
Полная версия
Мёртвые звёзды всё ещё светят. Том 1
— Ты пришёл не отпустить меня, — сказала она.
— Нет. Я пришёл, чтобы ты знала цену.
— И чтобы я осталась от вины?
Он помолчал.
— Да.
Честность снова. Чёрт бы её забрал.
— Я сказал, что не буду требовать, — добавил Рун. — Я не сказал, что не буду хотеть.
Он достал из-за пазухи голубую бусину. Ту самую. Положил на камень между ними.
— Если выберешь его, оставь. Если выберешь род, принеси мне сама. Не через мать. Не через Мару. Сама.
Эла смотрела на бусину. Голубую, маленькую, красивую. Не виноватую.
— Почему ты не злишься сильнее? — спросила она.
Рун улыбнулся криво.
— Злюсь. Просто если начну, мне придётся признать, что я тоже хотел, чтобы ты выбрала меня не потому, что я хороший, а потому что я удобный. А это не такая приятная злость.
И ушёл. Эла осталась у реки с замёрзшими руками, мокрой шкурой и голубой бусиной, которая весила больше, чем камень. В тот вечер Арэн не пришёл к очагу. На другой день тоже. Он работал на верхних тропах, спал у сторожевого огня, ел с мужчинами, говорил мало. Если Эла подходила, он находил причину уйти. Если она уходила, смотрел ей вслед так, будто каждый шаг был маленькой смертью и он запрещал себе кричать. Она не выдержала на третью ночь. Нашла его у каменной метки над оврагом. Снег уже лёг плотнее. В темноте он казался пеплом, который передумал быть горячим. Арэн точил наконечник.
— Ты избегаешь меня, — сказала она.
— Да.
— Хоть бы соврал для приличия.
— У нас это плохо получается.
Она села напротив. Между ними лежал камень. Хорошо. Камни честнее людей. Камень говорит: я между вами. Попробуйте не заметить.
— Рун может отказаться.
Наконечник остановился.
— Может?
— Да.
— Но?
Эла закрыла глаза.
— Но цена останется.
— Цена всегда остаётся.
— Не говори как Мара. Один человек с вечной усталостью в моей жизни уже достаточно.
Он посмотрел на неё. И в его взгляде впервые за эти дни что-то дрогнуло.
— Я не хочу, чтобы ты выбрала меня из ненависти к ним.
— А из чего можно?
— Из себя.
Она усмехнулась.
— Красиво. Скажи это женщине, которой с детства объясняли, что «себя» надо отдавать частями: матери — руки, роду — детей, мужу — тело, старшим — молчание, младшим — последнюю ягоду.
— Тогда оставь одну часть.
— Какую?
Он отложил наконечник.
— Ту, которая говорит мне правду.
Эла смотрела на него долго. Потом сказала:
— Я хочу с тобой.
Он не двинулся.
— Не как бегство, — добавила она. — Не чтобы наказать Руна. Не чтобы доказать старшим. Не чтобы стать красивой песней у чужого костра. Я хочу с тобой, потому что рядом с тобой я впервые чувствую, что внутри меня не пещера, а небо. И это не твоя заслуга. И не моя вина. Это просто правда.
Арэн поднялся так резко, что снег слетел с камня.
— Не говори дальше, если останешься.
— Я не знаю, останусь ли.
— Тогда зачем ты пришла?
— Потому что ты попросил правду.
Он отвернулся. И вот это было почти смешно: мужчина, который не боялся крови, следов, чужих топоров и зимы, боялся женской правды так, будто она могла разорвать ему грудь.
— Арэн.
— Если я тебя сейчас коснусь, — сказал он, не поворачиваясь, — я снова попрошу идти. А если снова попрошу, то уже не буду таким благородным, как вчера.
— Ты не был благородным. Ты был испуганным.
Он рассмеялся коротко.
— Опасная женщина.
— Ты уже говорил.
— Видимо, плохо дошло.
Она подошла сзади и положила ладонь ему между лопаток. Он замер. Такое маленькое касание. Почти ничего. Но между ними опять открылось то место, где мир становился беззвучным. Снег падал. Лес стоял. Где-то внизу дышало племя. А здесь были только его спина под её рукой и её ладонь, которая вдруг стала всем, что он мог выдержать.
— Я не прошу тебя быть благородным, — сказала она. — Я прошу не делать мой выбор вместо меня.
Он накрыл её руку своей.
— Тогда выбирай.
