
Полная версия
Мёртвые звёзды всё ещё светят. Том 1
Они пришли за зерном. Или за корой. Или за женщинами. Или просто потому, что зима всегда учит голодных людей считать чужую жизнь легче своей. Эла поднялась. Впереди, у края обрыва, снег был вытоптан. Не падение. Борьба. Она увидела следы: две пары ног скользнули к краю, одна упёрлась пяткой в камень, другая рванула в сторону. Кто-то тяжёлый упал на колено. Кто-то маленький — нет, не маленький, раненый — полз к тропе. Рун. Его кровь шла в сторону подъёма, туда, откуда он вернулся. А след Арэна… Эла пошла на четвереньках, потому что так легче было видеть землю. Светлые волосы падали на лицо, мешали, липли к губам; она отбрасывала их грязной рукой и смотрела, смотрела, смотрела, пока не увидела. След Арэна не ушёл вниз. Он ушёл в сторону. К узкой козьей полке, которую никто из рода не использовал зимой, потому что там даже горные козлы думали перед тем, как поставить ногу.
Эла замерла. Внутри ударило так сильно, что ей показалось, будто гора услышала. Он не упал. Он ушёл. Нет. Его увели. Или он повёл. Это было хуже надежды. Потому что мёртвого можно оплакать. Живого, который исчез в зубах горы, нужно искать — даже если весь род назовёт тебя безумной. Позади хрустнул камень. Эла схватила обломок копья и развернулась. Рун стоял в нескольких шагах от неё, держась рукой за бок. Он был белее снега. На его лице пот застыл блестящими полосами. Он пришёл за ней, хотя должен был лежать у огня и позволять женщинам зашивать его рану. Эла подняла обломок.
— Ты сказал, он остался.
Рун посмотрел на копьё в её руках. Потом на кровь на камне. Потом на узкую полку, куда уходили следы. Он слишком долго молчал. Иногда молчание виновнее слова.
— Он остался, — повторил Рун.
— Лжец.
Слово ударило между ними так резко, что даже ветер будто отступил. Рун не разозлился. Это было худшее. Если бы он разозлился, Эле стало бы легче ненавидеть его. Он только прикрыл глаза.
— Да.
Эла не ожидала честности. Люди часто ждут правду, но когда она приходит, им хочется, чтобы она опоздала.
— Что ты сделал? — спросила она.
Рун рассмеялся. Коротко, хрипло, страшно.
— Я? Я хотел жить.
И вот это было так честно, что Эла едва не ударила его.
— Он отдал тебе нить.
— Нет.
— Она была на твоём ремне.
— Он завязал её сам.
Эла шагнула ближе.
— Зачем?
Рун посмотрел вниз, туда, где узкая полка исчезала в темноте.
— Чтобы ты пошла за мной, а не за ним.
Эла не поняла сразу. Слова были слишком простые. В них не помещалась вся жестокость.
— Что?
— Он знал, что если я вернусь с пустыми руками, ты побежишь вниз. Если я вернусь с корой, ты всё равно побежишь вниз. Если я вернусь с его нитью… — Рун сглотнул. — Он сказал, ты сначала увидишь Ниму.
Эла ударила его. Не копьём. Ладонью. По лицу. Рун даже не отшатнулся. Только голова его чуть повернулась, и на губе появилась кровь.
— Он не имел права решать за меня.
— Да, — сказал Рун.
— И ты не имел права брать.
— Да.
— Почему ты взял?
Рун наконец посмотрел на неё так, как раньше никогда не смотрел. Не как на женщину, которую ему обещали. Не как на цену зерна. Не как на красивую вещь, за которую можно спорить с другим мужчиной. Как на человека, которому он собирался сказать то, что не простит себе даже после смерти.
— Потому что я не такой, как он.
Эла замолчала. Рун вытер кровь с губы тыльной стороной ладони.
— Он повернулся к ним, когда я уже не мог держать копьё. Один ударил меня в бок. Я упал. Кора рассыпалась. Мешок порвался. Я… — Он вдохнул так резко, что лицо перекосилось от боли. — Я пополз за корой, Эла. Не за ним. За корой. Потому что если Нима умрёт, ты будешь смотреть на меня так, как сейчас. Только навсегда.
Он сказал это не как оправдание. Как признание своей малости. И поэтому оно попало в неё сильнее.
— Он крикнул мне взять мешок. Я не мог подняться. Тогда он поднял меня. Он поднял меня, понимаешь? После всего, что я говорил ему. После всего, что хотел отнять. Он поднял меня и толкнул вверх. Я сказал, что не уйду.
— И ушёл.
— Да.
Рун снова посмотрел вниз.
— Потому что он сказал твоё имя.
У Элы внутри всё оборвалось.
— Моё?
— Не Эла.
Ветер прошёл между ними и понёс снег по камню, будто пытался стереть следы, пока они ещё не поняли, как читать их правильно.
— Какое? — спросила она.
Рун покачал головой.
— Я не запомнил.
Эла почти рассмеялась. Конечно. Мир всегда запоминал не то.
— Лея? — сказала она сама.
