
Полная версия
Человек, который искал понедельник
— Какой нюанс?
— По телефону не очень удобно.
— У меня сейчас вообще всё неудобно, Ирина Павловна. Давайте попробуем.
Женщина на том конце молчала секунду. Видимо, решала, с каким уровнем идиота имеет дело.
— Квартира не полностью оформлена, — сказала она. — Есть старое обязательство, связанное с займом под залог доли. Я понимаю, что звучит неприятно.
— Залог доли? — Андрей закрыл глаза. — Отец взял деньги?
— Судя по бумагам, да. Но не в банке. Сумма не огромная, но сроки поджимают. Если документы не поднять, ситуация может стать сложнее.
— Конечно, — сказал Андрей. — Было бы странно, если бы мёртвый отец оставил мне просто пыль и тапки.
— Простите?
— Ничего. Какие документы нужны?
— Договор займа, расписка, возможно, дополнительные соглашения. Он мог хранить их дома. Обычно такие люди хранят в папках, коробках, книгах.
«Такие люди». Андрей посмотрел на отцовскую комнату. Таких людей тут было навалом. Один умер. Второй стоял у окна и сжимал телефон.
— Я сейчас в квартире, — сказал он.
— Хорошо. Посмотрите письменный стол, верхние полки, шкаф. Иногда пожилые мужчины кладут важное в самые нелепые места.
— Ему было шестьдесят семь.
— Для документов это уже пожилой мужчина, Андрей Викторович.
Он почему-то обиделся за отца. Глупо. Сам мог называть его старым сухарём, мёртвым бюрократом и человеком с эмоциональным диапазоном табуретки, но когда чужая женщина сказала «пожилой мужчина», внутри что-то дернулось.
— Я поищу, — сказал он.
— И ещё, — добавила Ирина Павловна. — Если найдёте личные записи, письма, тетради, не выбрасывайте сразу. Иногда люди записывают туда важные суммы, фамилии, даты.
Андрей посмотрел на зелёную тетрадь.
— Да, — сказал он. — Тетради точно выбрасывать рано.
После звонка он принялся искать документы. Это было даже хорошо. Документы — вещь земная. Бумага, папка, печать, подпись, долг. С ними можно было злиться по-человечески. Он выдвигал ящики письменного стола, чихал от пыли, находил старые инструкции от магнитофона, квитанции за свет, гарантийный талон на чайник, который давно умер раньше отца, фотографии, батарейки, коробочку с пуговицами, высохший клей, советскую открытку с оленями. В нижнем ящике лежал маленький блокнот с телефонными номерами. Некоторые имена были зачёркнуты. Напротив одного стояла пометка: «умер». Отец и смерть даже в записной книжке обходились без лишних слов.
В шкафу висели три рубашки. Все серые, синие, одна клетчатая — воскресная, наверное, хотя отец и в воскресенье выглядел так, будто готов явиться на совещание к Господу. На верхней полке стояла коробка из-под обуви. Андрей снял её, открыл. Внутри лежали фотографии. Он не хотел смотреть, но, конечно, стал. Мать молодая, с круглым лицом, смеётся. Отец молодой, тонкий, почти красивый, стоит рядом неумело, будто боится занять лишнее место в кадре. Андрей маленький, в шапке с помпоном, держит пластмассовую лопату. На другой фотографии он сидит на отцовских плечах и тянет руку к ветке. Отец смотрит вверх и улыбается. Настояще. Не широко, не киношно, но улыбается. Андрей долго смотрел на это лицо. Оно было невозможным. Как доказательство преступления, которого ты не совершал, но почему-то всё равно чувствуешь вину.
Он не помнил этой улыбки. Или помнил, но куда-то дел. Детская память странная тварь: плохое хранит в стеклянных банках с этикетками, хорошее бросает в один ящик с фантиками и засохшим пластилином.
