
Полная версия
Люди, которых ты не заметил. Одна жизнь. Пять встреч

Алексей Корнелюк
Люди, которых ты не заметил. Одна жизнь. Пять встреч
Глава 1. День, который не тянул на смерть
Москва в тот день выглядела так, будто её ночью плохо собрали обратно. Кто-то, должно быть, разобрал её до винтика — снял с домов облупленную краску, вывернул наизнанку дворы, вынул из людей последние тёплые слова, потряс всё это в огромном грязном мешке и утром высыпал назад: вот вам, живите. Асфальт блестел после дождя, как дешёвая куртка на рынке, остановки были набиты людьми с лицами, на которых уже стояла печать буднего дня, маршрутки кашляли у светофоров, курьеры летели по тротуарам с такой обречённостью, будто в их рюкзаках были не роллы и супы, а чьи-то последние надежды на человеческое счастье. Я шёл среди всего этого, неся себя, как несут старый чемодан без ручки: выбросить жалко, тащить противно, а внутри всё равно ничего ценного.
Мне было сорок два, и это был возраст, когда человек ещё не старый, но уже достаточно потрёпанный, чтобы перестать верить в собственные рекламные слоганы. Я работал в агентстве, где мы продавали людям ощущение, что им чего-то не хватает, а потом продавали им то, что якобы должно было эту дыру закрыть. Крем для лица, банковскую карту, жилой комплекс с видом на соседний жилой комплекс, корм для собак, подписку на счастье, йогурт с кусочками уверенности в себе. Мы называли это стратегией. По сути, мы занимались тем, что наряжали чужую пустоту в приличные слова. Иногда мне казалось, что если открыть мою голову, там тоже найдётся презентация на двадцать четыре слайда: «Вадим Синицын. Перезапуск бренда. Версия 4.2. Усталость, цинизм, отложенная нежность».
Утро началось с того, что я проспал. Не катастрофически, нет. Катастрофически просыпаются герои фильмов, когда за окном уже горит город, а в телефоне тридцать семь пропущенных от президента. Я проспал по-московски: на двадцать восемь минут, ровно настолько, чтобы весь день пошёл боком, но недостаточно, чтобы можно было красиво всё отменить. Телефон лежал у подушки лицом вниз, как мелкий предатель. На экране висели сообщения от начальника, бывшей жены, дочери и банка. Банк, как всегда, интересовался мной нежнее всех.
«Пап, ты сегодня помнишь?» — написала Лиза.
Я посмотрел на сообщение и не сразу понял, что именно я должен помнить. У детей есть этот страшный дар — задавать вопросы, в которых уже спрятан приговор. Сегодня? Сегодня что? Конец света? Родительское собрание? Её выступление? Обещание купить ей какие-то маркеры, которые стоили как месячный запас гречки для монастыря? Я сел на край кровати, потер лицо и почувствовал под пальцами не кожу, а какую-то мятую бумагу. В ванной на меня из зеркала посмотрел мужчина, который когда-то собирался стать интересным человеком, но потом как-то незаметно перешёл на тариф «дожить до пятницы».
Я набрал: «Помню. Напишу чуть позже».
Это была моя любимая форма отцовства — обещание присутствия в будущем. Я часто писал Лизе «чуть позже», «вечером», «на выходных», «созвонимся», и все эти слова уже давно лежали между нами, как невыполненные чеки. Она была умная девочка, тринадцать лет, слишком взрослая для своих лет и слишком вежливая со мной, что было хуже любого подросткового хамства. Хамство хотя бы доказывало, что человеку не всё равно. Вежливость ребёнка к отцу — это маленькое кладбище.
На кухне пахло вчерашним кофе и невымытой кружкой. Я включил чайник, хотя знал, что кофе мне нельзя в таких количествах, но знание вообще редко спасает человека. Если бы знание спасало, люди не курили бы у онкологических центров, не возвращались бы к тем, кто их ломает, не покупали бы абонемент в спортзал в январе и не жили бы по сорок лет так, будто у них в запасе ещё одна жизнь, черновая. Я выпил кофе стоя, обжёг язык, выругался, нашёл в холодильнике половину лимона, старый сыр и контейнер с чем-то, что когда-то, возможно, было едой, но теперь выглядело как научный эксперимент о конце цивилизации.
