
Полная версия
Ветер над Ибирью

Сергей Мещеряков
Ветер над Ибирью
КНИГА ПЕРВАЯ. “ СЫН АТАМАНА”
“ Проклятые!!. Чтоб вам тою горилкой, что опились вы с утра, вечером же вам и захлебнуться! Чтоб вы вместо галушки спмчку проглотили, чтоб… Что – угомонились вроде, замолкли?.. Но новый взрыв хохота грянул, заглушил чьи-то возбужденные голоса,- нет не уснуть! Не дадут ведь, черти.
Не проснувшись еще совсем, резко вскочил Богдан, но неведомая сила ударила в лоб, бросила назад, наземь; голова раскололась от боли, перед закрытыми глазами плясали желтые круги – точно саблею по темячку хватили. Да что ж это, что за наважденье?! Сбросив остатки сна, открыл наконец Богдан глаза – и враз все понял.
Он лежал под возом, куда, чуть живой от усталости – всю ночь по приказу куренного сгоняли они табуны – свалился он под утро, и вот теперь, разбуженный, вскочил и смаху ударился лбом о деревянную балку, что шла поперек дна воза. Случится же такое!
Но кто это гогочет, точно гусиное стадо, внезапно застигнутое в степи градом? И – над чем?.. Зевнув, с хрустом потянул казак затекшие руки и проворо выбрался из-под воза.
Стояло утро, тихое и пасмурное; небо до самого горизонта выстлано было тучами. Далеко на юге, над свинцовой гладью Днепра, поблескивали зарницы, и в неподвижном воздухе витал едва уловимый, бодрящий запах грозы.
А Сечь же, как и всегда, подобна необъятной степи под буйным весенним ветром,- то же мелькание ярких и пестрых красок, и постоянное движение, и ровный, густой шум: там скрипит, проезжая, воз, оттуда доносится шутливая перебранка, здесь песню играют, в кузнице молот бухает, где-то заливисто и задорно ржет лошадь… А прямо перед ним, шагах всего в десяти, и расположились на вольном воздухе те, кто и разбудил его.
И словно вихрем выдуло сонное оцепенение, как рукой сняло злость за прерванный сон! В молодой и романтичной, не огрубевшей еще душе шевельнулась гордость – ведь и он, Бодан, полноправный член того же вольного и славного братства, что и люди, сидящие и стоящие вокруг стола.
Собрался здесь весь цвет запорожского казачества, вся, почитай, казацкая старшина…
- …А ты пиши, Иван, пиши, что земля – она и вправду всем на зависть у нас; так пусть султан и шлет своих янычаров – всем им земли хватит… на могилы!
Новый взрыв хохота…
Обхватив руками необъятное свое брюхо, хохочет Григорий Лобода, и вислые усы его вздрагивают иколышатся в такт животу. Бывалый он, и уважают его на Сечи за храбрость и острый, гибкий ум. Лишь некоторым он не по душе: не нравится многим пожилым казакам, что хутор его - на вид как усадьба шляхтича; двух сынов своих в Вильне выучил, но на Сечи казать их не спешит - в Кракове живут они. Дочь же выдал замуж за поляка, да не за кого-нибудь - за сына князя Константина Острожского, киевского воеводы. Да и сам-то Лобода, говорят, в хуторе своем одевается как знатный шляхтич, нижет пальцы дорогими перстнями. Да, непрост, ох и непрост Лобода!..
Ну, так это, а на Сечи ничем худым себя он не запятнал, напротив - его хитрость и смекалка принесли воинству казацкому немало пользы. Потому Лобода - уважаемый полковник, не раз выбираем был походным атаманом; поэтому и смотрят на него молодые казаки с обожанием. А вот кое-кто из старых, седых казаков - сиромах, о завтрашнем дне не думающих, ревностных хранителей старины,- кое-кто за глаза и в глаза осуждает его: опанел, мол! Ну, а молодежь глядит на полковника с почтением и завистью.
То ли дело Микита Перец, тот, что и сказал вызвавшую общий смех последнюю фразу; тот во всем казак! Вчера щеголял он богатым бархатным, расшитым золотом камзолом, невесть где добытым, а сегодня уж и нету его. В шинке оставил либо в зернь проиграл, оставшись до пояса нагим - шапку-то еще раньше пропил. Теперь - очередь за золотою серьгою, что болтается в правом ухе. И все: шаровар, креста нательного, сапог да оружия казак никогда не пропьет. Это - совестно. А все иное - можно!
