Оригами для ласточки
Оригами для ласточки

Полная версия

Оригами для ласточки

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Irve Kamre

Оригами для ласточки

Форма: «кубик»


— Аля, тебе нравится это платье?

Майка стояла напротив меня в зеркале примерочной, держась за подол, и чуть раскачивалась из стороны в сторону. На платье всё ещё болталась этикетка.

— Мне кажется, оно коротковато, — прошептал я.

— Аля, не бузи. Оно классное. Как раз под эти лосины.

Смотрел на неё: нелепые кеды, бусинки в шнурках, жёлтые лосины, платье с биркой. Она натянула свою смешную улыбку. Очки с камерой сидели криво, почти на переносице. Платок на шее съехал набок. Наш общий с ней секрет.

— Аля, — прошептала она. — Ну же. Не будь такой брюзгой.

— Я не пойду с ним на кассу.

— Тогда просто пойдём.

— Ты что сейчас предлагаешь?

— Предлагаю просто пойти, — ответила Майка и прищурилась.

Отодвинул штору примерочной. Рядом никого не было.

— Мы запищим.

— Не запищим. Тут нет ничего. Посмотри.

Проверил подол. Воротник. Боковой шов. И правда — никаких магнитов.

Мы вышли из примерочной и двинулись мимо рядов с одеждой. Сначала медленно, затем чуть быстрее. Подол задевал кожу при каждом шаге. Сползающие очки поправил двумя пальцами.

— Аля, расслабься, — сказала Майка.

— Они смотрят на меня.

— Они смотрят на меня, дубина.

Она рассмеялась. Чуть было не подхватил этот смех, но у входа разъехались автоматические двери, и в стекле на секунду мелькнуло её отражение. Отвернулся слишком быстро.

В холле бил белый свет, от кондиционеров тянуло прохладой. Шёл, не разбирая дороги, всё ещё ожидая писка за спиной или чужой руки на плече. Сделал шаг в сторону — и кед провалился в воду. Низкий бортик декоративного бассейна оказался прямо у выхода. Вода сразу прошла сквозь ткань. Пальцы свело холодом.

— Ну вот, — сказала Майка мне в ухо. — Опять.

Замер.

Мокрый носок прилип к ступне. Вода пахла хлоркой и металлом монет. А под ногой уже была тина, песок и мелкая речная галька. Сейчас она поднимет платье, полезет в воду за рыбой и скажет, даже не оборачиваясь:

— Не стой столбом. Держи сетку.

Поднял голову. На стене висели огромные часы-карта: прожектор медленно вёл свет по континентам, отделяя день от ночи. Я прикрыл глаза.

Память — огромный циферблат. Двигаюсь по нему, словно стрелка.

Помню старые деревянные часы ромбовидной формы. Мама заводила их раз в неделю специальным ключом, который прятала в серванте. Для меня он был ключом от самого времени.

И теперь, вспоминая себя маленьким, снова возвращаюсь к этому циферблату.

Вот играю под столом у ног отца. Встаю и неловко ударяюсь головой. Наверное, было больно или страшно, но папа тут же подхватывает на руки, а мама смеётся и плачет. Потом хлопают в ладоши, манят к себе, и, счастливый, делаю первые шаги им навстречу.

Сейчас уже не помню, как улыбалась мама, но помню её тепло. Вкус. Как приятно щекотала и называла «зубастиком», когда первые острые зубки впивались в грудь при кормлении.

А папа был просто высоким. Крепко обхватывал его ногу, и он так шагал по квартире.

Садик начался с другого циферблата. По утрам тянулся к маме, а по вечерам она разворачивала меня спиной к себе, крепко прижимала, и я чувствовал, как стучит её сердце. Согретый её дыханием, смотрел на светящиеся в темноте стрелки и ждал, когда они сойдутся, чтобы наконец-то заснуть.

