
Полная версия
Королевский секрет
Но он будет играть. Не от храбрости, а от отчаяния. Отцовские долги, изношенные локти, три гроша в кармане и эта ноющая, пульсирующая рана, всё это толкало его вперёд, заставляло стиснуть зубы и идти. Шевалье д’Эон не просто враг. Он зеркальное отражение самого Алексея, такой же хищник на тайной государевой службе, только на другой цепи.
Алексей остановился на середине моста, подставил лицо ледяному ветру, смахнул набежавшую то ли от боли, то ли от злости слезу. Его война против шевалье д’Эона только начиналась.
А впереди, за серой пеленой рассвета, уже угадывались очертания города – дымные трубы, шпили, крыши – огромный, равнодушный, живущий своей жизнью Петербург. Там, среди этих улиц, затерялся французский шпион. И где-то там же была Настасья Долгорукова, девушка с огромными глазами, которая знала слишком много и доверилась оборванному поручику.
Сущов поправил повязку, затянул потуже шинель и, хромая, пошёл дальше, где на городских улицах фонарщики уже гасили последние ночные фитили, а в воздухе пахло печным дымом, хлебом и безнадёжностью.
ГЛАВА 2. ОХОТА НА ВЕДЬМ
Пробуждение отозвалось в теле глухой, пульсирующей болью, словно под кожу забили раскалённый гвоздь и теперь медленно проворачивали его в такт сердцу. Алексей открыл глаза и тут же зажмурился от резкого, бьющего в маленькое оконце ноябрьского солнца. Свет был белым, ослепительным и безжалостным. Он резал глаза, вызывал слезу и высвечивал каждую трещинку на бревенчатых стенах.
В каморке в Преображенской слободе было холодно и дышать становилось больно, воздух обжигал ноздри, а иней успел за ночь густо опушить углы, обрамляя их серебристой, почти сказочной бахромой. Деревянные половицы промёрзли насквозь, и даже сквозь толстые шерстяные носки Алексей чувствовал, как холод поднимается снизу, скручивает ступни, забирается под одеяло.
Он попытался приподняться на локтях, но левое плечо, распоротое французской шпагой, мгновенно прострелило острой, как удар молнии судорогой. Боль побежала по руке, впилась в шею, отдалась в затылке. Алексей глухо сквозь зубы, по-солдатски ёмко выругался и откинулся обратно на жёсткую подушку, набитую конским волосом. Та пружинила, не давала покоя, пахла потом и давними походами. Подушке было лет двадцать, ровно столько, сколько верный Архип бессменно следовал за ним.
— Инда занесло же нас на край света, прости Господи, — раздался от двери знакомый ворчливый шёпот. Голос был сиплым, прокуренным, но в нём слышалась та особая теплота, которую не купишь ни за какие чины.
В комнату, шаркая стоптанными сапогами, на левом из которых подмётка уже отваливалась, и Архип наспех прибил её гвоздями, вошёл старый слуга. В руках он нёс жестяной таз, потемневший от времени, с дымящимся кипятком. Пар валил густыми клубами, оседал на морщинистом лице, смешивался с запахом дегтя, которым Архип смазывал сапоги. Через плечо была перекинута охапка чистой, нарезанной полосами ветоши. Старый слуга выглядел хмурым и его седые усы топорщились, как у разозлённого кота, а под глазами залегли тёмные, почти синие круги. Архип не спал всю ночь, карауля барина. Сидел в сенях на лавке, подремывал, вздрагивал от каждого шороха и точил нож об оселок, чтобы не сомкнуть глаз.
— Лежи уж, соколик, не дёргайся, — Архип поставил таз на колченогий табурет. Тот жалобно скрипнул, но выдержал, и бесцеремонно рванул край рубахи Алексея, обнажая наспех наложенную повязку. Сукно присохло к ране, и Сущов стиснул зубы так, что заныли челюсти. Из горла вырвался лишь короткий, придушенный выдох и ни стона, ни жалобы. Он не мог себе позволить слабости перед старым солдатом.