Стрела. Точная. Без милости. Эла поняла: иногда любовь не умоляет. Иногда она просто ставит перед тобой твою собственную дверь и отходит, чтобы ты не могла обвинить никого, когда не войдёшь. Она хотела сказать: «Сейчас». Но снизу раздался крик. Не тревога. Не нападение. Женский крик, короткий, рваный, полный такого страха, от которого у Элы кровь ушла из пальцев. Она сорвалась вниз первой. Младшая сестра лежала у очага. Маленькая, горячая, мокрая от пота, с губами, уже посиневшими по краям. Мать держала её на руках и качала, хотя ребёнок был слишком большой для такого качания. Мара стояла рядом, нюхала воздух у её рта и была белее снега.
— Что? — спросила Эла.
Никто не ответил. Она сама поняла по запаху. Гниль внутри дыхания. Плохой кашель. Тот, который не уходил от мёда и горячих камней. Тот, после которого матери начинали говорить с богами даже если вчера уверяли, что богам нет дела до детских лёгких. Арэн вошёл следом, остановился у входа. Мать Элы подняла глаза. И в этих глазах было всё, чего Эла боялась больше смерти. Не обвинение. Надежда.
— Ты знаешь травы, — сказала мать.
Эла опустилась на колени. Да. Она знала травы. И уже по первому хрипу понимала: ей понадобится не только трава. Ей понадобится мясной отвар, тепло, сухие шкуры, покой, люди, которые будут дежурить, зерно, если девочка выживет после лихорадки, и род, который не развалится от её выбора. Рун стоял у стены. Он тоже понял. Медленно, без слова, он снял с плеча мешок. В нём было зерно. Немного. Но для зимы — почти чудо.
— Мать дала, — сказал он. — Сказала, что ребёнок не должен ждать, пока взрослые решат, кому принадлежит женщина.
Эла посмотрела на мешок. Потом на Арэна. Потом на сестру. И впервые за всё время красная нить между ней и Арэном не потянула её к нему. Она натянулась поперёк дыхания. Как запрет. Мара, стоявшая у огня, прошептала так тихо, что услышала только Эла:
— Вот теперь начинается настоящее испытание.
Эла взяла мешок с зерном у Руна. Арэн увидел. И ничего не сказал. Но в эту ночь, пока ребёнок хрипел у очага, а снег заваливал верхнюю тропу, Эла впервые поняла: иногда человека предают не в миг, когда выбирают другого. Иногда его предают в миг, когда делают правильное. Цена правильного выбора.
Дети перестают плакать не тогда, когда им становится легче. Иногда они перестают, когда больше не хватает сил звать живых. Эла поняла это на рассвете, когда младшая сестра перестала хныкать у груди матери и просто открыла глаза. Большие, сухие, слишком взрослые для ребёнка, который ещё вчера умел радоваться куску сушёной ягоды так, будто ему подарили целую весну. Ниму знали все: за то, что она кусала сама себя, если у неё пытались забрать еду; за то, что однажды спрятала в волосах полжмени орехов и ходила с ними гордо, пока белка не решила, что девочка — дерево; за то, что звала Мару «старая ворона» и при этом спала у неё под боком в самые холодные ночи.
Теперь Нима не ругалась. Не кусалась. Не торговалась с миром. Она лежала на шкуре у очага, маленькая и горячая, как камень, который слишком долго держали в огне.
— Не смотри на неё так, — сказала Мара.
Эла подняла глаза. Старуха сидела рядом, растирая в каменной чаше сухую кору. Её пальцы были кривыми, но точными. Руки Мары всегда напоминали Эле корни: уродливые сверху, живые там, где другие давно бы высохли.
— Как? — спросила Эла.
— Как будто уже прощаешься.
Эла хотела ответить резко. Что-то злое. Что-то такое, чтобы Мара нахмурилась, мать ахнула, а сама Эла почувствовала, что ещё может ударить словами. Но Нима тихо вдохнула, и весь гнев стал бесполезным. Гнев хорошо горит, когда есть воздух. В пещере воздуха не было. Только дым, мокрые шкуры, тяжёлый запах болезни и то невыносимое молчание взрослых, когда каждый уже думает о худшем, но никто не хочет первым дать ему имя.
— Это от холода? — спросила Эла.
Мара не ответила сразу. Плохой знак. Старые люди отвечали быстро только на то, что не имело значения. На важное они сначала слушали не вопрос, а то, что стоит за ним.
