укрывавших статуи. На ней была тёмно-вишнёвая шубка, отороченная соболем – подарок графини Воронцовой из числа тех вещей, которые та носила два-три сезона и отдавала фрейлинам «для поддержания вида». Шубка была немного велика, и Настасья куталась в неё, как в кокон, пряча руки в пушистую соболью муфту, единственную драгоценность, доставшуюся от матери. Её бледное, заострившееся от холода и недосыпа лицо, было обращено к земле, словно она искала что-то в снегу. Настоящего тепла в шубке не было. Алексей знал, что такое старый, вылинявший мех. Она мёрзла, но шла, потому что должна была.
В тридцати шагах позади неё, тяжело ступая и увязая в сугробах, семенила мадам Дюпре – строгая француженка-менторша лет шестидесяти, приставленная графиней Воронцовой следить за каждым шагом фрейлины, записывать все её разговоры и доносить «любезной графине» каждый подозрительный взгляд. На старухе была тяжёлая, серая, с длинной бахромой шерстяная шаль, намотанная поверх чепца, а из-под юбки торчали грубые, мужского покроя башмаки на толстой подошве. Мадам Дюпре то и дело шумно сморкалась в кружевной платок, чихала, икала и проклинала шёпотом «варварский русский холод, от которого дохнут даже собаки». Её лицо, усыпанное фиолетовыми прожилками от частого употребления портвейна, было перекошено от холода и злобы.
Сущов ускорил шаг, перешёл на лёгкий бег. Поравнявшись с Настасьей у заиндевевшего фонтана, где когда-то били вверх серебряные струи, он резко шагнул из-за широкого ствола старой липы, преграждая ей путь. Ствол был толщиной в обхват, покрытый корой в глубоких трещинах, похожих на старческие морщины.
Настасья вздрогнула всем телом, как испуганная лань, и прижала муфту к груди, словно ища защиты. В её огромных, тёмных, как спелые вишни, глазах на мгновение вспыхнул испуг, который тут же, в следующую секунду, сменился глубокой, щемящей тревогой. Она мгновенно, как только умеют это делать женщины, заметившие близкого человека в беде, оценила его мертвенную бледность, испарину на лбу и то, как неестественно ровно он держал левое плечо, не делая резких движений.
— Поручик Сущов? — вполголоса, едва шевеля побелевшими губами, произнесла она, чтобы голос не долетел до мадам Дюпре. — Вы сумасшедший. Вы совсем рехнулись! Если мадам Дюпре увидит, что мы одни… если она узнает… Графиня Воронцова немедленно узнает об этой прогулке. Меня выгонят, сошлют, запрут в монастырь!
— Пусть узнает, княжна, — Алексей ответил жёстко, не улыбаясь, и сделал полшага вперёд, заставляя её отступить в тень деревянного футляра статуи. Дерево пахло смолой и прелой соломой, которой утепляли статуи на зиму. — Боюсь, у графини скоро будут заботы посерьёзнее, чем сомнительная репутация её фрейлины. Например, собственная шкура. Тайная канцелярия роет под неё, как кроты.
— Боже… Что с вами, Алексей? — её голос дрогнул, она невольно, почти бессознательно потянулась к его бледной щеке прохладными, чуть влажными пальцами, но тут же отдернула руку, вспомнив про компаньонку, которая остановилась вдали, высматривая что-то в другом конце аллеи. — Вы снова дрались на дуэли? Это из-за меня? Вы погубите себя. Императрица строго карает за шпагу. Пожалуйста, уходите, пока не поздно.
— Если бы это была дуэль, Настасья Павловна, — Сущов ухмыльнулся с горечью, и его улыбка вышла кривой, недоброй. — На дуэлях бьются дворяне по правилам чести с секундантами, врачём и выбором оружия. А меня вчера ночью пытались прирезать в темноте, как скотину на бойне. Из-за угла. Чисто парижские замашки, вам не кажется? Использовали тяжелую ткань, чтобы ослепить, и погасили единственную свечу, чтобы сбить с толку. Профессионально. Опытно. С любовью.
Настасья смертельно побледнела так, что её лицо стало почти прозрачным, словно воск, и сделала шаг назад, упершись спиной в обледенелое дерево футляра. Доски жалобно скрипнули.
— Я… я не понимаю, о чём вы говорите, — прошептала она, и её глаза наполнились слезами, но она не дала им пролиться, сдержалась.