— Вся сорочка в кровище, грех один! — Архип всплеснул руками, и таз чуть не опрокинулся. — И ради чего, спрашивается? Ради этих напудренных мусью? Полночь ушла, а я всё кровь твою с рогожи в карете да с наших половиц оттираю. Господи Иисусе, сколько же её было. И не убывала, никак. Я уж думал, зашивать придётся, а у меня ни иглы подходящей, ни нитки шёлковой...
В его голосе слышалась не только тревога, но и древняя, наболевшая обида. Архип помнил Алексея ещё младенцем, помнил его отца, бригадира Сущова, который говаривал: «Гвардеец в бою спины не кажет, а умирает при ружье и с честью». И вот теперь сын шёл по той же кровавой дорожке.
— Помолчи, дядька, — хрипло выдохнул Алексей, чувствуя, как по груди потекла струйка тёплой воды — Архип принялся аккуратно отмачивать присохшую ветошь, смачивая её из жестяного ковшика. Вода была горячей, почти обжигающей, но это было лучше, чем когда ткань рвут с запёкшейся коркой. — Не до ворчания сейчас. Мундир цел?
— Цел-то цел, да локти-то светятся, — Архип сокрушённо покачал косматой головой, выжимая мокрую тряпицу. Его пальцы, скрюченные старостью и тяжёлой работой, двигались удивительно нежно, словно он перебирал церковные ризы. — Я-то дыру на плече заштопал, нитку зелёную подобрал, инда не видать ничего. Но ежели ты, Алексей Николаич, ещё разок под эти хрянцузские иголки полезешь, то сукна у меня больше не осталося. Придётся тебе перед господином Шуваловым в одном исподнем предстать. А он, чай, не графиня, кружев не оценит.
Алексей не ответил. Он лежал, глядя в потолок, где по серым, прокопчённым доскам медленно ползли тени. Это за окном проплывали редкие облака. В каждой такой тени ему чудилась фигура д’Эона.
Его взгляд упал на край простого, некрашеного, с выдвижным ящиком стола, где Архип хранил ложки и запасные гвозди. Там, поверх его гвардейской перевязи с выцветшим медным набором, лежал тот самый оброненный д’Эоном кружевной платок. Даже в этой промёрзшей, пахнущей сыростью и дешевым бакуном каморке от дорогого батиста исходил отчётливый, приторно-сладкий аромат роз.
Сущов протянул здоровую правую руку, левая всё ещё отзывалась болью при каждом движении и взяв платок, поднёс к лицу. Батист был тонким, почти прозрачным, с вышитой монограммой «d’E» – вензель, достойный принца крови. Запах ударил в ноздри, защекотал, напомнил о вчерашней схватке: звон шпаг, полумрак библиотеки, горячее дыхание врага в дюйме от лица.
«Это не просто секретарская прихоть, — подумал Алексей, сжимая кружево в кулаке, и пальцы его побелели от напряжения. — Шевалье метит высоко. Очень высоко. Такие духи не покупают на жалованье мелкого чиновника. Их привозят из Парижа в специальных флаконах, заказывают у лучших мастеров французского двора, и цена одного такого платка равна моему полугодовому содержанию. И духи эти, его визитная карточка, его вызов и его гордость. Кто ещё в столице пахнет парижским садом? Только тот, кто хочет, чтобы его запомнили. Или тот, кто уверен, что его никогда не поймают».
Он сунул платок под подушку. Пусть лежит, как вещественное доказательство, как залог будущего допроса.
Внезапный резкий стук в тяжёлую дубовую дверь заставил обоих мужчин вздрогнуть. Удар был таким, что половицы загудели, а с косяка посыпалась известковая крошка. Стук повторился: три коротких, властных удара, отбитых рукоятью плети. В этом стуке не было просьбы, а был приказ, от которого не отказываются.