Однажды, исследуя кусты во дворе, почувствовал резкий кислый запах. Чужой и противный. Там лежала кошка. Вздутая. Неподвижная. Хотел помочь ей проснуться, но вдруг заметил, как из приоткрытой пасти выбрался червь. Затем ещё один. И только тогда понял: они повсюду.

Закричал.

— Не смотри! — раздался голос мамы.

Она оказалась рядом в ту же секунду.

— Почему это? — всхлипнул в ответ. — Ей больно?

— Ей уже не больно, Алекс.

Поспешно отвела в сторону. Смотрел на неё не моргая, но перед глазами всё ещё стоял тот бесформенный комочек шерсти. Мама наклонилась и тихо сказала:

— Закрой глазки. Посчитай, как мы учили.

И считал, крепко прижавшись к её бедру. Стало так спокойно, что даже не обращал внимания, как жёстко царапают мои уши мамины кольца.

В детстве часто сидел у окна, выходившего на широкий проспект. Была толстая тетрадь, вся исписанная кривыми графиками и таблицами. Записывал время, смотрел на термометр, отмечал, солнечно сегодня или пасмурно, какая температура и влажность. Тогда даже толком не понимал, что это значит. Думалось: если сто процентов, значит, воздух уже почти весь заполнен водой.

Отмечал, сколько машин стоит на стоянке, какой номер у проехавшего троллейбуса, сверяясь с часами.

Помню тот день, когда отвлёкся и сделал неверную запись. Попытался стереть, но ластик ручку не брал. На проспекте кто-то побежал. Машина дёрнулась в сторону — бум, удар, крик, и все мои ровные записи стали неправильными.

Мама стояла рядом. Схватила меня за плечи и прижала к себе. Сказала только:

— Не смотри.

А испуга не было. Помню лишь запах ванили от её платья.

Наверное, она была красивой, всегда нарядной. Часто сидела перед зеркалом, укладывала волосы, а я подходил сзади и разделял пальцами пряди, склеенные лаком. Она вечно сердилась:

— Не порти. Отойди.

А я отвечал:

— Хочу, чтобы у тебя было настоящее.

Тогда за окном случилась авария, и мама сказала, что погиб человек. Спросил:

— Почему?

Она ответила:

— Кто-то не дождался зелёного света и пошёл по зебре на красный.

Крепко зажмурился. Представлялось, если сомкнуть веки изо всех сил, всё исчезнет и отмотается обратно. Может быть, ошибся? Что-то не так записал? Не то отметил?

Но ничего не отмоталось. Не изменилось.

После этого я понял неправильно: если ошибиться, случится беда. Если вещь падала на стол или на пол, поднять её следовало обязательно левой рукой. Если в голову лезло дурное — зажмуриться и сосчитать в обратную сторону от десяти. Если прощаться, то правильно: «до свидания», «хорошего дня» — чтобы фраза непременно заканчивалась на мягкий, добрый звук. Иначе что-нибудь сдвинется, собьётся, стрясётся.

Не мог заснуть, если не сказал родителям «спокойной ночи».

Однажды вечером прогнали от телевизора. Хлопнул дверью, и со стены упал календарь. Возможно, поднял его не той рукой — правой. И маме не пожелал добрых снов.

Утром ушёл в школу.

А когда вернулся, меня забрала тётя Марта.

Потом сказали, что мама не вернётся домой.

У тёти Марты прожил долго. Она забирала нас с кузиной Анькой после уроков.

В их доме всё было иначе. Непонятно, куда класть вещи. Те, что позже привезли из нашей квартиры, оказались не всеми, и подбирать цвета так, как любил, больше не получалось.

Скучал по родителям. На расспросы о том, когда вернусь домой, тётя Марта отвечала лишь:

— Скоро.

И приходилось ждать.

Тётя Марта была хорошей, гладила по голове, но не так, как мама. Она была полной и не такой уютной. Когда целовала, всегда старался незаметно вытереть щёку. Было неприятно.

