Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

— Я знаю.

— Не знаешь.

— Знаю, Андрей. Просто тяжело — это не план.

Он отвернулся к окну. За стеклом женщина в красной шапке кормила голубей, хотя на двери кафе висела табличка «Не кормить голубей». Голуби, в отличие от людей, плевали на инструкции открыто.

— Там его вещи, — сказал Андрей. — Куртка. Тапки. Этот дурацкий запах.

— У всех мёртвых остаются вещи.

— Спасибо за поддержку.

— Поддержка — это не всегда гладить по голове.

— А что же это?

Света закрыла папку и посмотрела на него прямо. Раньше этот взгляд приводил его в чувство. Потом стал раздражать. Потому что в нём было слишком много трезвости, а Андрей любил жить с небольшим внутренним перегаром — даже когда не пил.

— Поддержка — это иногда сказать человеку, что он семь месяцев сидит на полу перед закрытой дверью и ждёт, что дверь сама исчезнет.

Он хотел ответить резко. Сказать, что она ничего не понимает. Что у неё новая жизнь, новая квартира, новые простыни, новый мужчина, наверное, тоже есть, какой-нибудь спокойный, с нормальными анализами и приложением для бюджета. Но вместо этого он спросил:

— У тебя кто-то есть?

Света моргнула. Даже не удивилась. Скорее устала ещё на один этаж.

— Вот это сейчас важно?

— Мне важно.

— Нет. Тебе больно. Это не одно и то же.

Он сжал чашку. Чай был уже холодный.

— Ты всегда так умела.

— Как?

— Бить в точку и делать вид, что это медицина.

Света вздохнула.

— Я не хочу тебя бить. Я хочу, чтобы ты наконец сделал хоть что-нибудь до того, как жизнь придёт с ломом.

— Уже пришла, — сказал он. — В четыре семнадцать.

Света посмотрела на него внимательнее.

— Что случилось ночью?

И вот тут можно было рассказать нормально. Про руку. Про сердце. Про страх. Про пол. Про кружку. Про то, как он полз к телефону и увидел своё идиотское напоминание. Можно было сказать: Свет, мне страшно. Я правда не знаю, что со мной. Мне кажется, я не живу, а просто тяну время между будильниками. Но Андрей не умел так с первого раза. Честность была для него как холодная вода: он сначала долго трогал её пальцем, морщился, шутил, уходил, возвращался, а потом всё равно не лез.

— Да ничего, — сказал он. — Старость. Пальто. Кофе напал.

Света убрала бумаги обратно в папку.

— Завтра поедешь в квартиру.

— Завтра работа.

— Сегодня врач?

Он поднял глаза.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что у тебя лицо человека, который наконец записался к врачу и уже ищет способ отменить.

Он рассмеялся. Настояще, коротко, без защиты. Света тоже почти улыбнулась, но остановилась.

— Андрей, — сказала она тише. — Я не твоя жена. Я больше не могу быть человеком, который помнит за тебя твою жизнь.

Эта фраза вошла не сразу. Сначала он услышал только «не твоя жена», хотя знал это год. Потом «не могу». Потом «помнит за тебя». И стало так неприятно, будто кто-то открыл окно в комнате, где он много лет хранил грязное бельё под видом философии.

— Я понял, — сказал он.

— Нет, — сказала Света. — Ты часто говоришь «я понял», когда просто хочешь закончить разговор.

Он опустил глаза. На столе лежала крошка. Маленькая, упрямая. Андрей раздавил её пальцем.

— Ладно, — сказал он. — Завтра поеду.

— Сегодня.

— Свет.

— Сегодня. После врача. Хотя бы возьми ключи и посмотри, что там. Не разбирай всё. Не геройствуй. Просто зайди.