— От холода, от мокрой земли, от испуга, от плохой воды, от того, что вчера дети ели корень, который я велела не трогать, от того, что мир большой и ему всё равно, кого ты любишь, — сказала Мара. — Выбирай причину, если тебе от причины легче.
— Мне легче от того, что можно сделать.
— Тогда принеси сухой мох. И перестань дрожать. Твои руки нужны мне для дела, не для красивой скорби.
Эла поднялась. У входа в пещеру стоял Рун. Он не вошёл. В этом было что-то правильное и страшное. Правильное — потому что он не был из их родного очага и не имел права смотреть на боль ребёнка без приглашения. Страшное — потому что за его спиной висел кожаный мешок, тяжёлый, набитый так, что ремень впивался ему в плечо. Человек не приносит полный мешок просто так. Он приносит его как ответ. И как цену. Рун увидел Элу и на миг стал мальчишкой, который впервые не знает, куда деть руки. Потом вспомнил, что он уже почти мужчина, почти муж, почти тот, кому скоро разрешат говорить с ней не как с девушкой чужого очага, а как с женщиной, которую ему обещали.
— Моя мать прислала зерно, — сказал он.
Эла молчала. Слова «моя мать» в его устах были не просто словами. За ними стояла другая пещера, другой очаг, другие женщины, которые уже считали, сколько детей родит Эла, сколько шкур она обработает, сколько зим переживёт, если будет послушной, крепкой и не слишком задумчивой.
— Немного, — добавил Рун. — Но для ребёнка сварят жидко. Если возьмёте.
«Если возьмёте» было вежливостью. Все знали, что возьмут. Голод делает гордость смешной. Болезнь делает её преступной. Эла взяла мешок обеими руками. Он оказался тяжелее, чем она ожидала. Теплее тоже: зерно хранило тепло Руновой спины.
— Спасибо, — сказала она.
Рун кивнул. Он смотрел не торжествующе. И это было хуже. Если бы он пришёл покупать её этим мешком, она бы возненавидела его легче. Но в его лице было беспокойство. Настоящее. Некрасивое. Неловкое. Он пришёл, потому что Нима могла умереть, а он не хотел, чтобы ребёнок умер. И всё равно мешок изменил всё. У входа ниже по склону стоял Арэн. Эла увидела его не сразу. Он был так неподвижен, что сливался с мокрым камнем и тенью. На плече у него висел лук, в руке — перевязанный пучок сухожилий, которые он, наверное, снова принёс «просто так». Его лицо ничего не выражало. Вот чем Арэн умел пугать сильнее крика. Когда ему было больно, он становился полезным.
— Хорошее зерно, — сказал он.
Рун повернулся. Между ними встала утренняя тишина. Не пустая. Полная мужского счета: кто сильнее, кто нужнее, кто имеет право стоять ближе к женщине, кто спас кого вчера, кто принес еду сегодня. Эла вдруг ненавидела обоих. Не потому что они были плохими. Потому что каждый из них стал правдой, которую нельзя отбросить.
— Твоё? — спросил Арэн.
— Моего рода, — ответил Рун.
— Значит, не твоё.
Рун чуть улыбнулся. Без радости.
— Ты тоже вчера дрался не только своим копьём. Чужая пещера, чужие дети, чужой очаг. Но стоял так, будто всё твоё.
Мара тихо хмыкнула изнутри.
— Наконец-то мальчики нашли друг друга, — сказала она. — Можно начинать зиму.
Эла резко вдохнула, чтобы не рассмеяться. Арэн посмотрел на неё. На этот раз в его глазах мелькнула почти улыбка. Едва заметная. Меньше искры. Но Эла увидела. И на одно мгновение ей стало тепло. Потом Нима закашлялась. Мир вернулся. К полудню пещера пахла варёным зерном, дымом и страхом. Жидкая похлёбка для Нимы вышла серой, почти без вкуса. Мать держала девочку на коленях, Эла подносила к губам маленькую костяную ложку, а Мара сидела рядом и следила, чтобы ребёнок не захлебнулся. Нима проглотила три ложки. На четвёртой её вырвало. Мать издала звук, который не был плачем. Плач ещё верит, что его услышат. Это был звук человека, который на миг увидел пустое место там, где вчера был ребёнок.
— Ей нужна белая кора, — сказала Мара.
Эла подняла голову.
— У нас нет.
— Я знаю.
— Где взять?
Мара посмотрела на вход. Туда, где уже стояли мужчины, как всегда стояли мужчины, когда слышали слово «надо», но ещё не знали, кому придётся идти.