Слово вышло тихо. Но гора ответила эхом. Не настоящим эхом — слишком мало звука, слишком много ветра. Но Эла услышала, как где-то внизу, в темноте, камни повторили: Лея. Рун побледнел ещё сильнее.
— Не говори так.
— Почему?
— Потому что, когда он сказал это, те люди остановились.
Эла медленно опустила обломок копья.
— Кто остановился?
— Нижние.
— Они поняли слово?
— Нет.
— Тогда почему?
Рун сжал зубы.
— Потому что оно прозвучало так, будто не принадлежало нашему миру.
Они оба стояли молча. Снизу потянуло холодом. Где-то далеко завыл волк. Нет. Не волк. Человек. Эла бросилась к краю. Рун схватил её за плечо.
— Не туда.
— Убери руку.
— Там нет тропы.
— Его следы туда ушли.
— Его следы ушли туда, чтобы ты не пошла туда.
Она развернулась.
— Ты теперь будешь говорить мне, чего он хотел?
— Нет. Я буду говорить, где ты умрёшь, если сделаешь ещё два шага.
Она ненавидела его за это. Ненавидела больше, потому что он был прав. Узкая полка уходила в темноту под углом, где даже днём нужно было держаться за камень обеими руками. Ночью, после снега, с ветром в спину, с коленом, которое уже начинало болеть, Эла не дошла бы и до второго изгиба. Но внизу мог быть Арэн. И если он был жив, каждая секунда, в которую она стояла, была предательством. Если он был мёртв, каждая секунда была последней возможностью любить его живым.
— Нима, — сказал Рун.
Одно слово. Не приказ. Не просьба. Клинок. Эла закрыла глаза. Нима лежала у огня, маленькая, горячая, с губами, которые уже посинели. Белая кора была там, наверху. Мара ждала. Мать плакала без звука, потому что уставшие женщины плачут внутрь себя, чтобы не пугать детей. Арэн знал это. Арэн знал, что Эла вернётся к ребёнку, если он оставит ей достаточно боли и достаточно вины. Он знал её слишком хорошо. Вот что было невыносимо. Не то, что он мог умереть. А то, что даже исчезая, он сумел коснуться самого живого в ней и заставить её сделать правильное.
— Я вернусь, — сказала Эла в темноту.
Рун ничего не ответил. Эла наклонилась и подняла с земли чужую рукоять с тремя зубами.
— Зачем?
— Чтобы помнить, кого искать.
— Если они взяли его, они не оставят его живым.
— Ты не знаешь.
— Знаю нижних людей.
— А я знаю его.
Рун посмотрел на неё. В этот раз в его взгляде была не ревность. Страх.
— Вот этого я и боюсь.
*** Кора пахла горечью. Не травой. Не деревом. Не землёй. Она пахла так, как пахнут вещи, которые должны спасти и поэтому имеют право быть отвратительными. Мара растирала белую кору между двумя плоскими камнями. Её руки дрожали, но не от старости. От спешки. Старуха не любила спешить. Она говорила, что спешат только те, кто поздно понял правду. В ту ночь она молчала и растирала кору так яростно, будто хотела стереть с мира саму необходимость выбора. Нима лежала у огня. Огонь горел плохо. Это заметили все. После того как Эла убежала вниз, пламя в пещере погасло почти до чёрных углей. Мужчины принесли сухую траву, женщины подбрасывали ветки, мальчик Тар дул так сильно, что у него закружилась голова. Огонь вспыхивал, лизал дерево и снова оседал. Будто ждал кого-то другого. Эла вошла в пещеру с чужой рукоятью в руке, и пламя поднялось. Люди отпрянули.
Никто ничего не сказал. В этом роду умели пережить многое. Голод. Ледяные дожди. Детей, которые рождались слишком тихими. Мужчин, которые уходили за козами и возвращались костями весной. Но никто не любил смотреть, как огонь ведёт себя так, будто у него есть мнение. Мара подняла глаза на Элу.
— Видела?
— Следы.
— Тело?
— Нет.
В пещере стало так тихо, что слышно было, как Нима скребёт ногтями шкуру под собой. Мать Нимы всхлипнула. Рун вошёл следом, держась за бок. Его отец бросился к нему, но Рун поднял руку.
— Потом.
Это было первое умное слово, которое Эла слышала от него за весь день. Мара всыпала истёртую кору в горячую воду. Горечь поднялась паром. Нима закашлялась, даже не открывая глаз.
— Держи её, — сказала Мара Эле.
Эла села у огня и взяла девочку на руки. Нима была слишком лёгкая. Дети не должны быть такими лёгкими. Даже больные. Даже спящие. В ребёнке должна быть тяжесть будущего — коленки, которые будут разбиты, волосы, которые будут заплетать, злость, которую будут запрещать, смех, который будет мешать старшим. А Нима лежала как горсть тёплого пепла.
— Пей, — сказала Эла.
Девочка не разжала губ. Мара наклонилась.
— Нима. Если не выпьешь, я отдам твою костяную птичку Тару.
Тар, сидевший у стены, возмущённо поднял голову.
— Мне не нужна её птичка.
— Молчи, — сказала Мара. — Врёшь плохо.