Под фотографиями лежал конверт. На нём было написано: «Андрею». Не «А.». Не «сыну». Полностью. Андрей сел на пол. В горле сразу стало тесно. Он ненавидел эти дешёвые жесты судьбы. Конверт после смерти. Письмо, которое надо читать слишком поздно. Мёртвые вообще любят драматургию. При жизни — молчат, после смерти — оставляют бумажки, по которым живые должны ползать на коленях.
Он открыл конверт не сразу. Сначала положил его на колено, потом поднял, понюхал зачем-то. Бумага пахла пылью и шкафом. Внутри был один лист. Почерк отца.
«Андрей. Если ты это читаешь, значит, я всё-таки не сказал. Я много раз собирался. В основном по понедельникам. Смешно, наверное. Ты всегда смеялся над моими порядками, а я сам всю жизнь ждал удобного дня для одного разговора».
Дальше буквы шли теснее.
«Я не умел быть отцом так, как тебе было нужно. Не потому, что не хотел. Хотя какая разница, если результат один. Я всё время думал, что главное — не мешать, кормить, платить, не лезть с нежностями, не делать из мальчика слюнтяя. Так меня учили. Я не оправдываюсь. Оправдания нужны живым. Я, видимо, уже не очень».
Андрей усмехнулся сквозь сжатые зубы. Отец даже в письме не позволял себе размахнуться. «Не очень». Не мёртвый, а «не очень». Весь Виктор Сергеевич.
«Я видел, что ты на меня злишься. Я делал вид, что не вижу. Так проще. Ты тоже делаешь вид, что тебе всё равно. У нас это семейное. Я хотел сказать тебе одну вещь, но каждый раз откладывал. Потом заболел. Потом стало стыдно. Потом поздно».
Андрей остановился. Слово «потом» торчало из листа, как гвоздь. Он провёл по нему пальцем.
«Не живи так, как я. Это не наказание и не просьба. Просто, если можешь, не живи. Я думал, что правильный день придёт сам. Он не пришёл. Ни один понедельник не оказался достаточно понедельником».
Последняя строка была написана крупнее, будто отец уже уставал или злился на руку.
«В столе есть зелёная тетрадь. Если хватит злости — пиши туда. Иногда человек честнее разговаривает с бумагой, чем с живыми».
Подписи не было. Просто буква «В.». Виктор. Или, может, «всё». У отца даже конец письма выглядел как сокращение.
Андрей сидел на полу, спиной к шкафу, среди рубашек, коробки, фотографий и пыли. Где-то в коридоре капала вода. Машина во дворе наконец завелась и уехала, будто решила не присутствовать при семейном вскрытии. Он перечитал письмо ещё раз. На втором прочтении злость пришла быстрее. Хорошая, горячая, родная.
— Ну конечно, — сказал он в пустую комнату. — Конечно. При жизни молчал, а теперь решил стать писателем.
Он встал, сжал письмо, потом разжал. Нельзя было мять. Хотелось. Но нельзя. В этом была вся гадость: мёртвых нельзя ударить, нельзя перебить, нельзя заставить договорить. Они получают последнее слово автоматически. Живым остаётся только читать, глотать и чувствовать себя неблагодарным, если больно.
В дверь позвонили.
Андрей вздрогнул. Звонок был старый, резкий, как школьный. Он сунул письмо обратно в конверт, положил на стол и пошёл открывать. За дверью стояла маленькая женщина лет семидесяти пяти в бордовом халате, вязаной кофте и с лицом человека, который давно следит за подъездом лучше любой камеры. В руках у неё была тарелка, накрытая салфеткой.
— Вы Андрей? — спросила она.
— Да.
— Я Раиса Аркадьевна. Соседка. Ваш отец менял мне лампочки. А вы на него похожи, только помятее.
— Спасибо, — сказал Андрей. — Очень приятно.