Архип инстинктивно перекрестился на тёмную, с почти стёртым ликом Николая Угодника икону в углу в углу комнаты, перед которой теплилась лампадка, и потянулся к стоящему у кровати гвардейскому тесаку. Лезвие тускло блеснуло в полосе солнечного света.
— Лежи, барин, я гляну, кого там леший в такую рань принёс, — шепнул старик, хотя голос его дрогнул. Он знал, что в такую рань с добрыми вестями не ходят.
Приоткрыв дверь на ширину ладони и уперевшись в косяк плечом, он отодвинул засов. За порогом, окутанный морозным паром, стоял невысокий человек в глухом чёрном кафтане без знаков различия, без пуговиц, без единой нашивки. Лицо его было обычным, не запоминающимся, и только пустые, не мигающие глаза, выдавали в нём курьера Тайной канцелярии. Такие люди не здороваются, не представляются и не оставляют следов.
Не говоря ни слова, он протянул в щель узкий тёмно-коричневый, с металлическими уголками кожаный пенал, запечатанный личной печатью Александра Шувалова. На сургуче алел оттиск графской короны над витиеватой монограммой – символа, перед которым трепетали сановники и генералы.
Архип принял пенал дрожащими пальцами, и курьер тут же растворился в морозном паре сеней, словно его и не было. Не хлопнула дверь на крыльце, не скрипнула ступенька, только холодный воздух ещё несколько секунд струился в щель, напоминая о незваном госте.
— Ни здрасьте тебе, ни до свидания, — буркнул Архип, с ненавистью глядя вслед. — Ироды.
Алексей, пересиливая боль, в глазах потемнело, когда он неловко опёрся на раненое левое плечо, сел на кровати. Взял пенал, сломал сургуч ногтем большого пальца. Внутри, на чёрном бархате, лежал короткий листок плотной, шершавой бумаги. Мелкий почерк Шувалова, ровный, похожий на цепочку муравьёв, не оставлял пространства для маневра. Каждая буква была выведена с болезненной тщательностью, словно сам граф боялся, что его поймут неправильно.
«Поручику Сущову. Немедленно явиться к Главной аптеке, в подвальное ведомство. Дело не терпит отлагательств. Час на сборы. Шувалов».
Ни «здравствуйте», ни «пожалуйста», ни надежды на отказ. Только приказ.
Алексей спустил ноги на холодный пол. Ступни обожгло ледяным холодом. Поёжившись, он натянул сползшую рубаху и посмотрел на Архипа. Старый слуга уже стоял с вычищенным, отглаженным, с заштопанным плечом и аккуратно зашитыми локтями мундиром в руках.
— Подавай мундир, дядька, — сказал Сущов, звучащим глухо, но ровно голосом. — Шувалов ждать не любит. Похоже, наш шевалье уже сделал свой следующий ход.
— А завтрак? — спросил Архип, хотя знал ответ.
— Успеется. Если останусь жив, то позавтракаю. А нет, так и не надо.
Алексей поднялся, пошатнулся, ухватился за спинку кровати. В голове шумело, плечо ныло, но он заставил себя стоять прямо. Впереди была дорога в центр города, вдоль Невы, мимо высившихся лесов строящегося Зимнего дворца, к Медицинской канцелярии. И где-то там, в сырых подвалах Главной аптеки, его ждало новое задание или новая засада. Архип, вздохнув, подал мундир и тихо, одними губами, прошептал:
— С Богом, соколик. С Богом.
***
В личных покоях императрицы в Деревянном Зимнем дворце на Мойке царил искусственный, удушливый полумрак. Высокие окна, выходящие на заснеженную реку, были наглухо занавешены плотным штофом тёмно-малинового цвета, не пропускавшим яркое ноябрьское солнце. Тяжёлые складки ткани свисали до самого пола, гасили звуки, задерживали воздух. Здесь, в этом вечном сумраке, время словно остановилось, застыло, подчиняясь лишь хриплому, прерывистому дыханию женщины на огромной кровати под балдахином.