Мать позвонила, когда я натягивал рубашку. Её имя на экране всегда появлялось не вовремя, хотя, если честно, я давно перестал понимать, какое время для матери можно считать удобным. Удобное время — это когда у тебя внутри есть место для другого человека. У меня там давно стояли коробки, провода, старые обиды, рабочие задачи, неоплаченные счета и мерзкая усталость, которая размножалась в темноте, как тараканы.
Я сбросил звонок.
Через минуту пришло сообщение: «Вадим, просто хотела узнать, как ты».
Я написал: «На встрече. Позже».
Я не был на встрече. Я был в трусах посреди кухни, пил кофе и пытался найти ремень. Но это ведь почти одно и то же. Взрослая жизнь вообще состоит из маленьких лживых табличек, которые мы вешаем на дверь, чтобы нас не трогали: «На встрече», «Занят», «Не могу говорить», «Держусь», «Всё нормально». Особенно последнее. «Всё нормально» — это такая братская могила для всех невыясненных чувств.
На улице меня встретил мокрый двор, в котором старые тополя стояли, как свидетели обвинения. У подъезда курил сосед с пятого этажа, огромный мужчина в спортивных штанах и куртке на голое тело. Я не знал его имени, хотя видел лет шесть. Он знал моё, потому что однажды получил за меня посылку, и теперь у нас были отношения почти интимные: мы кивали друг другу с видом людей, которые случайно оказались в одном лифте жизни и решили не выяснять подробностей.
— Здорово, — сказал он.
— Угу, — ответил я.
Вот и поговорили. Два городских монаха, давшие обет не вступать в лишний контакт с человечеством.
Лифт, разумеется, не работал. На двери висела бумажка: «Ведутся ремонтные работы. Приносим извинения за неудобства». В этой фразе было всё величие нашей цивилизации. Никто ничего не ремонтировал, никто никаких извинений не приносил, неудобства были не побочным эффектом, а самой сутью происходящего. Я спустился пешком, на третьем этаже наступил на детскую перчатку, на втором обошёл пакет с мусором, который кто-то не донёс до контейнера, а на первом увидел мальчишку лет восьми, пытавшегося затащить в подъезд самокат с колесом, застрявшим в двери. Он посмотрел на меня снизу вверх, ожидая то ли помощи, то ли окрика.
Я задержался на секунду. Ровно на ту секунду, в которой человек ещё может стать человеком, но чаще всего выбирает остаться расписанием.
— Дверь придержи, — сказал я.
Он придержал, я прошёл.
На улице я вспомнил, что когда-то, много лет назад, уже видел почти такую же сцену: подъезд, ребёнок, какая-то железная штука, которую надо было поднять, и я вроде бы помог. Воспоминание мелькнуло и тут же растворилось, как чек в стиральной машине. Таких мелочей в жизни навалом. Они не держатся в голове. Голова вообще устроена под другое: под обиды, страхи, стыд, фразы, которые надо было сказать десять лет назад, и рекламу, которую ты ненавидишь, но помнишь наизусть.
До метро я решил не идти. Вызвал такси, потому что опаздывал, потому что дождь, потому что я был из тех людей, которые уже не богаты, но достаточно утомлены, чтобы покупать себе иллюзию контроля. Такси приехало через семь минут. Жёлтая машина, пахнущая мокрыми ковриками, дешёвым ароматизатором и чужими разговорами. Водитель был молчаливый мужчина с седыми висками и лицом человека, который видел слишком много задних сидений и слишком мало нормальных ночей.
— На Сущёвский Вал? — спросил он.
— Да. Только быстрее, если можно.
Он посмотрел на меня в зеркало. Без злости. Скорее с профессиональной усталостью мясника, которому очередная корова рассказывает, как правильно держать нож.
— Быстрее города не получится.
Я хотел ответить что-то колкое, но грудь вдруг неприятно сжалась, будто внутри кто-то провернул маленький ржавый ключ. Не боль. Так, предупреждение. Организм иногда посылает человеку письма, но мы не читаем, потому что шрифт мелкий, а дела важные. Я расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и уставился в окно.
Москва проплывала мимо, жирная, мокрая, бессмертная. У неё были тысячи лиц, и все они в этот час хотели одного: успеть. Успеть на работу, в поликлинику, на суд, в банк, в школу, в аптеку, к любовнику, от любовника, в никуда, но обязательно быстрее. Город был огромной мясорубкой, которая не жевала тебя сразу, а сначала делала вид, что предлагает выбор. На остановке женщина в красной шапке ругалась с кем-то по телефону, размахивая пакетом из «Пятёрочки». Рядом старик держал в руках букет хризантем, мокрых и унылых, как извинение после тридцати лет брака. У перехода курьер на велосипеде едва не сбил школьницу; школьница показала ему средний палец с такой взрослой точностью, что я почти зауважал новое поколение.