Анька почти не выходила из комнаты. В школе сторонилась меня. Скорее всего, из-за возраста. Старшие с мелкими не дружат. Она постоянно переключала телевизор на свои дурацкие передачи.

Всё чаще читал. Мама научила этому в четыре года, и я глотал книги одну за другой. В семь лет она купила годовой абонемент в большую библиотеку. Такого ни у кого не было. Стали доступны издания, которые разрешали открывать только в читальном зале под присмотром строгой тётки.

А потом мы вернулись домой.

Тётя Марта остановила у порога и тихо, почти на цыпочках, подошла к комнате родителей. Открыла дверь.

Там был отец.

Это выглядело странно: мамины вещи оказались собраны в кучу на кровати, а он лежал лицом прямо на них. Испугался. Он казался пьяным. Никогда не видел папу таким.

Сразу начал искать глазами маму. Но её не было.

Отец почти не разговаривал. И почему-то больше никогда не ругал. Не проверял уроки, не напоминал, что пора спать. Позволял смотреть телевизор допоздна или читать в постели сколько угодно.

Мама всегда показывала, как и что делать. Терпеливо ждала результата, затем хвалила — даже если выходило скверно, даже если получалось какое-то неловкое «нечто».

А папа просто объяснял. Говорил так, будто читал инструкцию. Поэтому спрашивал всё реже.

У окна больше не сидел. Это место занял отец. По вечерам он устраивался у широкого подоконника и раскладывал пасьянс — в столбики, в стопки. Иногда надолго замирал, и тогда приходилось заваривать ему чай, как он любил. Когда на улице темнело, становилось жутко. Пугали тёмные стёкла. А папа, наоборот, предпочитал не зашторивать окна — ему нравилось смотреть на огни.

Летом с тётей Мартой и кузиной поехали куда-то далеко на поезде. Отец остался дома. Дорога, казалось, длилась вечность. Когда за окном появились горы, закружилась голова, а Аньку стошнило прямо на перроне — напротив скалистых вершин, увиденных мною впервые. Тётя Марта сказала, что так бывает с непривычки, хотя сама тоже тяжело дышала. Может быть, из-за того, что воздух пах как новогодняя коробка конфет, только без мандаринов.

А ещё помню девочку из соседнего купе. Она ела виноград и сплёвывала косточки на ковёр в коридоре. Но взрослые ругали меня.

В тот вечер быстро уснул на нижней полке под стук колёс. Но проснулся оттого, что во сне звал маму. Открыв глаза, увидел печальное лицо тёти Марты и испуганную Аньку. Оказалось, во сне вцепился в кузину и обслюнявил локоть. Ждал, что будут ругать, но Анька впервые в жизни обняла и крепко прижала к себе. Она была худенькой, как мама. Только ещё тоньше. Не слышал — чувствовал, как сильно бьётся её сердце. Стало спокойнее, но слёзы всё равно текли.

Именно Анька придумала прозвище Аля. По приезде она вдруг начала брать за руку и спрашивать:

— Как думаешь, Аля?

Не понимал, почему ей вдруг стало интересно, что у меня в голове. Но нравилось наблюдать, как она думает: чуть опускала одну бровь и тёрла пальцем висок. Это выглядело забавно. Раньше не обращал на это внимания.

А вот ту девочку из поезда поначалу старался не замечать. Она была повсюду. Даже когда приехали в санаторий, постоянно крутилась рядом. Но спустя время мы подружились и начали разговаривать. Она смеялась, нажимая на кончик моего носа, и я двигался как робот. Мы брались за руки, и больше не нужно было зажмуриваться или считать. Было очень хорошо, но пугала мысль, что нас застанут вместе. Видимо, потому, что казалось, будто она ненастоящая. А когда смыкал веки, она становилась грустной и уходила.