— Всё вы понимаете, Настасья, — Алексей наклонился к ней, почти касаясь её щеки своим холодным, обветренным лицом, и понизил голос до едва различимого шёпота, такого тихого, что его едва можно было расслышать на расстоянии вытянутой руки. Каждое слово давалось ему с трудом, горло пересохло, сердце бешено стучало в груди, отдаваясь в раненое плечо. — Вчера на балу вы обронили, что у вице-канцлера ночью будут «особые гости». Я пошёл проверять ваши слова. И встретил там вашего нового кавалера. Того изящного шевалье д’Эона, который так красиво кружил вас в менуэте. У него быстрая рука, Настасья. Он бы вас зарезал, не моргнув глазом, если бы вы встали у него на пути.
— Шевалье всего лишь секретарь миссии! — Настасья попыталась перебить его, но в её глазах уже заплясала паника, испуганные огоньки, которые она не могла скрыть. — Он вежлив, он образован, он просто привёз мне французские романы Вольтера, Руссо и Дидро. Я люблю читать по-французски, вы же знаете!
— Ваш «секретарь» владеет шпагой лучше, чем весь мой полк, Настасья! — Алексей жёстко, но осторожно взял её за край собольей муфты, фиксируя её так, чтобы она не могла уйти. — И говорит по-русски без малейшего намёка на галльский выговор, когда думает, что его никто не слышит. Ни «р», ни «ж» не картавит. Чистая московская речь, какой изъясняются в столичных коллегиях. Он шпион, Настасья. Шпион «Секрета короля» – личной шпионской сети Людовика Пятнадцатого, о которой даже французские министры не знают. Он и этот шотландский дворянин Дуглас покупают наших сановников, как девок на ярмарке. А Воронцов и рад продаваться за версальское золото, ему лишь бы Бестужева подсидеть.
Сущов перевёл дыхание, чувствуя, как пульсирует боль в плече, и продолжил:
— Тайная канцелярия Шувалова уже вскрыла их почту. «Черный кабинет» работает на полную. Вы их курьер, Настасья. Вы носите им государственные секреты, не зная, что в запечатанных конвертах. В «Черном кабинете» вас называют «нежной посланницей». Так закодировали в депешах.
Настасья резко вырвала муфту из его пальцев. Она дёрнула так сильно, что едва не поскользнулась на льду. В её глазах, полных слёз, внезапно, как пламя, вспыхнула бешеная, фамильная гордость Долгоруковых. Та самая гордость, которая водила её предков на плаху и не давала им просить пощады. Лицо её стало жёстким, губы сжались в тонкую полоску.
— Не смейте! — выдохнула она, и голос её зазвенел от обиды и гнева. — Вы ничего не знаете! Ничего! Думаете, мне нравится улыбаться этим напудренных чужестранцам? Слушать их плоские, пошлые шутки о «русских медведях» и «варварской Московии»? Мой отец сгнил в берёзовской ссылке – мёрз, голодал, молился, пока не ослеп от слёз! Наше имя растоптано, имение конфисковано, императрица Елизавета не желает и слышать о Долгоруковых! У меня ничего нет, кроме этого, проклятого места при дворе Воронцовой! Меня заставили! Заставили, слышите? Графиня сказала: или ты носишь мои записки, или я выгоню тебя на улицу. А на улице, только притон, позор да голодная смерть.
Она замолчала, часто дыша, и слеза, одна-единственная, крупная, как бриллиант, скатилась по её бледной щеке, застыла на подбородке и упала на соболиный мех муфты.
— Настасья… — Сущов смягчился, и в его голосе, который только что был жёстким и требовательным, проступила искренняя, такая глубокая боль, что он сам удивился. Он сделал шаг назад, отпустил её ткань, давая пространство. — Поймите, я здесь не как судейский палач. И не как доносчик, хотя вы так меня и назвали. Я пришёл защитить вас от неё, от них, от вас самой. Шувалов уже подписал бы указ о вашем приводе под караул, если бы знал ваше имя. Он ищет «нежную посланницу» по всему городу. Из подвалов Тайной канцелярии не возвращаются, Настасья. Там не спрашивают, кто тебя заставил. Там спрашивают только подписи под признаниями. Скажите мне правду: что в тех записках, которые графиня просит вас передать французам? Что вы для них носите? Планы полков? Списки агентов? Шифры? Или что-то ещё?
Настасья посмотрела на него с не наигранным, не театральным, а настоящим ужасом, который только сейчас понял, в какую пропасть его затянули. Её губы задрожали от холода, или от внезапного страшного осознания.
— Вы… вы действительно служите Шувалову? — прошептала она, отступая на шаг, потом ещё на шаг. — Вы его ищейка? Вы доносчик, Алексей? Вы придёте арестовать меня? Связать мне руки и увести в… туда?
