
Полная версия
Королевский секрет

Константин Боттé
Королевский секрет
ПРОЛОГ
Версаль, Большой Трианон
Май 1755 года
За окнами кабинета, в угасающих пурпурных сумерках, едва слышно плескались далекие воды Большого канала. Тени от стриженых тисовых аллей вытягивались, становились длинными и зловеще-синими. Последние лучи солнца золотили статуи, купидоны и барельефы, превращая парк в театральную декорацию, где за каждым кустом прятался шпион, а за каждой улыбкой – заговор.
Дорогой паркет парадных галерей, натертый до зеркального блеска, ещё помнил стук каблуков придворных дам, шелест шёлка, приглушённый смех и шепот. Там, в Большом дворце, жизнь била ключом: карты, любовные интриги, борьба за ленту Святого Духа, бесконечные апартаменты, где каждая фальшивая нота менуэта стоила целого состояния. Но здесь, в потайных комнатах Большого Трианона – личного убежища короля, куда доступ имели лишь избранные, царила удушливая, почти монастырская тишина.
Её нарушали только потрескивание догорающих поленьев в камине, тиканье мраморных часов на каминной полке да лёгкое позвякивание серебряной ложки о фарфор. Воздух в кабинете был тяжёлым, насыщенным. Пахло амброй, её добавляли в восковые свечи, которые горели в канделябрах, отбрасывая причудливые тени на стены, обитые лионским шёлком. Пахло дорогим виргинским табаком с примесью бергамота, который курил принц Конти. И ещё горьким, пряным ароматом свежеобжаренных кофейных зёрен, запахом, который король Людовик XV любил больше, чем ладан в королевской капелле.
Людовик XV, король Франции и Наварры, собственноручно помешивал дымящийся напиток в крошечном серебряном кофейнике с изящной ручкой из черного дерева. Варить кофе самому, без лакеев и министров, чьи постные лица и бесконечные доклады о пустой казне, о недовольстве парламентов, о болезнях дофина и интригах любовниц, которые нагоняли на него смертную тоску, было его любимым развлечением. Он устал от короны, устал от власти, устал от бесконечной комедии, которую называли «божественным правом». Варка кофе была единственным ритуалом, где он оставался самим собой, просто человеком, который любит густую, чёрную горечь, обжигающую губы а не символом нации.
На короле был простой, без вышивок, орденов и резавшего глаза золотого шитья, домашний кафтан из синего бархата с кружевными, но уже засаленными, не первой свежести манжетами. На ногах мягкие замшевые туфли, в которых он бесшумно, как призрак, скользил по паркету. Давно не пудренные волосы, спадали на плечи жидкими, тронутыми сединой прядями. Но самое страшное было в его глазах. В усталых, полуприкрытых веками глазах, цвета старого мёда, с глубокими мешками под ними, светилась холодная, вековая скука человека, который пережил и любовь, и ненависть, и предательство, и искреннюю верность. Ему было сорок пять, но выглядел он гораздо старше. Власть имела свойство старить быстрее, чем болезни.
— Вы вовремя, кузен, — не оборачиваясь, произнёс Людовик, разливая чёрный, густой, как смола, кофе по двум чашкам из изысканного венсенского фарфора. На каждой был нарисован синий охотничий рожок – личная эмблема короля. — Наш министр Руйе сегодня битый час умолял меня подписать указ об отправке официального посольства в Санкт-Петербург. Бедняга думает, что мы действительно ищем дружбы с этой северной царицей Елизаветой. Какой он наивный, этот Руйе. Я видел портрет императрицы. Капризная сибаритка, которая думает лишь о балах и новых шелках. Но под этой светской пеной прячется нрав истинной дочери Петра Великого. Она способна двинуть в бой стотысячную армию, даже не испортив себе аппетита.
Тяжёлая гобеленовая портьера, пурпурная, с вытканными золотом лилиями, бесшумно отодвинулась. Из тени, словно материализовавшись из дыма, скользнул принц Луи де Бурбон-Конти. Двоюродный брат короля и по совместительству глава «Секрета» – личной, глубоко законспирированной шпионской сети Его Величества, о существовании которой не догадывалось даже французское Министерство иностранных дел. На принце был чёрный, строгий кафтан без единого украшения, и только массивный серебряный крест на шее выдавал его высокое происхождение. Он был младше короля на восемь лет, но выглядел старше. Лицо его иссекли глубокие морщины политических интриг, а чёрные глаза, быстрые и колючие, бегали по комнате, как испуганные зверьки, оценивая каждую тень, каждый шорох.