Она достала из сумки связку ключей. На кольце висел старый брелок — пластиковый домик с потёртой крышей. Андрей узнал его. Этот брелок был у отца. Когда Андрей был маленький, он любил щёлкать дверцей этого домика, там внутри была крохотная пустота, куда можно было спрятать бумажку. Отец однажды сказал: «Не ломай. Это не игрушка». И всё. Обычная фраза. Обычный день. Но Андрей почему-то запомнил, как убрал руку, как стало стыдно за интерес к дешёвой пластмассе, как отец взял ключи и положил их на верхнюю полку, туда, где детскому любопытству не полагалось жить.

Света положила ключи на стол между ними.

— Ты можешь злиться на меня, — сказала она. — Это проще, чем ехать туда.

— Я знаю.

— Опять «знаю».

— А что мне говорить?

— Правду.

Он посмотрел на ключи. Пластиковый домик лежал крышей вверх. Пустой маленький дом. Смешно, Господи. Даже брелок у отца был лучше организован, чем Андрей.

— Я боюсь, — сказал он.

Света не сказала «не бойся». За это Андрей мог бы почти снова её полюбить. Она просто кивнула.

— Я тоже боялась, когда уходила от тебя.

Он поднял глаза.

— Меня?

— Нет. Того, что останусь.

Они сидели молча. В кафе гремела посуда. Кто-то смеялся у стойки. Официантка ругалась с кофемашиной. Жизнь вокруг них была ужасно занята собой и поэтому казалась бессмертной.

Света встала.

— Напиши, когда зайдёшь в квартиру.

— Чтобы ты проверила?

— Чтобы я знала, что ты не соврал себе.

Она ушла. Андрей остался с холодным чаем, ключами и папкой, которую она оставила ему на столе. Через десять минут он вышел из кафе и пошёл не в офис, а в сторону метро. На телефон пришло сообщение от Алины: «Роман Игоревич спрашивает, где ты». Потом от Романа Игоревича: «Андрей, жду правки». Потом от матери: «Ты живой вообще?»

Он хотел ответить всем. Каждому свою маленькую ложь. Но не ответил никому.

В метро он стоял у двери и смотрел на своё отражение в тёмном стекле. Поезд летел по тоннелю. Лица пассажиров качались рядом с его лицом: женщина с пакетом, парень в наушниках, старик с газетой, девочка с огромным рюкзаком. Все отражения были полупрозрачные, будто люди уже начали исчезать, но ещё не заметили.

Квартира отца находилась в старом доме возле парка, где Андрей в детстве катался на велосипеде и однажды разбил колено так сильно, что кровь текла в ботинок. Тогда отец не стал жалеть. Он сказал: «Мужчина должен смотреть под ноги». Андрей потом много лет смотрел под ноги. Так много, что почти перестал видеть небо.

У подъезда пахло сыростью и кошками. Дверь открылась не с первого раза. Лифт был старый, с коричневыми стенками, исписанными ножом. На пятом этаже Андрей вышел и остановился перед дверью. Номер 47. Латунные цифры потускнели. Коврика не было. Отец всегда говорил, что коврики собирают грязь. Грязь, конечно, всё равно собиралась, просто без коврика, свободно, демократично.

Андрей достал ключи. Рука вспотела. Пластиковый домик на брелоке ударился о дверь. Тихий стук. Как будто кто-то изнутри ответил.

— Ну здравствуй, — сказал Андрей.

Он вставил ключ. Повернул. Замок щёлкнул тяжело, с укором.

Дверь открылась, и запах ударил сразу. Старые обои, пыль, закрытые окна, лекарства, книжные страницы, немного табака, хотя отец бросил курить ещё до Андреева рождения, и что-то ещё — сухое, горькое, мужское. Запах человека, который всю жизнь молчал, а потом умер, оставив вместо объяснений воздух.

В прихожей висела куртка. Серая. Та самая. Под ней стояли тапки. Аккуратно, носками к двери. Будто отец вышел на минуту и сейчас вернётся, недовольный тем, что Андрей опять стоит и мнётся.