Во время прогулки заметил, как Анька косится на нас, и стало опять стыдно. Назвал девочку «зубастиком» и бросил, что не хочу её видеть.

После этого она больше не появлялась. Но внутри было тяжело, и приходило сожаление о сказанном. Сказанном неправильно. Даже не получалось вспомнить её имени. Черты. Как и мамины. Лица со временем таяли в голове, и иногда думал, что мама тоже была ненастоящей.

Наметка

Мне было двенадцать, когда отец впервые взял меня в деревню, где вырос сам. До этого знал деревню только по рассказам взрослых и по картинкам в книжках. На деле всё оказалось другим: тише, ниже. Двор, сарай, погреб, старая яблоня, ягоды, падавшие прямо в траву. Для городского мальчика это было почти чудом: фрукты не из магазина, а прямо с ветки или с земли.

Отец ушёл по своим делам, а я слонялся по двору без толку и заглядывал куда попало. Долго стоял у сарая, глядя, как под крышей туда-сюда летают ласточки. Гнездо было прилеплено высоко, под самым свесом. Мне вдруг захотелось посмотреть, как оно устроено внутри. Не разорить, не сломать — просто поддеть, заглянуть. Взял грабли, поднял их ручкой вверх и ткнул.

Гнездо сорвалось сразу.

Оно ударилось о землю и раскололось. Внутри были два птенца — уже большие, желторотые. Они раскрывали клювы и дёргали головами, ничего не понимая. И в ту же секунду надо мной поднялся отчаянный крик. Ласточки заметались так низко, что я невольно пригнулся. Мне казалось, ещё немного — и они начнут бить меня в голову.

Бросил грабли и присел. Сначала просто смотрел. Потом схватил развалившееся гнездо, попробовал собрать его в руках, прижать обратно, словно это вообще было возможно. Поднял голову, посмотрел под крышу, потом снова вниз. Уже тогда было ясно: ничего не вернуть. Но всё равно возился с этими сухими комочками, со стеблями, с глиной, будто можно было всё приклеить обратно.

Птенцы пищали.

Ещё стоял так, когда увидел у стены кошку. Она сидела неподвижно. Наблюдала за мной. Тогда схватил остатки гнезда вместе с птенцами и полез по шаткой приставной лестнице на крышу сарая. Лестница ходила подо мной ходуном, перекладины скрипели. Ласточки не отставали — резали воздух прямо у лица. От их крика становилось ещё хуже. Было страшно и стыдно, словно не перед людьми, а именно перед ними.

На крыше кое-как пристроил гнездо возле выступа под самым скатом и отступил. Птенцы жались друг к другу и всё ещё раскрывали рты. Постоял секунду, не зная, что делать дальше, потом слез вниз. Хотелось верить, что теперь всё как-нибудь решится само, что птицы найдут их, заберут, перенесут обратно.

Выйдя со двора, пошёл по пустой деревенской улице, шмыгая носом и стуча палкой по доскам забора. Палка отбивала неровный ритм между перекладинами, и это немного заглушало крик ласточек, который всё ещё стоял у меня в голове.

Навстречу мне шла девочка. Быстро вытер глаза.

Она была примерно моего возраста. На ней — старое платье с воротничком, подпоясанное тонким ремешком. Ноги босые, запылённые по самые икры. Увидев меня, она остановилась и спросила:

— Это ваша машина стоит у старого дома?

Спрятал палку за спину.

— Моего отца.

— Значит, вы там остановились?

— Да.

Она посмотрела на меня без всякого стеснения — сверху вниз, потом снова в лицо.

— Вы же из города?

— Из города.

Незаметно отпустил палку в траву за спиной.

— Я Майка, — она внимательно наклонила голову, будто ждала реакции. — Ладно. Хочешь конфету?

Не знал, что ответить.

— Какую?