— Не обижайтесь. Сейчас все помятые. Время такое. Я пирожки принесла. С картошкой. Не знаю, едите ли вы. Сейчас все то одно не едят, то другое. Я уже боюсь людям еду предлагать, будто наркотики раздаю.
Она протянула тарелку. Андрей хотел отказаться, но тарелка была тёплая, а Раиса Аркадьевна смотрела так, что отказ выглядел бы не просто невежливостью, а преступлением против старых женщин, картошки и лампочек.
— Спасибо.
— Вы проходите? — спросила она.
— Это вы ко мне пришли.
— Вот и проходите ко мне в разговор, — сказала она. — Мне в коридоре сквозит.
Она вошла без приглашения. Маленькая, но с таким правом на пространство, будто весь дом строили вокруг её халата. В прихожей она посмотрела на куртку Виктора Сергеевича, вздохнула и поправила рукав.
— Хороший был человек, — сказала она. — Трудный. Но хороший.
Андрей поставил пирожки на тумбочку.
— Это часто путают.
— Что?
— Хороший и трудный.
Раиса Аркадьевна посмотрела на него прищурившись.
— Молодые любят, чтобы человек был удобный. А хорошие часто неудобные. Плохие, кстати, тоже. Поэтому надо смотреть не на удобство.
— А на что?
— На то, что человек делает, когда никто не видит.
Она прошла в комнату, будто бывала здесь сто раз. Наверное, бывала. Андрей представил, как отец открывает ей дверь, молча берёт стремянку, вкручивает лампочку, она говорит без остановки, он отвечает «угу», а потом они пьют чай в этой самой кухне. От этой картины почему-то стало неприятно. Не ревниво даже, а странно: какая-то чужая женщина знала его отца в быту лучше, чем он в последние годы.
Раиса Аркадьевна увидела зелёную тетрадь на столе.
— Нашли, значит.
Андрей медленно повернулся к ней.
— Вы знаете про неё?
— Конечно. Он её у меня взял.
— У вас?
— Ну не совсем у меня. Я ему дала. У меня внучка купила десять штук для курсов каких-то, потом бросила. Я ему сказала: Виктор Сергеевич, записывайте давление. А он сказал: «Лучше буду записывать то, что не успел». Я подумала, шутит. Он вообще иногда шутил, но так тихо, что люди не понимали и обижались.
Андрей не знал, что сказать. Отец шутил. Тоже новость. Скоро выяснится, что он танцевал чечётку и писал любовные письма под псевдонимом.
— Он что-нибудь говорил про меня? — спросил Андрей и тут же пожалел. Вопрос вышел детский, голый, без ботинок.
Раиса Аркадьевна села на стул. Не спросила разрешения. Старые женщины вообще редко спрашивают разрешения у мебели.
— Говорил.
— Что?
— Что вы заняты.
Андрей усмехнулся.
— Это всё?
— Нет. Ещё говорил, что вы умный и злой.
— Прекрасно.
— Не на людей злой, — сказала она. — На себя. Это хуже. От людей можно уйти, а себя таскаешь даже в магазин.
Она сняла салфетку с пирожков. Пар поднялся маленьким домашним облаком. В комнате отца вдруг запахло картошкой и тестом, и от этого стало почти невыносимо. Мёртвые вещи не должны так легко впускать жизнь.
— Он ждал вас, — сказала Раиса Аркадьевна.
— Когда?
— По понедельникам.
Андрей почувствовал, как внутри всё стало тихим и тяжёлым.
— Что значит — по понедельникам?
— В последние месяцы. Садился у окна после обеда. Говорил: «Может, зайдёт». Я ему говорила: позвоните сами. А он: «Не умею». Я говорю: нажали кнопку — и умеете. А он: «Не в этом дело».
Андрей посмотрел на окно. На подоконнике пыль лежала ровным слоем, кроме одного места у края, где, наверное, отец ставил локоть. Или чашку. Или просто сидел и смотрел во двор, как люди, которые ждут не человека даже, а версию себя, способную позвонить первой.