— Я служу России, Настасья, — Сущов посмотрел ей прямо в глаза, в чёрную бездну её зрачков, не отводя взгляда, и голос его был твёрд, как сталь клинка. — И не хочу, чтобы французские крысы управляли нашей волей, пока государыня томится в жестокой лихорадке. А вы являетесь инструментом в их руках, даже если вы этого не понимаете. Ваши руки чисты, но бумаги, которые вы носите, кровавые. Они куют цепи для России. Поймите, я хочу спасти вас от этого.
Она закрыла глаза на секунду, судорожно вздохнула, и когда открыла их слёзы уже не текли, они высохли, оставив на щеках солёные дорожки.
— Я не знаю, что в записках, Алексей, — прошептала она, и в её голосе не было больше ни гнева, ни гордости, только тупая, безысходная усталость. — Клянусь вам памятью отца, клянусь всем, что у меня осталось, этой муфтой, этой шубкой, этими дешёвыми перстнями, я не знаю. Графиня сама запечатывает их своей личной сургучной печатью с гербом Воронцовых. Я просто отдаю их д’Эону на прогулках в Летнем саду. Вот как сейчас… — она оглянулась на мадам Дюпре, которая стояла, отвернувшись, и сморкалась в снег. — Он ждёт меня у старой ивы. Я должна передать ему конверт. Графиня сказала, что это срочно.
Настасья резко умолкла. Её взгляд, скользнув за спину Алексея, застыл, расширился, и лицо её стало мертвенно-бледным. Таким бледным, что синие прожилки на висках стали видны, как реки на карте. Она смотрела туда, откуда только что пришёл Сущов.
Алексей инстинктивно положил правую руку на эфес шпаги и медленно, стараясь не делать резких движений, чтобы не потревожить раненое левое плечо, обернулся.
Из-за поворота заснеженной аллеи, мягко, почти бесшумно ступая по насту дорогими кожаными сапогами на низком каблуке, выходил шевалье д’Эон. Рядом с ним, подобострастно заглядывая ему в лицо и что-то быстро, восторженно щебеча, семенила мадам Дюпре. Её серое лицо раскраснелось от мороза и предвкушения вознаграждения. Старуха буквально стелилась перед французом, размахивая руками, показывая на статуи, на деревья, на грот, и д’Эон вежливо, но отстранённо кивал, не слушая.
На д’Эоне был тёмно-зелёный суконный кафтан, подбитый хорошим, добротным, отороченный чёрным бархатом. На руках надета пушистая меховая муфта, из которой торчали кончики пальцев в тонких перчатках. Его напудренные волосы были уложены в аккуратную косицу, перевязанную чёрной лентой. Его бледное, точеное лицо скрывала изящная чёрная полумаска, закрывавшая верхнюю половину лица, но губы… на губах шевалье играла всё та же тонкая, ядовитая и абсолютно уверенная в себе улыбка. Улыбка человека, который знает, что он здесь главный, и которому никто не указ.
Он остановился в пяти шагах от них, и мадам Дюпре тут же замолчала, отступила в сторону и замерла, ожидая приказаний.
— Ах, какая восхитительная пастораль, — негромко, но внятно произнёс д’Эон, и его голос, без акцента, с лёгкой, чуть слышной хрипотцой, прозвучал в тишине зимнего сада, как треск льда под ногами. Его маслянисто блестящие карие глаза под маской перевели взгляд с перепуганной Настасьи на гвардейский мундир Сущова, на его руку на эфесе, на его окровавленную повязку, выглядывающую из-под воротника.
— Поручик Сущов, вы, кажется, путаете караульную службу с прогулками во фрейлинском саду, — продолжал д’Эон, делая ещё один шаг вперёд и грациозно, почти по-женски, перекладывая муфту из одной руки в другую. — Не боитесь, что господин Шувалов накажет вас за… излишнее рвение к прекрасному полу? А впрочем, что я говорю? Любовь, она и в Петербурге любовь. Даже в Тайной канцелярии, я слышал, есть сердца.
Он усмехнулся, обнажив ровные, белые зубы, признак работы дорогого парижского дантиста, и его взгляд, скользнув по лицу Настасьи, задержался на её мокрых щеках.
— Княжна, вы плакали? Кто посмел вас огорчить? Этот суровый воин? — он кивнул на Алексея. — Если так, я, как кавалер, обязан потребовать удовлетворения. Но, надеюсь, до этого не дойдёт. В конце концов, у нас у всех здесь одна цель – приятно провести этот морозный зимний час. Не так ли, господин поручик?
Он улыбался, но глаза его оставались холодными, как лёд на Фонтанке. И в этой улыбке, и в этом взгляде Сущов прочитал приговор: «Я знаю, кто ты. Я знаю, зачем ты здесь. И я обыграю тебя. Всегда».