И пахло здесь тяжело и страшно. Уксусом, который ставили в медных тазах по углам, чтобы отогнать заразу, жжёной лавандой, чьи едкие сизые дымки тянулись от жаровен, разгоняя, как верили, «дурной воздух» и мятными каплями, графинчик с которыми стоял на прикроватном столике, заботливо поставленный камер-фрау. И поверх всего этого, отчётливо выделялся запах ладана, тяжёлый, сладковатый, въевшийся в портьеры и балдахин за долгие годы бесконечных молебнов. Смесь запахов была настолько тошнотворной, что она давила на грудь, кружила голову и навевала мысли не о бодрости, а о конце жизни.
Елизавета Петровна металась в сильной лихорадке. Её когда-то величественное, знаменитое своей свежей красотой лицо, которое сводило с ума гвардейцев в день переворота, осунулось, заострилось и покрылось нездоровой, липкой испариной. Щёки ввалились, а под глазами залегли тёмные, почти синие круги. Потрескавшиеся, сухие губы, судорожно шептали обрывки молитв, перемежаемые бессвязными приказаниями: то она звала графа Разумовского, то вдруг начинала бранить прусского короля Фридриха, то просила подать ей карету для поездки в Петергоф на фейерверк. Каштановые волосы, некогда предмет гордости, рассыпались по подушке тусклыми, спутанными прядями. Императрица, ещё недавно властительница огромной империи, сейчас была похожа на умирающую старуху, хотя ей едва перевалило за сорок шесть.
Михаил Илларионович Воронцов стоял у самого изголовья, едва не касаясь пухлыми, унизанными перстнями пальцами шёлковых простыней. Его парадный напудренный парик с аккуратными буклями на висках модного версальского фасона, слегка сбился набок, открывая вспотевшую залысину. Бархатный кафтан цвета «королевский пурпур», покрытый тяжелым золотым шитьем и бриллиантовыми пуговицами, казался неуместно кричащим в этой обители болезни. Но Воронцов не думал о приличиях. Он думал о власти.
В правой руке вице-канцлер сжимал узкий свиток плотной, дорогой бумаги верже с филигранью, запечатанный его собственной личной печатью. Это был проект указа о «французских преференциях»: торговых льготах, военном союзе и, главное, секретных субсидиях, которые Версаль обещал лично Воронцову, минуя казну. Четыреста тысяч ливров ежегодно. Золото, которое должно было сделать его первым министром.
— Ваше Величество… Матушка, — вкрадчиво, почти интимно зашептал Воронцов, наклоняясь к самому уху императрицы. От него пахло мускусом, крепким трубочным табаком и чесноком, которым он заедал страх. — Указ о французских преференциях… Версаль ждёт лишь вашего знака. Одно прикосновение пера, государыня, и Людовик станет нашим верным щитом против прусского выскочки. Фридрих – зверь и его нужно остановить, а англичане нам не помощники. Подпишите, матушка… Всего одно движение руки…
Елизавета слабо повела тонкой, почти прозрачной, с синими прожилками вен рукой. Её пальцы, дрожащие, неуверенные, слепо потянулись к перу, которое Воронцов уже поднёс, обмакнув в чернильницу, стоящую на столике. Глаза императрицы были полузакрыты, она не понимала, где находится, и, казалось, принимала это за очередной сон.
Воронцов затаил дыхание. Его жирное, больное сердце сорокалетнего интригана, готово было выскочить из груди от предвкушения скорого триумфа «французской партии». Ещё секунда, и конец правлению Бестужева, конец английскому влиянию, конец всем этим скучным докладам о пустой казне. Он станет хозяином России. Кукловодом.
— Руки прочь от государыни, Михаил Илларионович! — раздался от дверей глухой, громовой шёпот, полный такой ярости, что Воронцов вздрогнул и едва не выронил свиток.