— Он никогда не просил меня прийти.
— А вы никогда не приходили без просьбы?
Раиса Аркадьевна сказала это не зло. В этом и была подлость. Злость легче отбить. Тихую правду приходится принимать лицом.
— Мы не общались, — сказал Андрей.
— Общались. Просто плохо.
Она взяла пирожок, откусила, пожевала.
— Соль нормально. Я боялась, пересолила. Когда нервничаю, солю как на похороны.
— Вы нервничаете?
— Конечно. У меня в соседней квартире сын мёртвого человека разговаривает с тетрадями.
Андрей замер.
— Что?
Раиса Аркадьевна посмотрела на него спокойно.
— Стены тонкие. Вы вчера громко спрашивали у Бога про понедельник. Я сначала подумала, телевизор. Потом вспомнила, что телевизор у Виктора Сергеевича не работает с марта.
Андрей закрыл глаза. Вот и всё. Мистика схлопнулась до старушки за стеной. Позорная, глупая, подъездная мистика. Он почти рассмеялся.
— Так это вы? — спросил он.
— Что я?
— Написали ответ?
— Какой ответ?
Она выглядела искренне. Но старики умеют выглядеть искренне даже когда прячут в серванте три килограмма чужого сахара.
— В тетради. Фразу.
Раиса Аркадьевна положила пирожок на салфетку. Её лицо изменилось. Не испугалось, нет. Скорее стало внимательнее, как у человека, который услышал знакомый звук в пустой квартире.
— Какую фразу?
Андрей хотел соврать. Сказать «неважно». Но после письма отца, после звонка матери, после этого утра ложь казалась уже не защитой, а тяжёлой сумкой, которую он сам себе накинул на шею.
— «Ты всё перепутал. Понедельник — это не день. Это поступок».
Раиса Аркадьевна перекрестилась. Быстро, почти сердито.
— Я такого не писала.
— А кто?
— Откуда я знаю? Может, вы.
— Я не писал.
— Все так говорят, когда пишут самое честное.
— Вы сейчас серьёзно?
— В моём возрасте уже лень быть несерьёзной.
Она встала, подошла к столу, не трогая тетрадь, наклонилась. Прочитала. Долго молчала.
— Почерк не ваш, — сказала она.
— Вы мой почерк знаете?
— Вы расписались у меня в журнале, когда вам повестку какую-то приносили. Вы так пишете, будто спешите извиниться.
Андрей сел напротив неё. Его начало слегка мутить. Не сильно, но достаточно, чтобы мир приобрёл неприятную мягкость по краям.
— Может, отец заранее написал? — сказал он.
— После вашего вопроса?
— Может, страница была. Я не заметил.
— Может. Люди много чего не замечают, особенно когда оно лежит перед носом.
Она сказала это и снова посмотрела на письмо на столе. Андрей проследил за её взглядом.
— Вы знали про письмо?
— Нет. Но надеялась.
— На что?
— Что он всё-таки оставил вам не только проблемы.
Она пошла к двери, потом остановилась.
— Андрей.
Он поднял голову.
— Что?
— Не выбрасывайте тетрадь.
— Почему?
Раиса Аркадьевна усмехнулась.
— Потому что выбросить проще всего. У нас люди что угодно выбрасывают: вещи, письма, детей, себя, целую жизнь. А потом стоят у мусорного бака и делают вид, что стало легче.
Она ушла. Пирожки остались на тумбочке. Андрей стоял посреди комнаты и чувствовал, что эта старая женщина только что вошла в его жизнь в бордовом халате, съела пирожок, сказала несколько вещей, которые он не просил, и ушла, оставив после себя запах картошки и подозрение, что Бог, если он существует, работает через самых неприятно конкретных людей.
Он вернулся к столу. Открыл тетрадь. Посмотрел на ответ. Потом на свою фразу. Потом взял ручку.