Конти почтительно поклонился, принимая чашку. Его пальцы, унизанные простыми перстнями, не дрожали.
— Официальные ноты – прекрасная ширма для глупцов, сир. Пока господин Руйе пишет меморандумы о вечном мире и братстве королей, Англия засыпает Пруссию золотом. Наши агенты в Ганновере доносят, что Фридрих готовится к войне. Он уже отдал приказ о мобилизации. Если Фридрих двинет свои полки на Европу, нам понадобится противовес. Сильный, страшный и безжалостный. Русский колосс должен ударить по пруссакам с востока, пока мы бьём с запада.
Король поставил серебряный кофейник на жаровню с угольями и подошёл к огромному дубовому столу, заваленному картами, свитками и запечатанными пакетами. На самом верху лежала карта Европы – дорогая, расписанная от руки, с живыми, пульсирующими границами. Его холеный палец с тяжёлым золотым перстнем с гербом дома Бурбонов, замер над бескрайним, закрашенным бледно-зелёным пространством на востоке. Russie. Страна, которая для европейцев была больше мифом, чем реальностью. С бескрайними лесами, болотами, медведями на улицах и людьми, истово молящимися потемневшим от времени византийским иконам.
— Вот наш противовес, Конти. Варварский колосс. Сто тысяч бородатых солдат, которые не знают жалости и умеют умирать по первому слову своей императрицы. Но помните мою главную волю, этот колосс должен служить нам, но никогда не должен дойти до Европы. Если русские поймут свою истинную силу, они раздавят нас всех. Их армия дешёва, вынослива и не требует таких трат на пайки и жалованье, как наши полки. Их солдаты едят чёрный хлеб и пьют воду. Наши же умирают от дизентерии при первой же кампании. Наша цель в Петербурге не союз с Россией, а сделать их слепыми, связать им руки их же собственными договорами и заставить воевать за наши интересы, не понимая, что они воюют за нас.
Король повернулся к камину, подбросил полено и некоторое время молча смотрел, как огонь пожирает сухую кору.
— Твой человек готов? — спросил он наконец, не оборачиваясь.
— Он ждёт в приёмной, сир. Шевалье Шарль-Женевьев-Луи-Огюст-Андре-Тимоте д’Эон де Бомон, — на одном дыхании, как заклинание, перечислил полное имя принц Конти. — Ему двадцать семь лет. Он виртуозно владеет шпагой, которой, говорят, в Париже нет равных. Говорит на четырёх языках: французском, немецком, латыни и… русском, сир. Причём настолько чисто, что его можно принять за природного московита. Он изучал право, историю, дипломатию. Но главное, он фанатично предан короне. Слишком фанатично, я бы даже сказал. У него нет ни семьи, ни состояния, ни любовницы. Только долг.
— Слишком фанатично, это опасно, Конти, — заметил король, в голосе которого прозвучала лёгкая, едва уловимая насмешка. — Фанатики не умеют отступать. А в шпионаже умение отступить важнее умения победить.
— Он умеет отступать, сир. Он умеет даже исчезать. В прошлом году, выполняя секретное поручение в Турине, он переоделся в женское платье и три недели прожил в доме герцогского министра, собирая нужные нам бумаги. Его не узнали. У него тонкие черты лица, почти девичьи. И он знает, как пользоваться этим даром.
— Переодевается в женщину? — Людовик XV усмехнулся. — Забавно. В Версале этого добра хватает. Что ж, зовите его. Посмотрим на этого… шевалье в юбке.
Принц Конти лично приоткрыл тяжелую дверь в приемную. Портьера снова отодвинулась, и на пороге появился молодой человек.
Шевалье д’Эон был невысок, хрупок, с тонкими, почти девичьими чертами лица. Фарфоровая кожа казалась бледной даже при тусклом свете свечей. На нём был скромный, но безупречно сшитый кафтан цвета увядшей розы, не кричащий, не бросающийся в глаза, но отшитый лучшим портным Парижа. Кружевное жабо было накрахмалено до ломкости, манжеты идеально отглажены. Его напудренные волосы, собранные в тугую косицу, уложены с той идеальной версальской точностью, на которую у парикмахера уходило не менее часа. Шевалье склонился в поклоне столь глубоком и грациозном, что казался не хитрым шпионом, а скорее придворным щеголем, готовым рассыпаться в любезностях.