— Внизу, у старой воды, — сказала Мара. — Там, где ивы держат берег. Если его не смыло после дождя.
Тар, старший рода, нахмурился.
— Нижняя тропа опасна.
— Болезнь тоже не домашняя коза, — ответила Мара.
— Там могут быть те, кто напал вчера.
— Могут.
— И волки.
— Волки хотя бы честные. Не называют совет страхом.
Кто-то из женщин фыркнул. Тар сделал вид, что не услышал. У власти всегда плохой слух на смешное, если смеются над ней. Рун шагнул вперёд первым.
— Я пойду.
Эла не успела ничего почувствовать. Арэн сказал:
— Я тоже.
Теперь почувствовала. Холод, как если бы кто-то приложил к её спине мокрый камень.
— Нет, — сказала она.
Все посмотрели на неё. Слишком быстро. Слишком внимательно. Женщина могла кричать над больным ребёнком, могла ругать травы, могла плакать над пустым мешком. Но слово «нет», сказанное двум мужчинам перед старшими, уже было не плачем. Оно было попыткой иметь власть. Такие попытки род не любил.
— Почему? — спросил Тар.
Эла могла бы сказать: потому что один из них обещан мне, а второй держит моё дыхание в своих руках, и если нижняя тропа заберёт их обоих, я останусь живой только снаружи. Но такое не говорили при огне.
— Потому что если нападут снова, пещере нужны копья, — сказала она.
Арэн почти незаметно склонил голову. Он понял ложь. И, кажется, был благодарен за неё. Рун понял только половину. Ему хватило.
— Моё копьё нужно Ниме больше, чем пещере, — сказал он.
Это было красиво. Несправедливо красиво. Эла захотела ударить его за это.
— Пойдём вдвоём, — сказал Арэн. — Быстрее вернёмся.
— Или быстрее умрёте, — сказала Мара.
— Тогда вы сможете сказать, что предупреждали, — ответил Арэн.
— Я и живым скажу. Не жди смерти ради моего удовольствия.
Рун впервые усмехнулся Арэну не как врагу.
— Она всегда такая?
— Хуже, — сказала Эла.
— Лучше, — сказала Мара одновременно.
На миг все четверо оказались почти семьёй. Вот такие мгновения были самыми жестокими: они показывали жизнь, которая могла бы быть, если бы желания людей не дрались за один и тот же очаг. Мужчины ушли до заката. Рун нёс кожаный мешок для коры и короткий топор. Арэн нёс лук, копьё и молчание. У нижней тропы они не попрощались с Элой одинаково. Рун сказал:
— Я вернусь.
Так говорят люди, которые считают возвращение частью договора. Арэн сказал:
— Держи огонь низким, если ветер повернёт.
Так говорят люди, которые боятся сказать: жди меня. Эла ответила обоим одним кивком. И оба ушли недовольными. Это, подумала она, было почти справедливо. Ночь спустилась рано. Ветер после дождя всегда приходил как вор: сначала тихо трогал шкуры у входа, потом забирался под них, потом садился людям на грудь и напоминал, что камень не дом, а просто твёрдая часть мира, которая временно согласилась тебя укрыть. Эла сидела у Нимы и перебирала в пальцах голубую бусину Руна. Она ненавидела эту бусину. Не за красоту. За смысл. Рун подарил ей не украшение, а место в мире. Понятное, безопасное, оплачиваемое зерном, копьями, будущими детьми и тем спокойствием, которое старшие называли счастьем, потому что сами никогда не пробовали ничего другого. Арэн подарил ей лампу. Маленький каменный огонь, который можно было нести в руках. Один дар говорил: останься, и выживешь.
Другой говорил: пойдём, и увидим, кто ты без стен. Нима застонала. Эла сразу бросила бусину.
— Тихо, маленькая, — прошептала она. — Тихо. Ты ещё не съела все ягоды в мире. Тебе нельзя уходить, пока я не отомщу за свои.
Нима не улыбнулась. Мара, сидевшая напротив, подбросила в огонь тонкую ветку.
— Смеши её сильнее. Смерть любит серьёзных. С ними меньше возни.
— Ты когда-нибудь говоришь что-то доброе?
— Постоянно. Просто у тебя слух избалован надеждой.
Эла посмотрела на старуху.
— Что ты видела тогда?
Мара не спросила «когда». Значит, поняла.
— Вчера? У тропы?
— Когда сказала, что мы сожгли небо.