Микита, прозванный так за острый, злой свой язык, о прожитом не грустит. Камзол? Что за важность; да он в следующем походе десять таких добудет! Если, конечно, Бог даст живым воротиться...
Но Перец об этом не думает - вообще он о будущем не гадает. Зачем? Чему быть, тому не миновать - такова уж казачья доля.
Под стать ему и другой куренной атаман - Иван Горобец. У того - любимая шутка есть: "Когда мне год от роду было, - посмеиваясь, говорит Иван, - то и голова моя вот такая была!" - и кажет своему собеседнику свой кулачище, которым он без особого замаха валит наземь вола. Этим кулаком сейчас бьет он по спине Перца, восхищенный его ядовитыми и насмешливыми словами. И гулкий хохот его, точно волною, покрывает смех окружающих.
Что-то хочет сказать, но, раздираемый смехом, не может этого сделать Яким Буренок, старый казак, вот уже добрый десяток лет бессменный атаман Переяславского куреня; он и рукой кажет куда-то на юг, в сторону Туретчины и Крыма, - а слова вот застряли в горле, перехваченном хохотом.
Мелко - мелко дрожит и трясется от смеха единственный пьяный здесь (все - то трезвые, серьезное ведь дело решают!) Хома Руда, самый старый из куренных атаманов, - аж слезы выступили!
Впервые Богдан - да и другие тоже - слышат смех его. А прежде, за все долгие проведенные на Сечи годы ни разу не засмеялся он - лишь иногда улыбался. Но что это была за улыбка!..
...Давно уж - полвека тому назад - теплым апрельским днем пахал Хома, тогда еще пятнадцатилетний веселый парубок, с дедом пашню на поле своего господина, вельможного пана Попельского. Солнце уже подошло к зениту, и ратаи - и сам Хома, и дед, и впряженная в соху дряхлая кляча, - порядком уже притомились и проголодались.
Уже донес до них легкий ласковый ветерок звонкую песенку - то шла к работникам Галинка, сестра Хомы, неся им в узелке нехитрый крестьянский обед.
Но как раз в ту минуту, как подошла к ним девушка, вынесла злая судьба из недалекой рощицы самого Августа Попельского; со свитой возвращался вельможа с утренней охоты, и путь всадников лежал как раз мимо ракитового куста, под которым разложил узелок дед.
Проехав мимо них, пан скользнул лениво - равнодушным взглядом по стоящим на коленях холопам и двинулся было дальше, но вдруг натянул поводья и пристально поглядел на Галинку.
Та, почувствовав на себе его упорный, словно бы ощупывающий взор, несмело подняла голову. Пан поманил ее пальцем; не чуя ног под собою, она поднялась и подошла.
- Ближе! - нетерпеливо и отрывисто скомандовал Попельской, и, когда девушка приблизилась вплотную, нагнулся, пальцем приподнял за подбородок опущенную голову и оглядел ее всю - от зардевшегося лица до маленьких, покрытых пылью ступней. Слабая улыбка дрожала на его холеном лице... И внезапно, отпустив девушку и выпрямляясь, он сделал рукой какой-то знак.
Все произошло мгновенно, - бывший рядом с паном один из слуг ударил коня каблуками, перегнулся, - и, не успев даже вскрикнуть, подхваченная сильными руками Галинка оказалась лежащей поперек седла.
Точно подбросило деда; подскочив, вцепился он в панское стремя и, целуя пыльную кожу сапога, заговорил прерывающимся, дрожащим голосом:
- Пан!! Милостивый! Пожалей сироту !..
- Сирота, говоришь ты? - переспросил пан, - добро же! Ей будет хорошо у меня; я уж о ней позабочусь!
- Сжалься, ваша светлость! Всю жизнь... всю жизнь Бога за тебя молить станем!
- Сказал же - позабочусь! - возвысил голос Попельской, - пошел! Ну?!
- Пан, - конь было тронулся, но дед крепко вцепился в повод, - не губи девку!..
- Т-ты! - нагайка со свистом рассекла воздух, - брось поводья, пся крев!
Но старик, едва шевеля напрочь рассеченными губами, не размыкал рук и шептал:
- Яви же милость, вельможный пан! Пожалей...
Взбешенный, пан вырвал из-за пояса богато украшенный пистоль и со всего размаха опустил тяжелую рукоятку на непокрытую голову старика; без звука повалился тот под ноги всхрапнувшему коню.