Но когда он поднял голову, король увидел его глаза. Карие, почти чёрные, с холодным, стальным блеском. В них не было ни трепета, ни раболепия, ни даже обычного человеческого страха перед лицом монарха. Там был голод по власти, по приключениям, по опасности, которая пьянит больше, чем бургундское. И абсолютная, пугающая пустота там, где у нормальных людей живёт совесть.
— Шевалье. — Людовик XV медленно подошёл к нему, заглядывая под кружевную треуголку, которую д’Эон держал в левой руке, прижав к бедру. Король не протянул руки для поцелуя, этого права не имел никто, кроме самых высших сановников. Он просто смотрел, сверлил взглядом, пытаясь найти изъян, слабину, страх. Но нашёл только зеркальный отблеск собственной усталости.
— Вы отправляетесь в Россию, — сказал король, и каждое его слово падало, как камень в воду. — Официально, вы мелкий секретарь при миссии Александра Дугласа, нашего торгового агента в Петербурге. Вы будете улыбаться на балах, целовать ручки фрейлинам, усыплять бдительность их канцлера Бестужева и делать вид, что французскую корону заботит только мир и братство. Вас никто не должен заподозрить. Вы – тень. Вы – шепот. Вы – ничто.
Д’Эон не шелохнулся. Только веки его чуть приопустились, как знак того, что он внимает каждому слову.
— На всё воля Ваша, сир, — произнёс он голосом, в котором не было ни подобострастия, ни гордости. Только тихая, ледяная уверенность.
— Но тайно, — голос короля опустился до шёпота, такого же тихого, как шуршание мыши за обоями, — вы найдёте лазейку к вице-канцлеру Воронцову. Он тщеславен, завистлив и обожает всё французское. Купите его. Версаль выделит вам четыреста тысяч ливров субсидий на подкуп его окружения. Воронцов должен стать нашими глазами и ушами в их Совете. Вы должны выкрасть их военные шифры, списки агентов, планы дислокации полков и, если получится, личную переписку канцлера Бестужева с английским послом. Россия должна вступить в войну против Пруссии, но воевать она будет так и там, где укажет Париж. Вы поняли меня, шевалье? Вы поняли, какова цена вашей миссии?
Д’Эон выдержал паузу ровно на три удара сердца.
— Я выверну этот заснеженный Петербург наизнанку, сир, — ответил он, и в его тихом голосе прозвучала сталь. — Я пройду сквозь их Тайную канцелярию, как нож сквозь масло. Если понадобится, я надену женское платье, чтобы войти в доверие к их фрейлинам и статс-дамам. Их шифры будут лежать на этом столе. Я клянусь вам. Не честью, ибо честь шпиона, это молчание. Я клянусь жизнью, которая мне не дорога.
Людовик XV взял со стола тяжёлый кожаный пакет, запечатанный тремя слоями багрового королевского сургуча. На сургуче был отпечатан оттиск личного герба: солнце с девизом «Nec pluribus impar». Письмо, которое должно было разрушить все планы английской дипломатии. Личное послание императрице Елизавете Петровне в обход канцлера Бестужева, который ненавидел Францию всей душой. Послание, где король предлагал тайный союз, обещал субсидии и заклинал не верить англичанам. Если это письмо попадёт в руки Бестужева, то д’Эона казнят как шпиона. Если дойдёт до императрицы, то Франция получит могущественного союзника.
— Передайте это императрице лично в руки, — приказал король, протягивая пакет. — Никому не доверяйте. Даже вашему послу. Даже самому себе. Но помните, д’Эон, что Бестужев – старый лис, и у него нюх на предателей, а его Тайная канцелярия, которой заправляет Александр Шувалов, умеет вырывать языки так, что вы пожалеете, что родились на свет. Если вас поймают с этим пакетом, Франция официально заявит, что понятия не имеет, кто вы такой, и что подпись на письме является подделкой. Вас сошлют в казематы Петропавловской крепости. И я не пророню ни слезы, шевалье. Ни одной.
Д’Эон принял пакет, бережно, как новорождённого младенца, спрятал его во внутренний карман кафтана, где билось сердце, которое, казалось, не билось вовсе. Затем поднял глаза на монарха. На его губах заиграла та самая тонкая, змеиная улыбка, с которой он через год будет проливать кровь на берегах Невы, кружить в менуэте с русскими княжнами и лгать в глаза самому Шувалову.