— Пап, — сказал Андрей неожиданно для себя.

Слово упало в квартиру и не разбилось. Просто осталось лежать.

Он прошёл внутрь. Свет не включался. Или лампочка перегорела. Или он не туда нажал. В полутьме вещи выглядели живыми и обиженными. На кухонном столе стояла чашка. В раковине тарелка. На холодильнике магнит с Волгой. Отец ни разу не был на Волге, насколько Андрей помнил. Может, кто-то подарил. Может, отец собирался. У всех были свои неслучившиеся Волги.

На столе в комнате лежала стопка бумаг, очки, пульт, газета семимесячной давности и школьная тетрадь в клетку. Обычная зелёная тетрадь с замятыми уголками. Андрей почему-то сразу посмотрел именно на неё. Не на документы, не на очки, не на пыльный телевизор, а на тетрадь. Она лежала отдельно, как вещь, которую забыли спрятать.

Он подошёл. На обложке ничего не было. Только пятно от кружки и след от пальца. Андрей открыл первую страницу.

Там был отцовский почерк. Наклонённый вправо, сухой, упрямый, с острыми буквами. Всего три слова.

Начать в понедельник.

Андрей сел на край дивана. Пружины скрипнули. Он смотрел на эту фразу, и в груди снова поднялось что-то горячее, но теперь не приступ, не страх, не офисная злость. Хуже. Узнавание.

Отец тоже ждал понедельника.

Великий Виктор Сергеевич Лаптев, человек «вовремя», человек «не ной», человек «соберись», человек застёгнутых пуговиц и немытых чувств, тоже, оказывается, что-то собирался начать. Не во вторник. Не сегодня. Не сейчас, когда ещё есть сердце, руки, голос, ключи, время. В понедельник.

Андрей перелистнул страницу. Пусто. Ещё страницу. Пусто. Потом в середине тетради нашёл короткую запись: дата, которую он не сразу узнал. За два месяца до смерти отца.

Если не скажу ему сейчас, потом уже не скажу.

Ниже — пустые строки.

Андрей почувствовал, как в квартире стало слишком тихо. Даже холодильник не гудел. Даже город за окном куда-то делся. Он сидел с тетрадью на коленях, в отцовской комнате, среди пыли, куртки, тапок, несказанных слов, и впервые за этот длинный мерзкий день ему захотелось не пошутить, не уйти, не написать кому-нибудь «потом», а заорать так, чтобы треснули стёкла.

Но он не заорал. Он только достал из кармана ручку — офисную, с логотипом компании, где человек потерял форму, — и на первой пустой странице, под отцовским «Начать в понедельник», написал криво, зло, почти царапая бумагу:

Господи, если ты есть, скажи мне, в какой понедельник люди наконец начинают жить?

Он долго смотрел на фразу. Потом усмехнулся.

— Ну вот, — сказал он пустой квартире. — Теперь ещё и с Богом переписываюсь. Прекрасно, Андрей. Просто прекрасно.

Он закрыл тетрадь, положил её обратно на стол, взял ключи, выключил неработающий свет, вышел в прихожую и почти машинально посмотрел на отцовскую куртку. Ему показалось, что в кармане что-то лежит. Бумага? Чек? Письмо? Он протянул руку, но остановился.

Не сегодня.

Потом.

Он закрыл дверь и только в лифте понял, что снова произнёс это слово внутри себя. Оно сидело в нём, как паразит. Потом. Потом. Потом. Маленькое бессмертное насекомое, которое переживёт всех людей.

Вечером врач сказал ему, что это похоже на паническую атаку, но обследоваться надо. Сказал про сон, давление, нагрузку, нервы, образ жизни. Сказал: «Организм не резиновый». Андрей чуть не ответил, что его организм скорее старый пакет из супермаркета: вроде держит, но уже страшно туда что-то класть. Не ответил. Кивал. Получил направления. Вышел на улицу.