Огонь тихо щёлкнул. Мара долго молчала. За это время Нима успела уснуть, мать — задремать у стены, а ветер — поменять голос и стать ниже. Снаружи кто-то из мужчин кашлянул. Потом снова тишина.
— Есть имена для людей, — сказала Мара наконец. — Их дают матери, старшие, иногда глупые отцы, если женщина слишком устала спорить. Эти имена нужны, чтобы позвать к еде, к работе, к брачному очагу, к могиле.
Эла не двигалась.
— А есть другие.
— Другие?
— Те, которыми тебя зовёт то, что было до матери.
По спине Элы прошёл холод.
— До матери ничего не было.
— Это удобная мысль. Люди любят думать, что мир начался вместе с их первым криком. Особенно мужчины.
Эла сжала край шкуры.
— Ты знаешь имя Арэна?
— Его земное имя я слышу каждый раз, когда ты пытаешься не произнести его.
— Мара.
— Не шипи. Змеи делают это лучше.
— Ты знаешь другое?
Старуха подняла глаза. В них не было привычной насмешки. Это испугало сильнее любого ответа.
— Я слышала два имени, когда была моложе тебя, — сказала Мара. — Тогда я решила, что это голоса в жару. Потом услышала их у женщины, которая умирала после родов. Потом у мужчины, который всю жизнь боялся воды и всё равно утонул, спасая девочку. Потом во сне, где горело не дерево, а тьма. И вчера — снова.
— Какие имена?
Мара посмотрела на Ниму.
— Не сейчас.
— Какие?
— Девочка.
— Я не ребёнок.
— Вот именно поэтому тебе нельзя дать нож, пока ты дрожишь.
Эла хотела вскочить, но Нима пошевелилась, и она осталась. Мара наклонилась ближе.
— Скажи мне правду. Когда он касается тебя, ты хочешь его? Или хочешь исчезнуть в нём?
Эла замерла. Вопрос был непристойнее, чем если бы старуха спросила, где именно Арэн держал её рукой. В их мире тело обсуждали проще: кто с кем спал, кто от кого понёс, кто кому принадлежит. Но то, что спросила Мара, было глубже тела. И опаснее.
— Я не знаю, — сказала Эла.
— Знаешь.
Эла посмотрела в огонь. Пламя было низким, как сказал Арэн. Правильно низким. Послушным. Полезным.
— Когда он рядом, — сказала она, — я перестаю быть отдельной.
Мара закрыла глаза. Не как человек, который услышал дурное. Как человек, который услышал то, чего боялся.
— Вот почему я сказала отойти.
— Ты думаешь, это зло?
— Я думаю, что голод не становится добрым только потому, что он настоящий.
Эла отшатнулась.
— Он не голод.
— Тогда почему ты выглядишь так, будто без него умрёшь, хотя ещё дышишь?
Эла почувствовала, как на глаза выступили слёзы. От злости, не от слабости. По крайней мере, она хотела так думать.
— Ты ничего не понимаешь.
— Надеюсь, — сказала Мара. — Потому что если понимаю, нам всем будет хуже.
В ту же секунду снаружи закричали. Не женщина. Не ребёнок. Мужчина. Крик сорвался быстро, будто его отрезали. Эла вскочила. Мара схватила её за запястье.
— Останься.
— Нет.
— Если это они, ты ничем не поможешь.
— Если это они, я не останусь ждать у огня.
— Именно это и делают живые, когда мёртвые уже выбрали своё.
Эла вырвала руку. У входа уже поднимались мужчины. Тар взял копьё, другой схватил каменный топор, кто-то разбудил собак. Ветер принёс запах сырой земли и чего-то резкого — крови или страха, Эла не разобрала. Она выбежала наружу. Луна пряталась за облаками. Нижняя тропа была тёмной, как раскрытая пасть. Собаки залаяли вниз по склону. Потом из темноты появился Рун. Один. Он шёл медленно, шатаясь, таща за собой мешок. Лицо его было белым от боли, на правом боку темнела кровь. Но мешок он держал обеими руками, как ребёнка. Эла увидела всё сразу. Кору. Кровь. Пустую тропу за ним.
— Где Арэн? — спросила она.
Рун поднял глаза. В них не было победы. Только усталость и то ужасное знание, которое делает человека старше за одну ночь.
— Он остался, — сказал Рун.
Эла не поняла.
— Где?
Рун сглотнул.
— Там, где тропа ушла вниз.