— Сир, для шпиона «Секрета короля» нет более высокой чести, чем умереть за Францию так, чтобы о его имени никто никогда не узнал, — произнёс он, и в голосе его прозвучало что-то похожее на молитву. — Да хранит вас Господь, сир.
Д’Эон совершил ещё один безупречный поклон, изящно отставив ногу, с достоинством маршала Франции, и, повернувшись на каблуках, бесшумно, словно не касаясь пола, исчез за тяжелой портьерой. Даже шагов не было слышно. Только легкий скрип паркета и оставшийся в воздухе навязчивый, чуждый, почти ядовитый запах роз, свидетельствовал о его пребывании.
Людовик XV вернулся к камину, опустился в глубокое кресло с высокой спинкой и сделал глоток уже остывшего, горького кофе. Вкус был отвратительным. Но он допил чашку до дна.
— Как думаешь, Конти, — негромко спросил он, глядя на огонь, который догорал, превращаясь в угли, — вернётся ли этот мальчик живым из России? Или его кости сгниют в какой-нибудь норе под Петербургом?
Принц Конти подошёл к высокому, до самого пола, окну, выходящему в сумеречный парк. Там, внизу, по аллее, усыпанной мелким утрамбованным гравием, катилась неприметная тёмно-серая карета, без гербов, без ливрей, без фонарей. В ней сидел молодой человек, который только что поклялся умереть за Францию, и его путь лежал на восток сквозь разорённую Германию, сквозь прусские кордоны, в страну, о которой в Версале знали только то, что там слишком холодно и слишком много икон.
— Не знаю, сир, — ответил Конти, и его голос дрогнул впервые за весь вечер. — Но если он не вернётся, русские никогда не узнают, кто затянул петлю на их шее. А мы сделаем вид, что никогда не слышали этого имени.
За окном стихли удаляющиеся колёса. Большой канал продолжал тихо плескаться в темноте, и казалось, что весь Версаль, этот бесконечный, прекрасный и лживый театр, смотрит вслед карете, увозящей на восток не человека, а саму интригу, сотканную из шёлка, крови и лжи.
ГЛАВА 1. ЦЕНА ЧЕСТИ
В Париже май пах распускающимися каштанами и подогретым вином, а в Санкт-Петербурге ноябрь пах замерзающей кровью, солью и сырым невским туманом, который пропитывал гвардейское сукно до самых костей. Здесь петлю затягивали иначе – грубо, с хрустом и без версальских реверансов.
Ноябрьский ветер на Неве не знал пощады. Он рвался с Финского залива, сытый ледяной волей и бескрайними просторами, и набрасывался на город, словно оголодавший зверь на добычу. Швырял в лицо пригоршни колкой ледяной крошки, сёк глаза, норовил сорвать треуголку, сбить дыхание и насквозь, до самого нутра, пронимал старое, выцветшее сукно гвардейской шинели. Казалось, сам воздух Петербурга в эту пору состоял из мелко истолченного стекла и тоски по ушедшему лету.
Поручик Алексей Сущов шел по бревенчатым настилам Дворцовой набережной, втянув голову в плечи и пряча подбородок в жесткий, задубевший от многократной сушки воротник. Старые, но еще крепкие сапоги, не раз подкованные походным кузнецом, уверенно хрустели молодым, еще непрочным льдом, который затянул лужи. Каждый шаг отдавался в спине глухой, ноющей болью – памятью о прошлогодней лихорадке, которую Алексей долечивал не в лазарете, а на сквозняках дежурств.
Справа, за черной полосой шевелящейся речной воды, вздымались к низкому, свинцовому небу немые контуры Петропавловской крепости. Шпиль собора уходил в темноту, как застывшая игла, а грузные, мрачные, обросшие преданиями о заточенных узниках бастионы, казались воплощением самой имперской безжалостности. Оттуда, из-за этих стен, редко возвращались с ясным взором. Алексей невольно перекрестился.
Слева, напротив, сиял только что отстроенный, лепной, подсвеченный сотнями свечей в хрустальных канделябрах дворец знатного вельможи. Свет лился из высоких окон, дрожал и переливался на начищенной бронзе, отражался в лужах талого снега, превращая серую петербургскую слякоть в жидкое золото. Из-за стен доносились глухие раскаты менуэта, приглушенный шум голосов и звон посуды. Там, внутри, кружилась в танце столица, пила токайское и шепталась о том, о чем в казармах принято молчать.