Было темно. Дождь моросил так мелко, будто город не плакал, а просто потел. Андрей добрался домой, снял пальто, на этот раз повесил его в шкаф. Это показалось ему почти подвигом, хотя подвиги, наверное, не пахнут нафталином.

Он лёг не раздеваясь, потом заставил себя встать, почистил зубы, поставил телефон на зарядку, налил воды в стакан. Стакан, настоящий, чистый. Сел на край кровати. Усталость навалилась тяжёлая, тупая, без всякой драматургии. Он хотел написать Свете, что был в квартире. Не написал. Хотел ответить матери. Не ответил. Хотел открыть рабочую переписку. Телефон показал двадцать три сообщения. Он положил его экраном вниз.

В два часа ночи Андрей проснулся от того, что ему приснился отец. Не живой, не мёртвый — просто стоящий в дверях кухни с этой своей серой рубашкой, с руками, которые никогда не знали, куда деть нежность. Отец сказал: «Ты опять опоздал». Андрей хотел спросить: куда? Но проснулся.

В комнате было тихо. Сердце билось ровно. Рука не немела. На кухне капал кран.

Он долго лежал, смотрел в темноту и думал о тетради. О пустых строках. О фразе «если не скажу ему сейчас». О том, что отец мог хотеть сказать. О том, что никто уже не скажет. Потом всё-таки уснул.

Утром телефон зазвонил в семь. Андрей открыл глаза не сразу. За окном было серое вторничное небо. Голова болела. Тело ныло. Жизнь, как обычно, стояла рядом с кроватью и ждала, когда он подпишет акт приёма-передачи страданий.

Он взял телефон. На экране было сообщение от Светы: «Ты зашёл?»

Он написал: «Да».

Света: «И?»

Андрей долго смотрел на это «И?». Потом ответил: «Нашёл тетрадь».

Света: «Какую?»

Он не успел ответить. Пришло новое сообщение с незнакомого номера. Того самого, по квартире отца.

«Андрей Викторович, доброе утро. Просьба сегодня приехать и забрать документы».

Ниже было ещё одно сообщение. Без имени отправителя. Без номера. Просто серый прямоугольник уведомления, будто телефон на секунду забыл, кому он принадлежит.

Ты всё перепутал. Понедельник — это не день. Это поступок.

Андрей сел в кровати.

Он перечитал сообщение один раз. Второй. Третий.

Потом открыл список сообщений.

Этого сообщения там не было.

На кухне снова капнул кран. Один раз. Второй. Третий.

Андрей сидел с телефоном в руке, босой, помятый, с кислым дыханием и мокрой спиной, и впервые за много лет ему очень захотелось, чтобы наступил самый обычный понедельник. Такой, где всё можно объяснить плохим сном, давлением, тревогой, глупостью, чем угодно.

Но был вторник.

И, кажется, кто-то уже начал отвечать.

Глава 2. Бог с плохим почерком

Андрей сидел на кровати с телефоном в руке и чувствовал себя идиотом, которого застукали за чем-то личным. Не за грязным даже, не за постыдным, а за жалким: за надеждой. Надежда всегда казалась ему неприличной вещью, вроде старых семейных трусов на батарее. Вроде бы у всех есть, но показывать нельзя. Он ещё раз открыл сообщения. Незнакомый номер по квартире отца был на месте. Света была на месте. Мать была на месте, конечно, мать всегда была на месте, как памятник тревоге. Рабочие сообщения тоже на месте — живые, жирные, наглые. А того серого прямоугольника не было. Ни в уведомлениях, ни в переписках, ни в удалённых, ни в какой-то особой папке для сумасшедших, которую телефон, наверное, заводит сам, когда хозяин начинает разговаривать с мёртвыми и Богом через школьную тетрадь.