Слова были слишком маленькими для того, что они несли. Эла сделала шаг к нему.
— Он жив?
Рун хотел ответить. Не смог. И вот тогда мешок с белой корой выпал из его рук на землю. На кожаном ремне, которым он был перевязан, была завязана красная нить Арэна. Никакой человек не успел бы снять её просто так. Никакой живой человек не отдал бы её, если бы собирался вернуться с прежним именем. Эла услышала, как за её спиной Мара прошептала:
— Адам.
Рун поднял голову.
— Кто?
Но Эла уже бежала вниз, туда, где тропа исчезала в темноте. И впервые огонь в пещере погас сам.
Место падения
Здесь пахло не смертью. Это было хуже. Смерть в горах имела честный запах: кровь, тёплую землю, разорванную шкуру, мокрую шерсть, дым погребального костра. Смерть не пряталась. Она приходила, садилась рядом и смотрела всем в лицо, пока люди делали вид, что ещё могут спорить с ней. А здесь пахло отсутствием. Эла бежала вниз по тропе так быстро, что камни били её в ступни через мягкую кожу обуви. Воздух резал дыхание. Ветер нёс колючий снег, хотя снег ещё не должен был идти так низко. Луна пряталась за облаками, и мир вокруг стал не ночным, а слепым: всё было рядом, но ничему нельзя было доверять. За спиной кричали. Кто-то звал её земным именем. Эла не обернулась. Если бы её звали правильно, она бы, наверное, остановилась. Но никто не знал, как её зовут.
Никто, кроме старухи, которая видела слишком много. И того, кто ушёл вниз по тропе с красной нитью на запястье и не вернулся. Она перепрыгнула через корень, поскользнулась, ударилась коленом о камень и не почувствовала боли. Боль была где-то выше тела. Она поднималась, как дым, и мешала дышать. «Он остался», — сказал Рун. Люди говорили так о костре, который ещё тлел. О шкуре, которую забыли на снегу. О старике, который не мог идти дальше. Не об Арэне. Арэн не оставался. Арэн входил в опасность так, будто она задолжала ему имя. Эла добежала до поворота, где нижняя тропа резко уходила между двумя чёрными скалами. Там ветер всегда звучал иначе: не дул, а стонал, словно гора помнила каждое тело, которое когда-то сорвалось вниз. В детстве их пугали этим местом. Мара говорила, что под скалами живут не духи мёртвых, а голодные слова — те, которые люди не успели сказать.
Эла тогда смеялась. Теперь она поняла, почему старуха никогда не смеялась в ответ. На первом камне была кровь. Не много. Не как после удара копья. Не как после зверя. Тонкая полоса, будто кто-то провёл пальцем по мокрой серой коже земли. Эла остановилась так резко, что дыхание ударило в зубы. Она присела. Коснулась крови. Холодная. Значит, не сейчас. Значит, давно. Значит, она опоздала. Нет. Это слово внутри неё было не мыслью, а рыком. Оно пришло не из головы. Голова уже начала понимать, что кровь холодная, тропа пустая, ремень с красной нитью был у Руна, а в мире не случается чудес только потому, что женщина не успела проститься. Но тело Элы отказалось. Тело знало другое. Тело помнило, как его ладонь однажды закрыла ей рот в темноте, не чтобы заставить молчать, а чтобы они оба услышали шаги зверя. Помнило, как он снимал с её плеч чужой плащ так осторожно, будто снимал вину. Помнило, как рядом с ним становилось тише. Помнило, как его имя — не земное, нет, не Арэн — поднималось в ней как жар изнутри.
Адам. Она не сказала это вслух. Сказать значило признать, что Мара была права. Сказать значило признать, что Эла не просто потеряла мужчину. Она потеряла звук, на который отзывалась её кровь. Скала справа была разбита. На её сером боку остался след удара — камень свежий, светлый, как кость под мясом. Ниже валялась деревянная рукоять от копья. Не Арэна. У Арэна рукоять была тёмная, обмотанная сухожилием оленя. Эта была чужая, грубая, плохо обработанная, с вырезанным знаком трёх зубов. Эла знала этот знак. Не так, как знают песню или лицо. Так, как знают запах волка у входа в пещеру. Нижние люди. Те, кто приходил не менять соль на шкуры, а брать, пока можно брать. Их женщины носили костяные подвески из птичьих лап, мужчины красили волосы глиной, а дети умели молчать ещё до того, как начинали говорить. Про них говорили мало, потому что страх любит короткие истории.