Алексей остановился под сводом парадного крыльца, где хоть как-то можно было укрыться от ветра. Из тяжелой, позолоченной кареты, которая только что подкатила, выпархивали дамы в атласных домино, с веерами из страусовых перьев, от которых тянуло лавандой и гелиотропом и кавалеры в шелковых чулках и башмаках с пряжками, с напудренными до белизны лицами, похожими на восковые маски. Они тонко искусственно смеялись не раскрывая ртов, смехом, которому учили в Париже. Лакеи в ливреях цвета «парижская грязь» суетились, подхватывая полы шуб, расшаркиваясь в поклонах.
Сущов невольно коснулся обшлага своего гвардейского кафтана. Золотое шитье Преображенского полка, гордость, доставшаяся от отца-бригадира, было тщательно вычищено старым денщиком Архипом, но сукно на локтях истончилось до предела, до нитей, и просвечивало. Поручик империи, наследник древнего, но разоренного рода, чувствовал себя здесь чужаком. Отцовские долги душили. Заимодавцы в Лифляндии грозили забрать последнее седло и охотничий кремнёвый дробовик, а в кармане, где раньше лежал отцовский перстень, звенели всего три медные, затертые до блеска полушки. Хватит разве что на кружку сбитня да краюху черного хлеба в закутной лавке.
«России служат не за золото, а по совести». — Вспыхнуло в памяти суровое, чеканное слово покойного отца, сказанное как-то на смотре в лагерях под Выборгом. — «На совесть присягнули, с чистой совестью и умрем». Но тут же, как змея из-под камня, выскользнула горькая мысль: «Однако на одной совести пеньки для канатов не купишь и коня не подкуешь. А без коня офицер, что птица без крыла».
Алексей поправил простую, без всяких украшений, черную маску – обязательный атрибут вечера, и, глубоко вздохнув, чувствуя, как в груди колет от морозного воздуха, шагнул в тепло сияющего вестибюля. Двери беззвучно распахнулись, выпустив наружу облако тепла, смешанного с запахами воска, ванили, пудры и дорогого табака.
Его привела сюда не совесть и не желание блеснуть в свете. Три часа назад, в кабинете на Мойке, где даже стены дышали сыростью и страхом, сам Александр Иванович Шувалов – глава Тайной канцелярии, чье дергающееся лицо внушало трепет более пыточных застенков, коротко, как ударом плети, приказал:
— Гляди в оба за шотландцем Дугласом, Сущов. Этот недорезанный якобит, что бежал от английских виселиц в Париж, теперь числится у французов по ведомству «Секрета короля». Прикатил в Петербург, шельма, якобы ради торговли пушниной, да только в его дорожном сундуке наши люди намыслили тайный шифр для переписки с Версалем. Французы, как тараканы, лезут в обход Бестужева, подкапывают наш трактат с Лондоном. А вице-канцлер наш, Михайла Илларионович, спит и видит, как Версаль завалит его луидорами под соусом новой дружбы. Найди мне, с кем этот шотландский прохвост шепчется у стенки. Чьи подносные письма берет. Кто из наших дам строит ему глазки не ради любви, а ради парижского золота. И помни, я тебе ничего не говорил. Ты только тень. Понял?
— Понял, ваше сиятельство, — ответил тогда Алексей, в душе холодея от осознания, что его втягивают в такую игру, где ставкой была не служба, а жизнь.
И вот он здесь. Тень среди свечей, шелка и лжи. За поясом камзола был заткнут тяжелый, холодный малый пистолет саксонской работы с тусклой сталью, чтобы не отсвечивал. В душе Иисусова молитва: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного».
Бал шумел. Начиналась ночь, которая могла стать для поручика либо ступенью вверх, либо последним шагом в пропасть.
Внутри дворец Растрелли оглушал. С первой же секунды, едва за спиной Алексея сомкнулись тяжелые дубовые двери, реальность словно треснула пополам. Там, за порогом, выл ледяной ноябрьский ветер, а здесь же царило вечное, горячее, душное лето. Огромные хрустальные люстры, подвешенные на позолоченных цепях к высоченному, расписанному аллегориями потолку, горели тысячами свечей. Казалось, внутри зала зажгли маленькое солнце, чей свет струился слепящими потоками, отражался в зеркалах, отшлифованном паркете, золотых рамах картин, множился, дробился и сводил с ума.