Телефон завибрировал. Начальник.
— Вадим, ты где? — спросил Паша голосом человека, у которого вместо сердца стоит календарь.
— Еду. Через двадцать минут буду.
— Через двадцать уже клиент.
— Значит, буду через девятнадцать.
— Не шути, пожалуйста. Там важная встреча. Очень важная.
У Паши все встречи были важные. Если бы он назначал встречу с сантехником, то тоже говорил бы так, будто решается судьба континента.
— Паша, я в такси. Машину руками не понесу.
— Презентацию финальную отправил?
Я закрыл глаза. Презентация лежала у меня в ноутбуке. Финальная, почти финальная, «в целом финальная», то есть такая, которую ещё можно было править до второго пришествия.
— Отправлю сейчас.
— Там идея с “невидимой заботой” — это точно наша?
Я открыл глаза.
— В смысле?
— Ну, Даша из аналитики сказала, что похожий заход она предлагала ещё на прошлом брейншторме.
Слово «Даша» неприятно царапнуло где-то под рёбрами. Не сильно. Как этикетка на новой рубашке: вроде мелочь, а жить мешает.
— Паша, мы все что-то предлагаем на брейнштормах. Это и называется работа.
— Ясно. Просто уточняю.
— Не уточняй. Клиенту нужна цельная идея, а не археология авторства.
Я сбросил вызов раньше, чем он успел ответить. Водитель снова посмотрел на меня в зеркало. Я сделал вид, что не заметил. Есть взгляды, которые хуже слов. Слова можно отбить, переврать, обесценить. Взгляд просто кладёт тебя на стол и показывает, где у тебя гниль.
Такси встало в пробку. Впереди мигали стоп-сигналы, красные и злые, как глаза мелких демонов. Водитель вздохнул.
— Тут теперь надолго.
— Отлично, — сказал я. — Просто прекрасно.
— Вам плохо?
— Мне? Нет.
Он пожал плечами. Я понял, что держу руку на груди. Убрал её. Смешно, как человек до последнего пытается выглядеть нормальным даже перед таксистом, который через пять минут забудет его лицо. Хотя, как потом выяснилось, люди забывают не всё. Это я тогда ещё не знал. Тогда я думал, что мир устроен милосердно: ты сказал гадость, прошёл мимо, соврал, украл фразу, сбросил звонок, не помог — и всё это исчезло, растворилось в общем городском шуме. Как плевок в дождь. Кто его там увидит?
Я расплатился раньше, чем мы доехали, потому что идти пешком оказалось быстрее. Вышел у аптеки на углу, под навесом, с которого капала вода. Воздух был липкий, тёплый для ноября, дурной. На вывеске зелёный крест мигал так, будто у него тоже начиналась аритмия. Рядом стояла очередь к банкомату, две женщины спорили о скидке на лекарства, дворник в оранжевом жилете гонял по тротуару мокрые листья, которые тут же возвращались назад. В Москве даже листья не хотят уходить добровольно.
Я пошёл быстро, почти бегом. До офиса оставалось десять минут. Телефон снова вибрировал. Лиза. Не звонок — сообщение.
«Пап, сегодня в семь. Я же говорила. Ты обещал».
Вот тут я вспомнил. Конечно. У неё был школьный спектакль. Или концерт. Что-то на сцене, где дети стоят в белых рубашках, родители снимают на телефоны, а потом все делают вид, что произошло культурное событие, хотя на самом деле произошло маленькое чудо: ребёнок хотел, чтобы ты пришёл. Я остановился у перехода, перечитал сообщение и почувствовал раздражение. Именно раздражение, не вину. Вина пришла бы позже, благородная такая, с опозданием, как чиновник на открытие памятника. А сначала пришло раздражение: почему сегодня, почему в семь, почему я должен помнить всё, почему никто не понимает, что у меня тоже жизнь не сахарная вата на палочке.
Я набрал: «Постараюсь».
Ответ пришёл почти сразу: «Понятно».
Одно слово. Маленькое, аккуратное, воспитанное. Можно было бы зарезать им человека и не испачкать руки.
Я сунул телефон в карман и тогда увидел её.