А дальше... и не помнит Хома, что дальше было. Очнулся он в руках двух дюжих слуг, крепко его державших. Попельской, еще больше побледневший, тяжело дыша, говорил:
- Вот... Вот какие вы все... На господина! на господина посмел броситься... О! Повесить! Завтра же вздернуть! И холопов всех согнать - всех до единого, чтоб знали, чтоб видели... А руку, на господина поднявшуюся, сей же час отрубить! Да, отрубить! Ну!.. Чего встали?!
Один из слуг бросился торопливо доставать притороченный к седлу топор, но тут из толпы слуг и вассалов неспешно выехал шляхтич.
Был он по-старчески грузен и сед, но в седле сидел крепко, а в быстрых его движениях чувствовалась сила. Лицо - красное, на левой щеке старый сабельный шрам. А глаза - живые, смотрят на мир из-под мохнатых бровей весело и озорно.
- Дозволь сказать, пан Попельской? - густым басом произнес он, делая слуге знак остановиться, и продолжил:
- А не погорячился ли ты, вельможный пан? Не поторопился ли?..
Мало кто осмеливался дерзить пану Августу... Но старый Тышкевич имел на это право!
... Несколько лет назад командовал Попельской эскадроном королевских гусар; и вот раз в конной сшибке умелый противник выбил из его рук саблю, вышиб из седла,и уже взметнулся над паном занесенный вражий клинок - но коршуном налетел на запорожца Тышкевич, подставил под уже срывающийся удар свой палаш, извернулся - и вот под его ударом покатилась наземь чубатая голова.
А Попельской вскочил было на ноги, - но где ему, спешенному да обезоруженному, уцелеть среди всадников?.. И пропал бы он, пожалуй, - но Тышкевич живо спрыгнул наземь, сунул пану повод в руки, - садись!! А сам метнулся к оставшейся без седока лошади, вскочил в седло... И, наверно, на всю жизнь запомнил тот мимолетный взгляд, каким наградил его Попельской, принимая из его ркук повод...Тогда, в бою, не до слов было! Но навсегда запомнил Август Попельской шляхетскую верность Тышкевича. Оттого старику и было многое дозволено...
- Не пойму я что-то тебя, пан Тышкевич,- пожал Попельской плечами, - странно! С каких это пор ты холопов жалеть начал?.. Или наградить мне его за то, что на меня кинулся? Так, по-твоему?
- Что бросился - его грех. То так. Но... но ведь бросился же! Не побоялся! Такому не холопом, такому шляхтичем родиться бы надо!.. Прости его, вельможный пан. За смелость прости.
- Простить?- пан искоса взглянул на Хому, которого все еще держал холоп. Парубок смотрел на господина открыто и недоброжелательно,- немая угроза так и плясала в широко раскрытых его глазах.
- А ты видишь, как он смотрит на меня? Каяться и не думает!- воскликнул пан, начиная вновь раздражаться.
- А... ты бы как смотрел на его месте?- в упор заглянув в панские глаза, совсем тихо спросил шляхтич, и Попельской на миг опустил лицо.
- Но наказать ведь надо...- колеблясь,нерешительно произнес он.
- Конечно! И пусть завтра ввалят ему плетей полсотни; запомнит надолго!- ухмыльнулся Тышкевич.
- Запомнит! - презрительно скривился другой шляхтич, совсем молодой еще - года лишь на два старше Хомы.- Запомнит!.. И в следущий раз уже не с пустыми руками,- с ножом на пана своего бросится. Уверует в свою безнаказанность! Да разве плети наказание? Почешется и забудет! А без руки бы помнил... Да вон - он и сейчас волком смотрит!
Попельской молчал, раздумывая, -и, наконец, решился.
- Эй ты, неразумный волчонок! Я могу простить тебя... Падай на колени, проси прощения и милости! Отпусти его, Ян.
Но, брошенный холопом, Хома нагнулся, тронул деда... Рука старика была вялой и холодной, точно срубленная ветка. Выпрямившись, парубок глянул пану прямо в глаза.
- Ах, ты - вот как?! Так-то ты прощения просишь? Что ж, придется оставить тебе добрую память, чтоб помнил, кто твой господин... Ну-ка, подведите его ко мне!- сквозь зубы произнес поляк.
Когда слуги подтащили его к панскому коню, Попельской процедил, кривя в злой улыбке губы:
- Руку я тебе оставлю - без нее холопу нельзя. А на память же...- он достал из сумки небольшой, в серебро оправленный ножик; взял двумя пальцами ухо Хомы - и отрезал его неторопливо, швырнул наземь. Неторопливо взялся за второе...