Долго не писал. Ручка лежала в пальцах тяжело. Он чувствовал себя человеком, который хочет позвонить в дверь, но боится, что ему откроют.
Наконец написал:
Кто это пишет?
Он поставил точку. Потом зачеркнул её и поставил вопросительный знак. Получилось некрасиво, нервно.
Сел. Ждал.
Ничего.
Пять минут. Десять. Пятнадцать.
За стеной Раиса Аркадьевна включила телевизор. Мужской голос бодро рассказывал о пользе гречки. Во дворе кто-то сигналил. В трубе что-то стучало. Тетрадь молчала. Конечно молчала. Что он ожидал? Что сейчас из бумаги вылезет сияющая рука и напишет: «Дорогой Андрей, это отдел небесной поддержки, ваш запрос принят»?
Он закрыл тетрадь и устало рассмеялся. Смех вышел хриплый.
— Всё, Лаптев, — сказал он. — Пора к врачу не только по сердцу.
Но уходить не хотелось. Это было странно. В этой пыльной квартире, среди отцовских рубашек и долгов, ему было тревожно, больно, мерзко, но впервые за долгое время не пусто. Пустота дома была знакомая: диван, телефон, офисные письма, скомканный буклет «Начни сегодня». А тут была боль. Боль хотя бы что-то доказывала. Что он не совсем пластмассовый.
Он нашёл документы через час. Не все, но часть. Они лежали действительно в нелепом месте — внутри старого тома «Справочника радиолюбителя». Отец никогда не был радиолюбителем. Книгу ему подарили на работе в девяносто втором, и он хранил её тридцать лет, как доказательство того, что вещь, однажды попавшая в дом, получает право на вечную прописку. Внутри были расписки, копия договора, лист с фамилией человека, которому отец должен был деньги, и несколько платежных квитанций. Сумма была неприятная. Не смертельная, но такая, от которой хочется сесть и посмотреть в стену, как будто стена может взять кредит на себя.
Андрей сфотографировал бумаги, отправил Ирине Павловне. Она ответила: «Это уже лучше. Но нужен оригинал дополнительного соглашения. Поищите ещё. Возможно, отдельный лист».
Он посмотрел на комнату. «Поищите ещё» — девиз всей его жизни.
К пяти вечера он устал так, будто перетаскивал не бумаги, а самого отца из одного угла памяти в другой. Он ел пирожки Раисы Аркадьевны холодными, прямо над столом. Они были слишком солёные. И прекрасные. В какой-то момент он поймал себя на том, что хочет позвонить Свете и рассказать: про письмо, про отца у окна, про тетрадь, про старушку, про то, что его отец, оказывается, ждал по понедельникам. Но он не позвонил. Не потому, что «потом». А потому, что вдруг понял: нельзя каждый раз тащить на Свету всё, что внутри него начинает шевелиться. Она не жена. Не скорая помощь. Не мусорный контейнер для его поздних прозрений.
Он написал ей только: «Я в квартире. Нашёл часть документов».
Света ответила: «Молодец».
Одно слово. Простое. Не восторженное. Не материнское. Не спасительное. Но Андрей вдруг положил телефон на стол и минуту сидел неподвижно. Его давно никто не называл молодцом так, чтобы за этим не торчала следующая просьба.
Потом пришло сообщение от Романа Игоревича: «Правки?»
Андрей посмотрел на экран. Внутри привычно поднялась волна стыда, но она была слабее, чем утром. Может, устала. Может, пирожки её прибили.
Он написал: «Сегодня не смогу. Завтра утром».
Три точки появились сразу. Роман Игоревич печатал. Андрей смотрел на эти точки, как на приближающуюся артиллерию.
«Андрей, ваша позиция непрофессиональна».
Он набрал: «Понимаю». Потом остановился. Стер.
Написал: «Да».
И всё.