Женщина сидела у стены аптеки, чуть сбоку от входа, там, где обычно курят фармацевты или ждут такси люди, которым неловко стоять прямо у двери. Сидела не на скамейке — скамейки там не было, — а прямо на низком бетонном бордюре, как садятся те, у кого тело внезапно перестало быть договороспособным. Ей было лет шестьдесят пять, может, больше, может, меньше; возраст у усталых женщин в Москве определить трудно, потому что город выдаёт им лишние годы авансом, вместе с квитанциями и болью в суставах. На ней было коричневое пальто с потемневшим воротником, вязаная шапка, серые перчатки. Рядом лежала сумка, из неё выкатился блистер таблеток и маленький помятый список покупок. Она держалась рукой за грудь или за шарф — я не разобрал. Лицо у неё было бледное, с каким-то серым оттенком, будто из неё тихонько выливали свет.
Я увидел её. Вот что потом стало самым мерзким. Не пропустил, не не заметил, не был ослеплён срочным письмом или потоком машин. Увидел. Даже замедлил шаг. Даже подумал: человеку плохо. Мысль была ясная, простая, человеческая. Такая мысль могла бы стать дверью. Я мог открыть её, войти на две минуты в чужую беду, спросить: «Вам помочь?», позвать аптекарей, набрать скорую, поднять блистер, просто остановиться рядом, чтобы она не сидела одна под этим зелёным крестом, который мигал над ней, как насмешка.
Но следом за первой мыслью пришла вторая. Она всегда приходит быстро, как хорошо обученный адвокат.
Кто-нибудь поможет.
За моей спиной как раз выходил мужчина из аптеки. У двери стояли две женщины. Дворник был неподалёку. Люди шли туда-сюда, город шевелился, дышал, цокал каблуками, шуршал пакетами, кашлял выхлопами. Не пустыня же. Не тайга. Не конец света. В Москве человек никогда не бывает один по-настоящему — вокруг всегда есть кто-то, кто может вмешаться вместо тебя. Это очень удобно. Целый мегаполис свидетелей, и каждый надеется, что свидетелем окажется другой.
Женщина подняла глаза. На секунду мне показалось, что она смотрит прямо на меня. Не умоляюще даже. Без драматизма. Просто смотрит, как смотрят люди, которым плохо и которые ещё не знают, насколько плохо. Взгляд цепляется за любой движущийся предмет: лицо, рукав, ботинок, пакет, собаку, прохожего. Жизнь, когда уходит, становится ужасно неприхотливой. Ей уже не нужен герой, ей нужен кто-нибудь с телефоном.
Я достал телефон. Не чтобы вызвать скорую. Чтобы посмотреть время.
До встречи оставалось семь минут.
В этот момент из аптеки вышла девушка в белом халате под расстёгнутой курткой. Я подумал: ну вот. Сейчас она увидит. Сейчас всё решится. Я сделал ещё шаг, потом ещё. Женщина у бордюра осталась справа, за плечом. Я слышал, как что-то упало на мокрый асфальт — может быть, таблетка, может быть, ключи, может быть, мой шанс не быть последней сволочью в этот день. Но человек, который опаздывает, умеет превращать любой звук в фон.
— Мужчина! — вроде бы сказала кто-то позади.
Я не обернулся. Не потому, что был жестоким. Жестокость хотя бы имеет форму, температуру, намерение. Я был хуже — я был занят. Занятые люди вообще страшнее злых. Злой человек хотя бы знает, что делает. Занятый идёт мимо с таким лицом, будто его равнодушие заверено печатью.
Я дошёл до угла, свернул, почти побежал. Грудь снова сжалась, сильнее, но я списал это на кофе, нервы, погоду, возраст, всё сразу. В голове уже крутилась встреча: клиент, слайды, Паша, Даша со своей обиженной идеей, Лиза со своим «понятно», мать со своим «просто хотела узнать, как ты». Все тянули меня каждый в свою сторону, и я, конечно, считал себя измученным центром этой вселенной. Какой же я был идиот. У каждого второго в городе внутри такой же ад, просто двери закрыты. Мы ходим мимо друг друга, как мимо подъездных щитков: не наше, не трогать, опасно, без допуска не открывать.
Офисное здание сияло впереди стеклянной бессмысленностью. Вращающиеся двери крутились, выплёвывая людей с бейджами и стаканчиками. Охранник на входе кивнул мне так, будто мы оба участвовали в спектакле под названием «Всё под контролем». Я полез в карман за пропуском, но пальцы вдруг стали чужими, ватными. Пропуск выскользнул, ударился о пол. Я наклонился и понял, что воздух закончился. Не вообще воздух, а именно мой личный воздух, тот, который должен был принадлежать мне по праву рождения, прописки и сорока двух лет бессмысленной суеты.