Парубок не вскрикнул, не вздрогнул даже. Он глядел пану прямо в лицо, и, перехватив его взор, Попельской внутренне содрогнулся - так не по-детски страшен был взгляд парубка. И пан вдруг погасил улыбку, торопливо отсек и правое ухо Хомы, отбросил его прочь; следом полетел и ножик. Вытирая окровавленные пальцы тончайшим батистовым платком, Попельской с силою ударил коня каблуками. Свита тронулась за ним.
- Прощай, братику! - донес беспечный ласковый ветерок до Хомы последний вскрик - стон Галинки. Он дернулся было, хотел бежать к ней - но силы оставили его и, теряя сознание, опустился парубок на мягкую нагретую солнцем пашню.
Очнулся он, когда вечернее солнце уже клонилось к лесу. Встал, огляделся, и взор его упал на неподвижно лежащего на земле деда.
Подумав, Хома шагнул к нему; поднял нетяжелое, худощавое тело на руки и зашагал к рощице.
Спустя часа три работа была закончена - над небольшим холмиком свежевырытой земли возвышался связанный из березовых веток крест. И только тогда выпряг Хома кобылу, все еще покорно стоявшую у сохи. Напоил ее в ручье, и пока она пила, смыл со щек и шеи засохшую кровь. Потом надолго задумался, долгим - долгим взглядом оглядел могилу; из горла его, из-за сжатых губ вырвался короткий, приглушенный стон... Вдруг он вернулся к месту, где убит был дед, что-то долго искал на земле, а найдя - сунул за пазуху. И, не колеблясь более, вскочил на кобылу. В последний раз оглянулся на могилу - сухими, без слез глазами и ударил пятками в теплые конские бока. Лошаденка тронула мелкой тряской рысью; Хома направлял ее так, чтобы кроваво - красный закат был от него по правую руку, - на полдень лежал его путь. Ехал он всю ночь; днем в лесу поспал малость, подкрепился куском краюхи, что прихватил он с собою, а когда посиневшее небо заблестело звездной россыпью - вновь пустился в путь. Через две недели был он уже на Сечи...
...Бывает, что не раз и не два шлют на Сечь гонцов крестьяне какого-то села: замордовал, мол, проклятый пан донельзя, житья от него нет, а он все больше и больше лютеет... Несколько раз подряд приходят такие ходоки, и кошевой понимает, что и вправду несладко живется селянам. А если так - помочь им надобно.
И вот тогда-то, взявши с собою полсотни казаков ,отправляется Хома в путь. Долго идут они - двигаться-то приходится ночами от чужого глаза берегясь; и вот наконец запорожцы у цели. День переждав в лесной чаще либо в глухом буераке снимаются казаки с места уже с темнотою чтоб достичь панского замка уже глухой ночью.
Бесшумно отворяются тяжелые створки ворот, которые сегодня “забыли” запереть верные люди из дворни; безмолвный поток всадников точно река вливается на широкое подворье... И - начинается!
Преданные пану слуги, разбуженные легким неясным шумом, вскидываются было, но тотчас застывают на ложе, навек упокоенные ударом ножа. Панскую же семью, безмятежно спящую на пуховых перинах, казаки выволакивают во двор, посредине которого на своем гнедом жеребце неподвижной статуей застыл Хома.
Глаза запорожцев прикованы к молодым паннам, чье белое тело скрыто лишь тончайшей батистовой сорочкой, но Хома запрещает их трогать. Когда же все они собьются в тесную, от ужаса молчащую кучу, делает атаман знак рукою. Двое дюжих казаков по очереди подводят каждого из них к Хоме, а тот достает небольшой, серебром отделанный ножик (от многих кровей, бывших на нем, давно уж заржавело лезвие),и отрезает оба уха - каждому. Всем! Не минует равнодушное лезвие ни седого старого пана, ни его молоденькой красавицы - дочери, ни младенца грудного. То - месть за себя.
А потом - казаки пинками гонят всех их обратно в дом, из которого к тому времени уже вынесено все ценное, - всю панскую семью, от мала до велика. Запорожцы и помогающие им селяне подпирают нарядные резные двери бревном, накрепко затворяют тяжелые оконные ставни; вот уже охапки сухой соломы подложены под высокое крыльцо; негромко щелкает в тишине трут, брызжет во тьму искра...