Он даже полез в настройки уведомлений, хотя понимал в них примерно столько же, сколько его отец понимал в нежности. Экранные баннеры, недавние уведомления, разрешения, приложения. Ничего. Фраза исчезла так чисто, будто её и не было. А ведь была. Он видел её. Читал. Три раза. «Ты всё перепутал. Понедельник — это не день. Это поступок». Слишком складно для случайного сбоя. Слишком мерзко точно для рекламной рассылки. Слишком похоже на правду, а правда, как известно, редко приходит красиво. Обычно она приходит утром, когда у тебя кислое дыхание, голова как мокрая тряпка, а трусы надеты задом наперёд.

Андрей встал, дошёл до ванной и посмотрел на себя в зеркало. Вчерашняя красная полоса от молнии почти ушла, зато на её месте проступило общее лицо человека, которого ночь не убила, но потрепала из принципа. Он высунул язык. Язык был беловатый, как будто внутри него кто-то побелил потолок дешёвой известью. Он почистил зубы дольше обычного, потому что чистка зубов — это единственная форма контроля, доступная человеку, когда реальность решила подмигнуть ему из тёмного угла. Потом умылся, надел чистую рубашку, почти без пятен, и уже собирался сварить кофе, но вспомнил врача, давление, сердце, Лисичку88 с её мёртвым соседом и налил себе воды. Получилось очень взрослое, унылое утро. Вода вместо кофе. Обследование вместо бессмертия. Тетрадь вместо здравого смысла.

Телефон завибрировал. Роман Игоревич.

Андрей посмотрел на имя и не взял. Внутри сразу поднялся привычный стыд, маленький офисный пёсик, который умел лаять только на хозяина. Он представил, как Роман Игоревич стоит у своего стеклянного кабинета, сжимает телефон двумя пальцами, будто чужая усталость может его испачкать, и говорит кому-то: «Лаптев опять выпал». Выпал. Хорошее слово. Человек не заболел, не испугался, не разваливается у себя на кухне. Он выпал. Как кнопка из дешёвой рубашки.

Следом пришло сообщение: «Андрей, наберите меня срочно».

Он написал: «Я сегодня к врачу и по семейным документам. Буду на связи».

Врал не полностью. Это было его любимое блюдо — правда, обжаренная в трусости.

Роман Игоревич ответил почти сразу: «Семейные документы не отменяют рабочие обязательства».

Андрей смотрел на эту фразу и вдруг представил, как напишет: «Роман Игоревич, а смерть отца отменяет? А паническая атака? А то, что я третий год просыпаюсь с ощущением, будто меня забыли выключить? А то, что ваши презентации, ваши воронки, ваши правки и ваши “потерял форму” однажды будут стоить ровно столько же, сколько засохший хумус в моём холодильнике?» Он даже набрал начало: «Роман Игоревич, я…» Потом стёр. Написал: «Понимаю. Пришлю к вечеру».

Он не понимал. И к вечеру, скорее всего, не пришлёт. Но эти две фразы были как старые тапки: мерзкие, зато привычные.

Мать позвонила в восемь пятнадцать. Андрей понял это ещё до звонка, по внутреннему холоду в животе. У некоторых людей есть биологические часы. У его матери были биологические сирены.

— Ты живой? — спросила она вместо приветствия.

— Пока да.

— Что значит «пока»? Не шути с таким. Я всю ночь не спала.

— Мам, ты каждую ночь не спишь.

— Вот именно. Потому что есть причины. У меня сердце, давление, погода, и ты ещё не отвечаешь.

Она всегда перечисляла свои болезни так, будто зачитывала боевые заслуги. Сердце, давление, погода. Погода у неё тоже была почти органом. В плохие дни болела. В хорошие — подозрительно молчала.

— Я был у врача, — сказал Андрей.

— Что случилось?

— Ничего. Приступ. Похоже на паническую атаку.

На том конце стало тихо. Потом мать вздохнула так, как вздыхает человек, которому сообщили не болезнь сына, а очередную его неорганизованность.