Он резко обернулся. Тяжёлая дубовая дверь, обитая тёмной кожей, с глухим стуком захлопнулась и кто-то задвинул её изнутри, отрезая путь к отступлению. Из темноты анфилады, череды полуосвещённых комнат, где камер-лакеи замерли как статуи, быстрыми, несмотря на подагрическую хромоту, шагами вышел великий канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
Старый дипломат был в строгом тёмно-зелёном, с серебряным шитьём, но без единого ордена дорожном кафтане. Он не любил украшений, предпочитая им силу слова и тяжесть власти. Лицо его напоминало морду разгневанного бульдога: тяжёлая челюсть, глубокие морщины от носа к подбородку, маленькие, глубоко посаженные глаза, горящие холодной государственной яростью. Он шёл, тяжело опираясь на трость с золотым набалдашником. Подагра мучила его уже лет десять, но в его движении чувствовалась неумолимость лавины.
— Алексей Петрович? — Воронцов поспешно, как школьник, пойманный за кражей яблок, спрятал свиток за спину. Его пухлое лицо попыталось вернуть себе вальяжное, надменное выражение, но дрожащие губы выдавали испуг. — Вы врываетесь без доклада в спальню монархини? Государыня больна, ей нужен покой, а не ваши английские нотации и запугивания. Здесь вам не Сенат, Алексей Петрович! Здесь святая святых!
— Покой ей нужен от ваших галльских крыс, вице-канцлер! — Бестужев подошёл вплотную, обдав Воронцова густым, терпким запахом трубочного табака. Канцлер всю ночь курил в кабинете крепчайший виргинский табак, и запивал лекарства портвейном. Старик был ниже ростом, но казался сейчас очень огромным. Ощущалось, что в нём горела та первобытная сила, которая двигала империями. Он без церемоний, даже не спрашивая, протянул руку и железной хваткой вырвал свиток из-под бархатных фалд Воронцова. — Что это? Очередной трактат, состряпанный в Париже под диктовку маркизы Помпадур? Или личное письмо вашего протеже – шевалье д’Эона? Вы хотите подсунуть бумагу угасающей женщине, пока она бредит, и обобрать Россию как липку?
— Как вы смеете, mon cher! — Лицо Воронцова от гнева, стыда и страха, мгновенно пошло красными, нездоровыми пятнами. Он перешёл на шипящий, захлёбывающийся шёпот, косясь на кровать, где императрица застонала во сне и перевернулась на другой бок. — Это указ на благо империи! Документ, согласованный с Конференцией и Сенатом! Франция даёт нам субсидии! Четыреста тысяч ливров золотом, ежегодно.
— Франция покупает наши полки, чтобы мы таскали для неё каштаны из огня! — Бестужев сжал свиток так, что плотная бумага жалобно хрустнула, а сургучные печати треснули. — Людовик боится Фридриха как чёрт ладана! Ему нужны русские штыки, чтобы прикрыть свою французскую задницу от прусских гусар. А вы, Михаил Илларионович, за пару сотен тысяч золотых готовы подставить русскую пехоту под прусские пушки! Вы готовы торговать русской кровью за право носить орден Святого Духа! Я знаю всё! Мне докладывают каждую ночь!
— Клевета! — Воронцов попытался выхватить свиток обратно, но Бестужев легко отстранился. — У вас нет доказательств!
— Елизавета Петровна сильна была своей волей, — продолжал канцлер, не обращая внимания на вопль, и его голос стал тише, но от этого ещё страшнее. — Она сама брала шпагу и вела за собой гвардию. Она не подписывала бумаг, не прочитав их трижды. А вы пользуетесь её немощью! Вы ждёте, пока она перестанет дышать, чтобы подсунуть ей любой указ. Это не дипломатия, Воронцов! Это государственная измена!
Воронцов отступил на шаг, прижавшись спиной к резной спинке кровати. Его напудренное лицо покрылось крупными каплями пота, и по щекам потекли белые липкие ручьи.
— Трон скоро перейдёт к Петру Фёдоровичу, — процедил он ядовито, сузив глаза в щёлки. — А наследник, как вам известно, Бестужев, ваших австрийских союзников не жалует. Он боготворит Фридриха! Ваше время уходит. Указ будет подписан. Сегодня или через месяц. Французская миссия имеет сильных покровителей при новом дворе. Сильных, Бестужев! Сильнее вас!