— Мужчина, вам помочь? — спросил охранник.
Вот теперь смешно. Правда? На улице женщина сидела у аптеки, и я прошёл мимо, потому что кто-нибудь поможет. Через семь минут кто-то спросил это у меня.
Я хотел ответить: «Нет, всё нормально». Это была бы идеальная последняя фраза для такого человека, как я. Скромная, лживая, городская. Но вместо слов изо рта вышел какой-то хрип, жалкий и мокрый. Пол качнулся. Стеклянные двери разъехались в стороны, как декорации перед дешёвым чудом. Я увидел свои ботинки — коричневые, с отклеивающимся носком, давно пора выбросить, всё руки не доходили. Потом увидел на полу чужую жвачку, чёрную от времени, расплющенную тысячами подошв. Потом потолок. Потом лица.
— Скорую! — крикнул кто-то.
Мне стало обидно, что презентация осталась неотправленной. Вот честно. Не жизнь, не дочь, не мать, не женщина у аптеки всплыли первыми, а эта проклятая презентация, двадцать четыре слайда про невидимую заботу. Человек умирает, а в нём всё ещё живёт офисный идиот с дедлайном. Так, наверное, и выглядит душа современного горожанина: маленький перепуганный менеджер, который даже у бездны спрашивает, есть ли вай-фай.
Где-то рядом охранник повторял:
— Мужчина, слышите меня? Мужчина!
Я слышал. Но отвечать уже не мог. Звуки стали длинными, как резина. Свет расползся по краям. В груди что-то рвануло не громко, без театра, без музыки, без ангельских труб. Просто внутри меня сломалась какая-то главная деталь, которую я всю жизнь считал неубиваемой, потому что она молчала.
И перед тем как всё погасло, я вдруг увидел не офис, не охранника, не стеклянный потолок. Я увидел женщину у аптеки. Её серую перчатку. Блистер таблеток на мокром асфальте. Её глаза, которые на секунду зацепились за мои.
Я ещё не знал, что именно с этого взгляда мне придётся начинать всё заново.
Глава 2. Минус один человек в городе
Когда человек падает на пол в офисном холле, мир вокруг него не становится благороднее. Это только в кино у смерти есть музыка, крупный план, замедленная съёмка и свет, который льётся сверху, будто кто-то наконец решил подсветить твою никчёмную биографию. В жизни всё проще и обиднее. В жизни охранник не знает, куда деть руки, девушка на ресепшене роняет пластиковый стаканчик, кто-то пытается пройти мимо так, чтобы не задеть лежащее тело, потому что опаздывает на лифт, а человек в дорогом пальто смотрит на часы с выражением оскорблённой пунктуальности. Ты лежишь на холодной плитке, твоя грудь превращается в раскалённый сейф с заклинившим замком, а рядом всё равно продолжается будний день: двери крутятся, турникет пищит, кофе остывает, чей-то телефон требует пароль, и город не моргает. Город вообще редко моргает. У него нет век, только окна.
Я лежал на спине и смотрел вверх, но потолок больше не был потолком. Он стал мутной белой рекой, по которой плыли лица. Охранник нависал надо мной, как неудачно нарисованный святой из районного храма: крупные поры, красные глаза, запах табака, испуг, спрятанный под служебной строгостью. Ресепшен-девушка держала телефон обеими руками и говорила слишком громко, как говорят люди, которые боятся, что их не услышит не скорая, а сам Господь Бог в своей небесной регистратуре.
— Мужчина, мужчина, вы меня слышите? — повторял охранник. — Как вас зовут?
Я хотел сказать: Вадим. Всего-то пять букв, не «Навуходоносор», не «счастливый человек», не «примерный отец», а обычное русское имя, вполне пригодное для заполнения медицинской карты. Но язык лежал во рту тяжёлый, как мокрая тряпка. Из горла выходило что-то постыдное, животное. Я слышал этот звук и не сразу понимал, что он мой. Очень неприятное открытие — узнать, что внутри тебя живёт не только усталый стратег, разведённый отец и человек, который умеет на встречах говорить «давайте посмотрим шире», но ещё и зверёк, который просто хочет воздуха.
— Скорую вызвали? — спросил чей-то мужской голос.