— Господи, Андрей. Какие ещё панические атаки? Тебе тридцать восемь лет.

— Они по паспорту не проверяют.

— Не умничай. У тебя отец никогда такими словами не прикрывался. Работал, молчал, терпел.

Андрей посмотрел на кухонное окно. На стекле висела капля, которая никак не могла решить, падать ей или остаться. Почти родственница.

— И прекрасно получилось, — сказал он. — Умер, оставил квартиру, долги и тетрадь с понедельником.

— Что?

Он понял, что проговорился.

— Ничего.

— Какую тетрадь?

— Старую. Нашёл у него.

— Ты был в квартире?

— Был.

— И ничего мне не сказал?

Вот это было замечательно. Его можно было ударить за то, что он не ездил в квартиру, а потом — за то, что поехал и не доложил в прямом эфире. Мать владела искусством строить вину из любого материала. Даже из воздуха могла. Особенно из воздуха.

— Мам, я сам вчера туда зашёл. Мне было тяжело.

— А мне легко, ты думаешь? Я с ним тридцать лет прожила.

— Вы развелись двадцать два года назад.

— Это для документов. Для нервной системы никто не разводится.

Фраза была сильная. Обидно сильная. Андрей даже хотел её записать, но решил, что записывать материнские формулы — всё равно что собирать ножи, которыми тебя уже порезали.

— Я сегодня снова поеду туда. Нужно найти документы.

— Какие документы?

— Не знаю ещё.

— Вот именно. Ты ничего не знаешь. Ты всегда так. Сначала не делаешь, потом бегаешь.

— Спасибо, мам. Очень помогает.

— Я говорю, как есть.

— Нет. Ты говоришь, как страшно.

На том конце снова стало тихо. Андрей сам удивился, что сказал это. Не громко, не красиво, не как герой в кино, который наконец поставил мать на место. Просто устало. Почти без сил. Иногда правда выходит не с мечом, а в тапках.

— Что ты сказал? — спросила она.

— Ничего.

— Нет, повтори.

— Мам, я перезвоню.

— Андрей!

Он отключил вызов. И сразу почувствовал себя мерзавцем. Это была старая схема, надёжная, как советский шкаф: сначала она вбивает в него страх, потом он защищается, потом она обижается, потом он чувствует себя плохим сыном и звонит извиняться. Так они жили годами. Семейная традиция. У кого-то воскресные обеды, у них — взаимное эмоциональное удушение с перерывом на давление.

Он не перезвонил. Положил телефон экраном вниз. Пять секунд смотрел на него, как на мину. Потом перевернул обратно, потому что вдруг что-то важное. Вот так зависимость и выглядела: ты даже от мины ждёшь сообщения.

Квартира отца днём оказалась ещё хуже, чем вечером. В темноте вещи хотя бы имели право на тайну. При дневном свете они выглядели бедно, пыльно и виновато. Обои у двери отходили полосой. На полу у плинтуса лежала мёртвая муха, свернувшаяся так аккуратно, будто и она решила не мешать. В прихожей всё так же висела серая куртка. Тапки стояли носками к двери. Андрей задержался возле них. У отца была неприятная привычка ставить обувь идеально ровно. Даже домашние тапки у него выглядели так, будто готовились к проверке. В детстве Андрей часто бросал кроссовки как попало, и отец молча переставлял их носками вперёд. Не ругал. Не объяснял. Просто переставлял. Это было хуже ругани. В молчании отца всегда было что-то такое, от чего хотелось самому попросить наказания, лишь бы понять, что именно ты нарушил.

На кухне стоял запах пустой квартиры. Не смерти уже, нет. Смерть, наверное, выветривается быстрее, чем привычки. Остался запах человека, который долго жил один и не умел радоваться без свидетелей. На подоконнике стояла банка с монетами. На холодильнике висел календарь за прошлый год. Последней отмеченной датой было воскресенье. Красный кружок вокруг числа. Андрей подошёл ближе. Воскресенье, за два дня до больницы. Рядом отцовским почерком было написано: «Позвонить А.»