Девочка сунула руку в карман платья и достала оттуда сахарный леденец — без палочки, просто неровный застывший кусок, прилипший к ткани. Дома у тёти Марты видел, как такие делали: плавили сахар, разливали по формочкам, смазанным маслом. Но этот она вынула прямо из кармана, отлепила и протянула мне.

— Держи. У нас целая тарелка.

Её ладонь была влажная и липкая. Стало неловко отказываться, хотя меня передёрнуло. Осторожно коснулся леденца, уже мягкого по краям, но она не стала ждать и сама вложила его мне в руку. Потом, как ни в чём не бывало, облизнула пальцы.

— Ну? Куда идёшь?

Стоял с липкой конфетой в руке и смотрел на неё. Почему-то мне вдруг показалось, что эта девчонка может знать, что делать. Здесь ведь всё было её: сарай, крыши, кошки, птицы. А я не знал ничего.

— Там гнездо упало.

— Какое гнездо?

— Ласточкино.

— Где?

— На сарае... На крыше.

Она сразу вскинула голову.

— Пойдём.

И только когда она схватила меня за запястье, понял, что сболтнул лишнего. Придётся объяснять, почему гнездо оказалось на крыше. Но девочка уже тянула меня обратно к сараю, и побежал за ней.

Мы влезли наверх по той же лестнице. На крыше от гнезда осталось только смятое пятно из сухой травы и глины. Птенцов не было.

— Может, птицы забрали, — быстро сказал я.

Майка присела, поводила пальцами по крошкам глины и сухим стеблям, потом пожала плечами:

— Ага. Или кошка сожрала. Или сорока. Или ещё кто.

Она сказала это так спокойно, будто речь шла не о беде, а о погоде. Потом поднялась, шагнула к тёмному лазу на чердак и заглянула внутрь.

— Эй. Иди сюда.

Я замялся.

— Зачем?

— Ну иди.

Внутри было темно. Шагнул через порог и остановился, привыкая к сумраку и запаху сена. Девочка притаилась сбоку и вдруг толкнула меня обеими руками прямо в рыхлый сноп. Упал на спину, захлебнулся пылью и услышал её звонкий смех.

Она швырнула сверху горсть сухого сена, потом сама повалилась рядом. Сел, хотел возмутиться, но только чихнул. Майка хохотала, запрокинув голову, и уже не понимал, злюсь или тоже сейчас засмеюсь.

Потом мы оба легли на спины. Прямо над нами, под балкой, висело пустое, серое осиное гнездо.

— Как тебя зовут? — спросила она.

Сразу ответил тем именем, которым меня звали только дома:

— Аля.

И тут же поправился:

— Алекс.

Она покосилась на меня и усмехнулась.

— Аля лучше.

— Нет. Алекс.

— Ну ладно.

Она перевернулась ко мне, прищурилась, будто что-то прикидывала, и вдруг навалилась сверху, прижав меня к сену коленями.

— Щекотки боишься?

Не успел я ничего сказать, как её пальцы уже вцепились мне в бока. Дёрнулся, сжал локти и замер, не зная, отбиваться или терпеть. В кулаке у меня всё ещё лип растаявший леденец.

— Брось его, — сказала она и разжала мне пальцы.

Леденец шлёпнулся в сено.

Она продолжала щекотать, заливаясь смехом. Пыль лезла в нос, её волосы падали мне на лицо. Сначала только извивался и сдерживался, а потом тоже засмеялся — резко, почти против воли, ещё всхлипывая после недавних слёз.

И вдруг она больно сжала мне пальцами ключицу.

Вскрикнул.

Она сразу отпрянула.

— Больно?

— Больно, — выдохнул, переводя дух.

Скрестив руки на груди, отвернулся. Девчонка села рядом, оттирая ладонь от сахара пучком сена.

Потом сказала уже без смеха:

— Им тоже было больно.

— Ты дура ненормальная, — пробормотал я.

— Это ещё кто ненормальный? — спокойно ответила она.

Майка поднялась, шагнула к свету у лаза и обернулась:

— Вы все городские такие садюги?