Через несколько минут подворье озарено неровным, ярким пламенем; от жара скручиваются и желтеют листья вековых лип, окружающих дом. Даже бывалым казакам становится не по себе от крика, рвущегося из дома, - крик этот заглушает шум пожара, и крестьяне и казаки помоложе торопливо идут прочь, крестясь и не смея оглянуться назад.
Но старый Хома не отворачивается; испуганный великим огнем и жаром, конь его приседает, прядет ушами и пятится. Атаман же, сжимая бока его коленями, принуждает гнедого оставаться на месте и все глядит, глядит, пристально и безмолвно глядит в огонь.
Отблески пламени играют в его немигающих очах... Вот тогда-то он и улыбается; и если кто, случайно заглянув в лицо его в эти мгновения, увидит его улыбку, то долго ее не забудет: так по-бесовски страшна она... То - месть за Галинку, сестру.
Вот такой он человек, куренной атаман Хома Руда. А сейчас - и он смеется, впервые за многие годы. И, если взглянуть на него сбоку, то и лицо его при смехе, оказывается, не каменно - холодное, как обычно, а доброе и лукавое.
Хотя, впрочем, и не все тут смеются. Остап Лабутько, стоя за спиною у Лободы, поглядывает на хохочущих спокойно и даже с жалостью. Многое повидал на своем веку старый казак: холопство у пана и бегство потом на Сечь; походы в Туретчину и Крым, и плен там; пыль огромной площади - рынка рабов в Стамбуле, душный трюм галеры и тяжелое весло... Потом было кораблекрушение у берегов Адриаики, чудное спасение, долгие мытарства в чужих землях и возвращение домой, на Сечь.
Кровь казака давно остыла уже, на жизнь смотрит он не так, как беспечная молодежь, - потому-то и во взоре его - затаенная печаль. Эх, радуетесь вы войне новой, бранной потехе, горячие вы головушки? А кто скажет, - сколько их, голов-то казачих, на войне той с плеч покатятся?..
Да и те двое, что краснея нарядными жупанами своими, стоят позади Буренка - и те не смеются. Передний скользит цепким взглядом по лицам старшины, примечает, кто что говорит, а задний силится на бумагу глянуть, разобрать - а что там малюет на ней Иван - писарь?
И - еще один не смеется... Спокойно лицо его, точно выточенное из светлого мрамора, и только орлиные, холодным и бешеным огнем горящие очи одни выдают кипящее в нем великое волнение. И ясно, почему не до смеха ему, - оттого, что видит он глазами своими то, чего за смехом и шутками не разглядеть прочим.- видит он на много времени вперед!
Просто одет он, и в одежде его только два цвета - черный да коричневый, и ни единого украшения, какие любят носить ( покуда не пропьют ) запорожцы, не видно на нем; разве что - рукоять сабли: ножны-то простые, потертые - а отделанная золотом, украшенная крупными лалами и изумрудами рукоять стоит целого табуна отборных татарских коней. В пестрой и шумной толпе старшины человек этот с первого взгляда и незаметен.
Но именно он в центре всей этой живописной группы; успевая и выслушать всех, и свою шутку бросить - а над его шутками гогочут дюжей, чем над шутками Перца, - и, потягивая люльку свою, окинуть всех летучим, внимательным взглядом, - в то же время он негромко и уверенно диктует писарю, что писать - и тот пишет с его слов, пропуская мимо ушей реплики прочих, и наперед знает при этом, что в конце концов получится так, что будут довольны и старшина, и все войско.
Так чем же все-таки выделяется он, почему невольно останавливается на нем взгляд?..
Кто знает... Наверное - от какой-то исходящей от него могучей, ясно ощутимой внутренней силы! Это - кошевой атаман Степан Безрукий, прозванный еще Удачей. И не зря прозвали его так: вот уж добрый десяток лет бессменно ходит он в кошевых атаманах, и за все это время любой поход, любая битва под его началом всегда приносят запорожцам победу и богатую добычу - и всякий раз с малыми для них потерями. А может, потому такое прозвище получил атаман, что за те двадцать пять лет, что провел он на Сечи, в походах и схватках, ни разу не был Степан ранен - точно заговорили его?
Никто точно не скажет, почему его так кличут. Зато всякий знает - гремит слава атамана Удачи далеко за пределами Сечи - знают его и в Крыму, и в Польском Королевстве, и в далекой Турецкой Земле.