А.

Не «Андрею». Не «сыну». Просто буква. Как будто полное имя было слишком тёплым для этого холодильника.

Андрей снял календарь, потом повесил обратно. Не знал зачем. В квартире отца каждая вещь требовала решения, а у него внутри вместо решения стоял старый табурет и скрипел.

Он прошёл в комнату. Тетрадь лежала на столе. Там же, где вчера. Зелёная, дешёвая, с пятном от кружки. Андрей не стал сразу её открывать. Сначала проверил окна. Закрыты. Дверь. Заперта. Балкон. Завален старыми лыжами, банками, какой-то коробкой из-под телевизора. Никого. Ни спрятавшегося шутника, ни религиозного курьера, ни соседа с миссией довести его до психиатра. Только квартира, пыль и он сам — человек, который даже в мистику пытался зайти через проверку замков.

Он сел за стол. Перед ним лежала тетрадь. Смешно, как мало нужно, чтобы взрослый мужик испугался: не нож, не кровь, не чёрная машина у подъезда. Тетрадь за девятнадцать рублей. В клетку.

Он открыл первую страницу. «Начать в понедельник». Почерк отца. Сухой, наклонённый, знакомый. Андрей перевернул дальше. Нашёл вчерашнюю страницу. Его фраза была на месте.

Господи, если ты есть, скажи мне, в какой понедельник люди наконец начинают жить?

Под ней пусто.

Андрей выдохнул. Даже почувствовал облегчение. Вот. Ничего нет. Телефон глюкнул, он не выспался, мозг устроил маленький спектакль на фоне давления, паники, отца и кофе. Всё объяснимо. Всё мерзко, но объяснимо. Он почти улыбнулся.

Потом увидел ответ на следующей странице.

Не под его вопросом. Не сразу. А на следующей странице, сверху, как будто тот, кто писал, решил не пачкать место рядом с его отчаянием.

Ты всё перепутал. Понедельник — это не день. Это поступок.

Андрей не двигался. Даже моргать забыл. Сердце сделало один тяжёлый удар, потом второй. Почерк был не его. И не отца. Или похож? Нет. У отца буквы были острые, как гвозди. У Андрея — расползшиеся, ленивые, офисные. А тут буквы были неровные, будто писал человек, который очень давно не держал ручку или держал её чужой рукой. Страшнее всего было не это. Страшнее всего было то, что фраза выглядела не мистически. Не светилась. Не была написана кровью, золотом или огнём, как полагалось бы приличному чуду. Обычная синяя паста. Обычная клетка. Бог, если это был Бог, пользовался дешёвой шариковой ручкой.

Андрей резко встал, стул заскрипел по полу. Ему захотелось выйти. Нет, не выйти — сбежать, захлопнуть дверь, вызвать кого-нибудь нормального, например слесаря, полицию, Свету, психиатра, бригаду по ремонту реальности. Он отошёл к окну, открыл форточку. В комнату вошёл холодный воздух, пахнущий мокрым деревом и бензином. Во дворе мужчина в синей куртке пытался завести старую машину. Машина кашляла, мужчина матерился. Мир продолжал заниматься своими простыми делами. Никто не знал, что в квартире номер 47 тетрадь решила стать религиозным оружием.

Телефон зазвонил. Андрей вздрогнул так, что чуть не выронил его. Незнакомый номер.

— Андрей Викторович? — голос был женский, деловой, с лёгкой хрипотцой.

— Да.

— Это Ирина Павловна, по квартире Виктора Сергеевича. Мы вам писали. Вы сможете сегодня подъехать к четырём? Нужно обсудить документы. Там есть нюанс.

На страницу:
2 из 5