Оркестр гремел, но не так, как на скучных придворных ассамблеях, а яростно, с вызовом. Скрипки визжали, валторны трубили победу, флейты рассыпались бисером трелей в руках невидимых музыкантов. И под этот грохот двигалась, плыла, вздыхала в такт тяжелая, шитая золотом и серебром толпа. Шуршали тяжелые кринолины, которые дамы несли перед собой, словно осадные орудия, шелестели шелка, шуршали веера, позвякивали шпаги о каблуки. Запахи смешались в удушливый, сладковатый коктейль: пудра для волос, ваниль и миндаль, дорогой воск, которым натирали паркет, французские духи с нотами амбры, жасмина и мускуса, и, чуть ниже, прогорклый запах свечного жира, на котором экономили в лакейских.
Вся петербургская знать, наряженная в причудливые маскарадные костюмы, явилась сюда, чтобы забыть о войне, о налогах, о том, что за стенами дворца холод и смерть. Пастухи в розовых шелковых камзолах с пастушками в фижмах, древние нимфы с фальшивыми локонами, восточные султаны в тюрбанах с бриллиантовыми аграфами, чинно плыли в менуэте, делая изящные реверансы и томно вздыхая. На русском здесь почти не говорили. Со всех сторон, как щебет экзотических птиц, порхало картавое галльское наречие. «Мерси, мон шер», «а, пардон, мадам», «кель домаж», отчего от этого слащавого, кокетливого говора у Алексея сводило челюсти. Ему, выросшему среди грубоватой прямоты армейских казарм, эта нарочитая европейская утонченность казалась личиной, за которой пряталась самая обыкновенная, хитрая корысть.
Он занял позицию у массивной мраморной, холодной, как лед, колонны, и скрестил руки на груди. Со стороны он походил на надгробное изваяние: темная фигура, неподвижная маска, только серые глаза за прорезями черной бархатной маски жили своей собственной, хищной жизнью. Алексей сканировал толпу методично, как привык сканировать поле боя, разделяя её на сектора, выискивая цели, слабые места, неожиданные угрозы.
Вот и хозяин дома – вице-канцлер Михаил Илларионович Воронцов. Дородный, вальяжный, он стоял в центре залы, как сытый, хорошо откормленный барин на ярмарке. На нем был бархатный кафтан темно-вишневого цвета, расшитый серебряными пальмовыми ветвями. Бриллиантовые пуговицы на камзоле стоили больше, чем полковой обоз Преображенского полка. Воронцов шумно смеялся, запрокидывая голову, принимая комплименты от толпы льстецов, и свойски похлопывал по плечу каждого, кто подходил слишком близко.
Рядом с ним стоял крепкий мужчина в строгом, почти пуританском европейском платье – скромном суконном кафтане кофейного цвета и простом, безо всяких украшений, шейном платке. Это был Питер Дуглас, шотландский дворянин, якобы охотник, якобы путешественник, якобы торговец пушниной. Но Алексей знал, что Дуглас агент французского Версаля, человек, который за последние полгода подозрительно быстро стал желанным гостем в этих покоях. Его принимали как родного, дамы улыбались ему, Воронцов жал ему руку чуть дольше, чем остальным.
И сейчас Алексей стал свидетелем этого тайного ритуала. Воронцов как раз принимал от Дугласа тяжелую золотую табакерку – вещь старинной ювелирной работы, с монограммой и миниатюрой под крышкой. Он взвесил её на ладони, одобрительно хмыкнул и сунул в глубокий карман кафтана. Алексей прищурился. На долю секунды, когда крышка откинулась, он заметил изнутри край багрового сургучного клейма, скрывавшего двойное дно. Он знал этот знак Тайной канцелярии Версаля. В табакерке не было табака. Там были сложенные в несколько раз, промасленные бумаги: донесения, шифровки, векселя. Самый опасный груз, который можно было провезти через границу.
— Ах, поберегись, ротозей! — писклявый, злой голос лакея прорезался сквозь гул бала прямо у левого уха.
Алексей инстинктивно подался назад, вжавшись спиной в мрамор колонны. Споткнувшийся слуга, молодой, краснолицый, с закатившимися от усталости глазами, едва не опрокинул тяжелый серебряный поднос, на котором возвышались пирамидой фужеры с багровым бургундским. Он поскользнулся на натертом воском паркете, качнулся, и вино, как фонтаны из хрустальных ваз, веером брызнуло во все стороны. Темные, терпкие капли окатили паркет, золоченую балюстраду и подол пышного, шитого серебряными розами платья фрейлины, стоявшей неподалеку. Дама негромко охнула, но очень по-русски, с растерянностью и обидой, без всякой французской жеманности.