— Вызываю! — почти плакала девушка. — Да говорю же, человек упал! Нет, не пьяный, наверное! Откуда я знаю давление?
«Не пьяный, наверное» почему-то меня задело. Даже сейчас, когда сердце, по всем ощущениям, пыталось съехать с должности без отработки двух недель, мне было важно, чтобы незнакомая девушка не подумала обо мне плохо. Удивительно, сколько тщеславия помещается в умирающем теле. Даже на краю бездны человек поправляет воротник.
Я попытался поднять руку, но рука отказалась быть моей. Она лежала рядом, пальцы чуть согнуты, ногти с грязноватыми полумесяцами, костяшки сухие, кожа у большого пальца потрескалась. Рука сорокадвухлетнего мужчины, который покупал дорогие кремы для клиентов, но себе не мог купить нормальный крем за триста рублей. Рука, которая писала Лизе «потом». Рука, которая сбрасывала звонки матери. Рука, которая держала телефон у аптеки и проверяла время, пока женщина сидела на бордюре, держась за грудь. Я смотрел на эту руку и вдруг почувствовал к ней отвращение, как к чужой вещи, найденной в кармане.
— Расстегните ему воротник, — сказал кто-то. — Ему воздуха не хватает.
— Я не врач, — ответил охранник.
— А я что, врач?
Они спорили надо мной, как над сломанным принтером. Это было почти смешно. Я бы даже усмехнулся, если бы тело не было занято более серьёзной комедией. В груди рвало и давило, будто туда запихнули раскалённую дверную ручку и теперь пытались провернуть. В левую руку уходила тупая тяжесть, в шею поднималась волна тошноты, на лбу выступил холодный пот. Я знал эти признаки. Все знают эти признаки. Мы живём в эпоху, где каждый может за десять секунд прочитать, как умирают другие, а потом годами игнорировать, как умирает он сам.
Из вращающихся дверей вошёл Паша. Я увидел его туфли раньше лица: коричневые, начищенные, с острыми носами, обувь человека, который верит в регламенты и бонусы. Потом он наклонился, и его лицо появилось надо мной — бледное, вытянутое, растерянное, с таким выражением, будто я подвёл не организм, а команду.
— Вадим? Ты чего?
Прекрасный вопрос. Я чего? Да вот, Паша, решил немного умереть перед встречей, чтобы добавить презентации эмоциональной глубины. Надо же как-то оживлять клиентский опыт.
— Он из вашего офиса? — спросил охранник.
— Да. То есть… да, наш. Вадим, ты слышишь?
Наш. Мне вдруг стало смешно от этого слова. Человек может быть «наш» только пока от него есть польза: наш сотрудник, наш клиент, наш подрядчик, наш папа, наш сын, наш бывший муж, наш должник, наш контакт в телефоне. Стоит ему лечь на плитку, и принадлежность становится неудобной, как мокрое пальто в гостях. Что с ним теперь делать? Куда его положить? Кто отвечает? У кого ключи от его жизни?
— Презентация… — выдавил я.
Паша наклонился ниже.
— Что?
— Ноутбук…
Он моргнул.
— Да хрен с ней, с презентацией.
И в этом был, пожалуй, самый человеческий момент за всё наше знакомство. Паша сказал это не красиво, не мудро, не по-книжному. Просто испугался и на секунду стал нормальным мужиком, а не начальником отдела. Иногда, чтобы человек проявился, ему нужно увидеть, как другой человек исчезает прямо на полу.
Я хотел сказать ему спасибо, но рот снова наполнился ватой. Где-то рядом закричал турникет — кто-то приложил пропуск не той стороной. Писк был резкий, деловитый, равнодушный. Вращающиеся двери продолжали выпускать и впускать людей. Некоторые задерживались, смотрели. Кто-то снимал на телефон. Да, конечно. Как же без этого. В любой трагедии теперь обязательно есть режиссёр-любитель. Человек ещё не умер, а его уже можно отправить в чат дома с подписью «жесть у нас в бизнес-центре».
Я увидел краем глаза молодого парня в пуховике. Он держал телефон на уровне груди, будто прятал. Камера смотрела на меня чёрным маленьким зрачком. Мне захотелось встать и дать ему по лицу. Не потому, что он снимал мою смерть, а потому, что делал это робко. Даже подлость у нас в городе какая-то застенчивая, бытовая, без осанки.
— Не снимайте! — сказала ресепшен-девушка. — Вы что, совсем?