Насупился, потирая ключицу. Ответить было нечего.

***

На следующий день мы с отцом зашли к соседям, которые присматривали за нашим старым домом. Взрослые сразу заговорили о чём-то своём, а меня повели на кухню.

Я застыл на пороге.

За столом, поджав под себя ноги, сидела Майка. Платье задралось, подол был зажат между коленями. Она отложила надкусанный пирожок прямо на скатерть, взяла стакан компота и стала пальцами вылавливать из него яблочные дольки.

Стол был плотно заставлен: миски с салатом, наполовину разобранная курица, большая буханка хлеба, нарезанная толстыми ломтями.

Меня посадили напротив. Молча сел, положив руки на колени. Хозяйка дома тут же шлёпнула на мою тарелку огромный, ещё шипящий беляш.

— Ладно. Разберётесь, — бросила она, снимая передник.

Взрослые вышли во двор.

Сквозняк шевелил занавески: они то закрывали Майку, то снова открывали. Было неловко, но всё равно смотрел: на её руки, на сбитые коленки, на лицо, когда она опускала глаза в стакан. Верхние зубы иногда накрывали нижнюю губу, а из-под волос торчали кончики ушей.

Она поджала ноги ещё сильнее, уткнулась подбородком в колени и некоторое время просто смотрела на меня.

— Ты ничего больше не натворил? — спросила наконец.

Отвернулся.

Она допила компот, резко встала, схватила тарелку с курицей, сунула её в холодильник и с грохотом захлопнула дверцу.

— Ну и сиди сам, молчун, — бросила и ушла в тёмный коридор.

Я остался один.

Беляш лежал передо мной — жирный, слишком большой. Когда на него села муха, есть расхотелось окончательно. Смотрел в окно: во дворе взрослые смолили трубы, и с вечерней прохладой в кухню тянуло запахом нагретой смолы.

За стеной взревел электромотор. Потом послышался ровный режущий звук — что-то стачивали или пилили. Сидеть одному на кухне стало совсем невыносимо. Прислушался. Встал и пошёл на этот звук.

Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта. Толкнул её и увидел маленькую мастерскую. На верстаке стоял небольшой отрезной станок с тонкой пилкой — почти такой же был у нас в кружке авиамоделирования. Рядом было прикручено точило на два диска.

Майка, сгорбившись, шлифовала маленький кубик, не больше трёх сантиметров. На лице у неё была маска для ныряния, вся в белёсой пыли. За стеклом глаза казались чужими, круглыми, как у лягушки.

Звук стих. Она сняла заготовку, вытерла её тряпкой, и только тогда заметил, что на левой руке у неё нет верхней фаланги указательного пальца.

Меня передёрнуло. Жирный запах беляша тут же подступил к горлу.

Майка поставила кубик на полку, заставленную такими же маленькими кубиками — из дерева, из камня, ещё из чего-то, чего не знал. Один, красноватый, был похож на кирпич.

— Круто, — тихо сказал. — Это всё ты сделала?

Она взяла с полки тёмно-серый кубик и протянула мне.

— Держи. На память.

Взял его. Он оказался неожиданно лёгким и холодным.

— А тебе не жалко?

— А тебе? — ответила она, сметая пыль с верстака.

Снова посмотрел на её руку. Взгляд всё время цеплялся за обрубок пальца, и я ничего не мог с этим поделать.

— А это из чего? — спросил, чтобы не молчать.

Она обернулась ко мне.

— Из того гнезда.

Не сразу понял.

— Какого?

— Ласточкиного. Что упало.

Сказала это ровно, без всякого выражения, и у меня по спине прошёл холодок.

— В каком смысле?

Майка пожала плечом.

— В обычном. Собрала, что осталось. Слепила заново. Высушила. Потом шлифанула.

Посмотрел на кубик в своей ладони. Серый, лёгкий, почти невесомый. Не дерево, не камень. Что-то промежуточное. От этой мысли стало не по себе.