Это «да» было маленьким, почти бессмысленным. Но в нём не было поклона. Андрей даже перечитал. Просто «Да». Признал факт. Не оправдался. Не лёг животом на пол. Не стал объяснять, что у него тетрадь, отец, долги, Бог с плохим почерком и солёные пирожки. Просто «Да».
Тетрадь лежала рядом. Он открыл её машинально, без ожидания. На странице под его вопросом «Кто это пишет?» всё ещё было пусто.
Он усмехнулся.
— Ну конечно. Когда я наконец спросил нормально, ты ушёл на обед.
В коридоре что-то упало. Андрей вздрогнул, вышел. Серая отцовская куртка сорвалась с крючка и лежала на полу. Сама? От сквозняка? От плохого гвоздя? От старого дома? Да от чего угодно. В нормальном мире у всего есть причина. В ненормальном — тоже, просто ты её не любишь.
Андрей поднял куртку. Она была тяжёлая. В кармане что-то хрустнуло.
Он вспомнил, как вчера хотел проверить карман и остановился. «Не сегодня». «Потом». Это слово опять стояло рядом, довольное, с жирными лапками.
— Ладно, — сказал он. — Не потом.
Он засунул руку в правый карман. Там были старые перчатки и чек из аптеки. В левом — связка каких-то маленьких ключей, леденец в бумажке и сложенный вчетверо лист. Лист был тонкий, вырванный из той самой зелёной тетради. Андрей развернул его.
Почерк отца.
«Если он всё-таки приедет, Раиса, не говорите ему сразу. Пусть сначала сам найдёт».
Андрей прочитал. Потом ещё раз. Потом медленно сел на пол прямо в прихожей, держа лист перед собой.
Раиса.
Не «соседка». Не «Раиса Аркадьевна». Раиса.
Значит, отец просил её. Значит, он думал, что Андрей приедет. Значит, он что-то подготовил. Значит, эта квартира была не просто складом долгов, а ловушкой. Или письмом. Или последней неуклюжей попыткой разговора, растянутой по комнатам.
Телефон завибрировал. На экране было сообщение от Раисы Аркадьевны. Андрей не помнил, чтобы давал ей свой номер.
«Нашли?»
Он медленно поднял глаза на стену. За стеной телевизор всё ещё рассказывал про гречку.
А потом на столе, в комнате, что-то тихо шуршало.
Андрей не сразу встал. Ноги будто налились ватой. Он заставил себя подняться, прошёл в комнату и увидел открытую тетрадь. Он точно оставлял её закрытой. Точно. Или не точно? В последние два дня слово «точно» стало очень дешёвым.
На странице под его вопросом появился ответ.
Неважно, кто пишет. Важно, кто наконец читает.
Глава 3. Организм не резиновый
Андрей долго смотрел на строчку в тетради и ждал, что сейчас произойдёт что-нибудь окончательно убедительное. Лампа мигнёт. Окно распахнётся. Из стены полезет старик с бородой и скажет: «Ну что, Лаптев, доигрался?» Но ничего не происходило. За стеной Раиса Аркадьевна смотрела передачу про гречку. Во дворе кто-то сдавал назад и пищал парктроником. В прихожей на полу лежала отцовская куртка, которую Андрей так и не повесил обратно. Мир держался нагло, будто не он только что подсунул человеку тетрадь с ответом, которого не должно было быть.
Неважно, кто пишет. Важно, кто наконец читает.
Фраза была противная. Слишком умная для розыгрыша. Слишком точная для случайности. И написана опять этим неровным синим почерком — не отцовским, не его, не Раисиным, если, конечно, у Раисы Аркадьевны не было тайной привычки писать как уставший пророк после инсульта.
— Кто наконец читает, — повторил Андрей. — Великолепно. Теперь меня воспитывает канцелярская бумага.
Он взял ручку и написал ниже:
Если ты такой умный, скажи нормально: кто ты?
Подождал.
Ничего.