И тем приятнее Богдану глядеть на удалых и отважных людей этих и сознавать, гордиться тем, что самый выдающийся из них, их предводитель атаман Удача - его, Богдана, отец!..
ЧАСТЬ 1. “НА ДОНУ”
Глава 1. "В атаманском шатре".
Отложив брусок в сторону, Богдан взял в правую руку чистую суконную тряпицу; прежде чем пустить ее в дело, осторожно провел пальцем по острию. Острее не будет - бритва! Тщательно и неторопливо, почти с благоговением, вытер клинок и сунул его, сверкнувший холодным и жадным блеском в лучах заходящего солнца, в ножны, а в суму прибрал тряпицу и оселок. Все, теперь и отдохнуть можно, - завтра ведь выступать с зарею.
C зарею!.. Передовой курень переправится нынче ночью, прочие отряды - с утра: возы на пароме, конница же вплавь. А там, на левом берегу Днепра - на юг, восток и север, - на сколько хватает глаз, простирается необъятная степь, и на широкий ее простор выплеснется все запорожское войско, и двинется в сторону Крыма.
Но это будет утром, а пока все готовятся к походу. Кто оружие чинит, кто одежу, но большинство же повели коней к кузням, - несмотря на поздний час там во всю гремят молоты: всех коней надобно перековать, всех до единого, - а ну как на походе подкова свалится - где ты в степи коваля отыщешь?
Сегодня большинство войска лягут тут же, под возами, а то и просто под открытым небом, а не в крепости, не в душных куренях: так сподручнее будет утром собраться и быстрее Днепр переплыть. Кое - кто уже улегся; так пора и ему, Богдану, тоже сделать. День - то завтра, да и иные дни трудными будут...
- Богдан, эй, Богдан! Слышишь ли?! Ступай в шатер к атаману, зовет тебя он!
Оглянувшись на голос, увидал Богдан казака своего куреня.
Ага!.. Неужто решил батько послать его в тот курень, что первым, в дозоре пойдет? Наверно, так - вспомнились Богдану отцовы слова:
- Добро же, сынку! - сказал ему Удача три месяца тому назад, в день его приезда на Сечь, - добро! Рад я видеть тебя; вот ты и дома! Вот и жизнь твоя начинается - а до этого ты жить лишь готовился. И знай, что первую трудную службу, какая случиться, тебе поручу: либо докажешь, что добрый казак ты и в отца пошел, либо... Помни, крепко помни, Богдане: или буду я своим сыном гордится, или сына у меня вовсе не будет! - закончил он решительно, обнимая сына.
Да, наверное, так! Вспомнил батько слова свои, вот и решил теперь послать сына в передовой отряд, что первым будет сшибаться с татарами. Вот это - честь!
И, размышляя так и сгорая от нетерпения, почти бегом шел молодой казак к невысокому холму, на котором нынешним вечером, в знак того, что завтра войско в поход выступает, разбили шатер атамана.
Шатер этот принадлежал когда-то богатому татарскому мурзе, и хоть лет ему было немало, снаружи был он красив и наряден: на тяжелую парчу стенок нашит бисер, серебряное и золотое шитье переплеталось замысловатыми узорами. Но это только снаружи!
Внутри же... Стоявший у входа казак кивнул Богдану: проходи, мол! И Богдан вошел.
Да, мало чего осталось внутри шатра от прежней роскоши: внутренний, тонкого китайского шелка полог был ободран; вместо прежних, изящных золоченых светильников - несколько кривых сальных свечей, а из убранства только и есть, что стол, две лавки да еще лежанка в углу, на доски которой тулуп брошен. И - все.
Но и это нехитрое убранство здесь останется: на походе все равны - и потому Удача, как и все, будет спать под возом, на охапке сена, если она сыщется, а то и просто на траве - как выйдет. Возьми он с собою шатер - казаки, не таясь, смеяться будут: всякую роскошь запорожцы презирают!
В шатре Удача за столом не один - несколько полковников с ним. Что-то важное, верно, решают, - понял Богдан. Войдя, он перекрестился, низко поклонился, - вначале в сторону единственной иконы, потом в сторону сидящих за столом. И, отойдя в сторону, скромно стал в углу - негоже ему, молодому, мешаться в беседу старших. Да и из них никто не повернул головы в его сторону, - не до него. Что ж, видно, батько будет толковать с ним с глазу на глаз.
Полковники негромко проговорили еще несколько минут - обсуждали, каким путем какому куреню идти к Перекопи.