— Зачем? — едва выдавил я.

— А чего ему зря валяться? Всё можно во что-нибудь переделать.

Потом подошла ко мне, взяла за запястье и потянула к двери.

— Выходи. Мне закрыть надо.

Когда мы вышли в коридор, она обернулась и внимательно посмотрела на меня, не отпуская моей руки.

— Сильный, значит. Удержишь меня?

Я скривился, не зная, что ответить.

— А что нужно делать?

Она тут же сорвала с крючка верёвку и сунула мне в руки. Верёвка была шершавой и промасленной. Пальцы коснулись колючего ворса, ладони зазудели.

— А где у вас можно помыть руки?

— Пойдём, там помоешь, — ответила, уже выходя во двор.

Пришлось идти следом. Девчонка уже бежала через огород, на ходу оборачиваясь и махая мне:

— Пойдём, не стой там!

Ускорил шаг. Она бежала босиком. Ветер трепал её волосы, открывая острые уши. Мы прошли вдоль поля и вышли к небольшой посадке. Внизу был невысокий обрыв, над которым склонялась ива, а под ним текла узкая речка.

Майка присела на корточки, посмотрела вниз, потом обернулась:

— Иди сюда. Вяжи на руку.

Подошёл ближе, посмотрел на реку, потом на верёвку в своих руках. Непонятно было, что нужно делать — что вязать, как вязать.

Майка раздражённо вскочила, выхватила верёвку, быстро обмотала конец вокруг моего предплечья и всунула его мне в кулак.

— Держи крепко. Не упусти.

Потом схватилась за верёвку обеими руками, повернулась ко мне лицом и начала спускаться вниз по обрыву.

Верёвка натянулась, и вся тяжесть пришлась мне на руку. Шершавая верёвка жгла кожу. Стало больно. Вцепившись второй рукой, как мог, упёрся ногой в пень.

Потом тяжесть вдруг исчезла. Смотреть вниз не хотелось.

Через несколько секунд верёвка дважды дёрнулась и снизу послышался крик:

— Держишь? Я поднимаюсь. Подтягивай!

Боль снова навалилась на руки. Майка карабкалась долго. Наконец наверх полетел какой-то тяжёлый комок — то ли глина, то ли размокшее дерево. Потом над краем обрыва показалась сама девчонка. Я сел в траву от усталости.

Она выбралась наверх и сразу зашипела, замахав руками, словно стряхивая с ладоней боль. Потом подошла к какому-то высокому растению у дерева, резко сломила стебель, и на изломе выступил густой жёлтый сок. Этим соком начала мазать ладони.

Потом взглянула на меня:

— Что, тоже руки болят? На, мажь. У нас так делают.

Швырнула мне сломанный стебель. Ничего не стал делать. Только смотрел на ту странную находку, которую она вытащила с берега.

— Что это?

Майка подула на ладони, покосилась на находку и сказала:

— Распилю — узнаю. Давно там валяется. Всё достать не могла.

Подхватив свою добычу, она пошла вдоль реки. Я поплёлся следом, всё ещё чувствуя жжение в ладонях.

— Ты куда? — спросил, еле поспевая за ней.

— Пойдём на пляж, — ответила, не оборачиваясь. — Проверить кое-что надо.

Мимо моего лица с тяжёлым гудением пролетел шмель. Успел заметить, что у него на лапках что-то было.

— О, что-то в улей понёс.

— Кто? — Майка обернулась.

— Шмель.

— Ну ты даёшь. В улье только пчёлы. Сразу видно — городской.

— А шмели где живут?

— В земле.

— Как это? Нору роют?

Майка только засмеялась и пошла дальше. Ещё секунду смотрел шмелю вслед, пытаясь представить его под землёй, а потом догнал её. Впереди уже показался песок у воды.

На страницу:
1 из 3