Тогда он добавил:
И почему пишешь как человек, который держит ручку зубами?
Опять ничего.
Это его почему-то взбесило сильнее, чем сам ответ. Тетрадь вела себя как все важные люди в его жизни: появлялась, говорила одну фразу, портила ему внутреннюю мебель и исчезала, оставляя его самого разгребать последствия. Отец так делал. Мать так делала. Начальник так делал. Света в последнее время тоже, хотя Света хотя бы имела право. Теперь к этому клубу присоединилось нечто невидимое с плохим почерком и страстью к понедельникам.
Андрей захлопнул тетрадь. Тут же открыл обратно. Проверил страницу. Текст был на месте. Он сфотографировал её на телефон. Посмотрел снимок. Всё видно. Строчки, клетка, синий наклон. Значит, не галлюцинация. Или галлюцинация уже научилась фотографироваться, что тоже было логично: прогресс, двадцать первый век, даже безумие теперь с поддержкой камеры.
Он пошёл к Раисе Аркадьевне.
Дверь она открыла не сразу. Сначала за дверью загремела цепочка, потом кто-то сказал: «Да иду я, не пожар же», потом показалась сама Раиса Аркадьевна — теперь в зелёной кофте, с бигуди на голове и с таким лицом, будто Андрей пришёл не за объяснениями, а занять соль на двадцать лет.
— Что у вас опять? — спросила она.
— Вы мне номер давали?
— Какой номер?
— Телефона. Вы мне писали: «Нашли?»
Она посмотрела на него внимательно, потом вздохнула.
— Не писала я вам ничего.
— Раиса Аркадьевна.
— Молодой человек, я, может, старая, но не настолько, чтобы писать загадочные сообщения мужчинам из соседних квартир. Я вообще сообщения не люблю. Там пальцем надо тыкать, а у меня палец с характером.
Андрей достал телефон, открыл переписку. Сообщения от Раисы не было. Он застыл. Проверил ещё раз. Ничего. Ни «Нашли?», ни номера, ни имени. Только список обычных унижений: Роман Игоревич, Света, мать, Ирина Павловна, доставка, банк, стоматология, которая третий месяц предлагала ему чистку зубов со скидкой, словно зубы были единственным местом, где ещё можно было навести порядок.
Раиса Аркадьевна смотрела на него с видом человека, который уже не удивляется, но ещё выбирает, насколько громко надо охать.
— Исчезло, — сказал Андрей.
— Что?
— Сообщение.
— А вы поешьте нормально, может, меньше исчезать будет.
— Я серьёзно.
— Я тоже. Голодный мужчина любую чертовщину принимает близко к сердцу.
Она открыла дверь шире.
— Проходите. Только обувь снимите. У меня ковёр, ему сорок лет, он уже почти член семьи.
Квартира Раисы Аркадьевны оказалась маленькой, тёплой и полностью забитой жизнью. Там было всё, чего не было у отца: скатерть с цветами, кактус в консервной банке, фотографии на стене, радиоприёмник, запах жареного лука, толстая рыжая кошка на подоконнике и календарь с видами Кисловодска, где все горы выглядели так, будто их тщательно вымыли перед съёмкой. На телевизоре стояла фарфоровая балерина без одной руки. Андрей подумал, что в этой квартире даже сломанные вещи выглядели принятыми, а у отца целые казались виноватыми.
— Чай будете? — спросила Раиса Аркадьевна.
— Нет.
— Будете.
Она поставила чайник, не ожидая согласия. В этом возрасте люди уже не спорят, они просто переставляют мир по своему удобству.
Андрей сел на табурет. Кошка посмотрела на него жёлтыми глазами, зевнула и отвернулась, как опытная женщина после короткого брака.
— Вы знали, что отец оставил мне письмо? — спросил Андрей.
— Догадывалась.
— Вы знали, что в куртке записка с вашим именем?