— Знаю я ваших покровителей, — старый канцлер приблизил своё лицо к лицу Воронцова так близко, что тот невольно отшатнулся, почувствовав кислое дыхание старика. Глаза Бестужева, мутные, но острые, впились в вице-канцлера. — Ваш изящный секретарь, шевалье д’Эон, вчера ночью уже пустил кровь моему гвардейцу в вашей личной библиотеке. Думаете, я не знаю, зачем они шныряют у вас по углам? Вы продаёте шифры Коллегии иностранных дел, Воронцов! Вы сливаете французам планы нашей армии! Это измена, за которую на кол сажают! И я посажу, клянусь Богом и императрицей!
Воронцов на секунду побледнел так, что стали видны голубые прожилки под глазами. Его пухлые губы задрожали и на них выступила слюна. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не нашёл слов. Только прошептал:
— У вас нет доказательств, Алексей Петрович… Всё это бредни пьяного солдата… Никто не поверит…
— Доказательства будут, — Бестужев сунул измятый, уже порванный указ в свой карман и застегнул кафтан на все пуговицы, словно запирал улику в сейфе. — Шувалов уже перевернул всю Тайную канцелярию вверх дном. Его ищейки рыщут по всему Петербургу. И если его поручик Сущов принесёт мне оригиналы ваших французских писем с подписями, шифрами и обещаниями золота, то вы поедете ловить соболей в Тобольск быстрее, чем ваш Людовик допьёт свой утренний шоколад. А там, в Тобольске, знаете, как принимают изменников? Шлют к Богу в гости без обратного билета.
Старик развернулся, тяжело опершись на трость, подошёл к двери и распахнул её настежь, впуская в полумрак спальни ледяной сквозняк из коридора. В проёме маячили тени караульных Преображенского полка.
— А теперь, пошёл вон от постели государыни. Вон, говорю! Пока я не кликнул караул и не приказал арестовать тебя за оскорбление императрицы!
Воронцов тяжело задышал, живот его заходил ходуном, и было видно, как под бархатом перекатывался жир. Он швырнул на пол кружевной платок, который держал в руке, вытирая лоб, и, не поклонившись и не попрощавшись, стремительно, почти бегом выскочил из спальни. Крупные брызги слюны слетели с его губ. Тяжелая дверь захлопнулась за ним с глухим, зловещим стуком, от которого вздрогнули свечи в канделябрах.
Бестужев остался один у кровати. Только он, больная императрица и тикающие каминные часы, отсчитывающие минуты уходящей жизни. Старик тяжело опустился на высокий, с резной спинкой, обитый малиновым бархатом стул, и укутал больные, опухшие ноги в тяжелое меховое одеяло, принесённое денщиком. Подагра ныла, стреляла в суставах, но боль была привычной, как старая знакомая.
Он посмотрел на метавшуюся в лихорадке императрицу. Её лицо в полумраке казалось восковым, почти прозрачным. Губы шевелились, выдыхая чьё-то имя, то ли Божие, то ли Разумовского.
Бестужев тяжело вздохнул, достал из кармана простую, серебряную, без украшений табакерку, понюхал, чихнул и уставился в одну точку на стене. Время таяло, как восковая свеча на ветру. Если Шувалов и его поручик Сущов не добудут французские шифры, не сегодня, не завтра, но в ближайшие дни, «французская партия» воспользуется болезнью государыни, подкупит кого надо, запугает кого надо и узурпирует власть. Тогда Россию втянут в войну на стороне Франции, разрушив выстраданный им союз с Англией, в то время как истинные интересы империи требовали сокрушить Фридриха руками британцев, а не Версаля. А он, старый канцлер, умрёт в изгнании, проклятый и забытый.
«Господи, дай сил», — прошептал Бестужев, глядя на икону Спаса Нерукотворного, тускло мерцавшую в золоченом киоте у самого изголовья.
За окном, сквозь плотный штоф, пробивался слабый, серый свет ноябрьского рассвета. Петербург просыпался. Огромный, равнодушный, полный шпионов, интриганов и честных солдат, которые не знали, за кого им завтра умирать.
***
Здание Главной аптеки на Миллионной улице встретило Алексея Сущова резким, бьющим в нос запахом уксусной эссенции, сушёной мяты и серы. Эта кислая, едкая, щиплющая ноздри смесь, намертво въелась в старые кирпичные стены, пропитала деревянные панели и, казалось, висела в воздухе плотным, невидимым туманом. Пахло здесь ещё и лавандой, которую жгли в углах, чтобы отогнать «прилипчивые болезни», и горькой полынью, которую добавляли в уксусные повязки лекарей при поветриях. Алексей, едва переступив порог, почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он задержал дыхание, но запахи всё равно проникали внутрь, оседали на языке, заставляли слезиться глаза.
Плечо ныло, повязка под мундиром набухла свежей сукровицей. Бледный после утренней перевязки порутчик, едва поспевал за размашистым, уверенным шагом Александра Ивановича Шувалова. Начальник Тайной канцелярии не оборачивался, не замедлял ход, не обращал внимания на тяжелый, шаткий шаг своего подчинённого. Его глухой чёрный суконный, без единого ордена, без пуговиц, застёгнутый на крючки кафтан, сливался с полумраком бесконечных аптечных коридоров. Тени от высоких шкафов со склянками падали на пол косыми полосами, и фигура Шувалова то исчезала в них, то возникала снова, словно призрак, бредущий по чистилищу.
Коридоры тянулись бесконечно. Налево и направо уходили анфилады комнат, заставленных дубовыми стеллажами, на которых в идеальном порядке стояли банки, бутыли и коробки, завёрнутые в плотную картузную бумагу. На полках лежали человеческие черепа, скелеты птиц, заспиртованные уродцы в стеклянных цилиндрах. Аптека была не просто лавкой лекарств, она была музеем смерти и лабораторией тайн. Надписи на латыни: «Radix Belladonnae», «Unguentum Hydrargyri», «Aqua Laurocerasi» бросались в глаза с каждой полки, напоминая о том, что здесь, под одной крышей, соседствовали исцеление и отрава, жизнь и медленная смерть.
Они миновали заставленные склянками стеллажи, некоторые из которых доходили до самого потолка, и прошли мимо комнаты, где за мутным стеклом маячили фигуры в грубых холщовых передниках, толкущие что-то в каменных ступках. Глухой, ритмичный стук пестиков сопровождал их движения, как барабанная дробь. Затем они спустились по крутой винтовой лестнице, выбитой в толще кирпичной кладки. Ступени были узкими, скользкими от пролитых когда-то масел, и Алексей, придерживаясь здоровой рукой за ржавые перила, шагал с осторожностью, чтобы не оступиться и не упасть. Внизу, в чреве здания, воздух стал ещё тяжелее, ещё спёртее. Здесь уже не пахло травами, а пахло плесенью, сырой известью и старым, прогорклым жиром.
Они остановились перед тяжёлой железной дверью, у которой, не шелохнувшись, застыли двое преображенцев с мушкетами. Их зелёные, с красными отворотами мундиры, были такими же тёмными, как стены, а лица – бесстрастные, как у покойников. Только глаза следили за каждым движением идущих. Шувалов, не говоря ни слова, приложил ладонь к массивному кованому, с хитрой системой засовов замку. Звякнули ключи, которые он достал из потайного кармана камзола, и дверь с глухим, протяжным скрежетом отворилась, выпуская наружу клуб горячего, влажного пара. Он окутал их обоих, обжёг лицо, заставил выступить испарину на лбу. Это была дверь в «Черный кабинет», святая святых государственного сыска Российской империи. Место, о котором даже вслух боялись говорить. Место, где вскрывали чужие письма, подделывали печати и переписывали историю.