Нима едва слышно хмыкнула. Это был такой маленький звук, что никто другой, возможно, не заметил бы. Эла заметила. Юмор иногда был последней дверью, через которую жизнь возвращалась в тело. Она поднесла чашку к губам Нимы.
— Пей, маленькая злая птица. Потом сама отнимешь у Тара всё, что захочешь.
Тар фыркнул.
— Пусть попробует.
Нима открыла рот. Кора вошла в неё с водой, горькая, тёплая, почти невозможная. Девочка захлебнулась, закашлялась. Мать вскрикнула, но Эла удержала Ниму прямо, как учила Мара: не слишком мягко, не слишком жёстко, чтобы тело не решило, что ему разрешили сдаться.
— Ещё, — сказала Мара.
Эла дала ещё. Потом ещё. Нима плакала без слёз. Эла плакала без звука. Рун стоял у входа и смотрел на это так, будто каждый глоток девочки входил ему в рану. Эла не хотела смотреть на него. Но смотрела. Вот так рождаётся самое тяжёлое чувство: когда человек, которого ты хочешь ненавидеть, приносит то, что спасает любимого. И что с этим делать? Куда деть благодарность, если она пахнет предательством? Куда деть ненависть, если она стоит рядом, белая от потери крови, и молчит, чтобы не мешать ребёнку жить? Нима выпила всё. Потом её вырвало. Потом она снова выпила. Потом уснула. Часы в том мире не существовали, но ночь всё равно умела быть длинной. Люди считали время по смене огня, по тому, как тени двигаются по стенам, по тому, как усталость сначала садится на плечи, потом на веки, потом в кости. Эла сидела, не двигаясь. Нима лежала на её коленях. Мара время от времени трогала ей шею, запястья, грудь.
Рун сел у стены. Его рану наконец промыли. Он ни разу не вскрикнул. Это раздражало Элу почти так же сильно, как если бы он кричал. Его отец, широкоплечий мужчина с лицом, похожим на высушенную кору, подошёл к старейшине их рода и говорил тихо. Слишком тихо. Эла не слышала слов. Но видела направление взглядов. На Ниму. На кору. На мешок зерна. На Руна. На неё. И поняла раньше, чем они произнесли. Правильные поступки редко приходят без счёта. Утро ещё не началось, когда отец Руна поднялся.
— Мой сын принёс кору, — сказал он.
Никто не ответил.
— Мой сын принёс зерно.
Огонь треснул.
— Мой сын пролил кровь за ребёнка вашего рода.
Эла чувствовала, как Нима дышит у неё на руках. Мелко. Но дышит.
— Мы не забываем, — сказал старейшина.
Это было опасное начало. Люди говорили «мы не забываем», когда собирались забыть что-то другое. Отец Руна кивнул.
— Союз должен быть до первого большого снега.
Мать Нимы закрыла лицо руками. Не потому что не хотела свадьбы Элы. Потому что понимала цену своей дочери. Эла медленно подняла голову.
— Арэн не найден.
Отец Руна даже не посмотрел на неё.
— Арэн не из рода.
— Он ушёл за корой.
— И не вернулся.
Слова были как камни. Не острые. Тяжёлые. Эла почувствовала, как внутри неё поднимается смех. Не радость. Не безумие. Тот самый смех, который приходит, когда мир ведёт себя так аккуратно, будто не только что сломал тебе грудь.
— Значит, если мужчина не вернулся, его долг исчезает? — спросила она.
Отец Руна наконец посмотрел на неё.
— Долг живых тяжелее долга исчезнувших.
Это была правда. И от этого хотелось выть. Рун поднялся у стены.
— Отец.
— Молчи.
— Нет.
Все повернулись к нему. Рун стоял, держась за бок, но голос его был ровнее, чем тело.
— Не сейчас.
Отец Руна прищурился.
— Ты принёс зерно. Ты пролил кровь. Ты имеешь право.
Рун посмотрел на Элу. В этом взгляде было то, что она не хотела видеть. Не жалость. Понимание.
— Право, взятое у женщины в ночь, когда она ищет другого, будет гнить, — сказал он.
В пещере кто-то втянул воздух. Отец Руна шагнул к сыну.
— Ты говоришь как мальчик, который хочет нравиться.
Рун усмехнулся.
— Я как раз впервые говорю как мужчина, которому не всё равно, каким будет его дом.
Эла смотрела на него и не знала, что делать с этим новым Руном. Старый был проще. Старого можно было ненавидеть без труда: уверенный, громкий, покупающий её будущее зерном и чужими договорённостями. Этот стоял раненый, некрасивый от усталости, и отказывался брать её в ту ночь, когда мог бы выиграть. Это не делало его любимым. Но делало человеком. А люди в хороших историях всегда мешают ненависти быть чистой. Отец Руна плюнул в огонь.
— До первого большого снега, — сказал он. — Или зерно уйдёт обратно.
Старейшина не возразил. И это было второе предательство этой ночи. Первое совершил Арэн, когда решил за неё, куда ей бежать. Второе совершил род, когда начал считать её цену, пока у неё на руках спал спасённый ребёнок. Эла посмотрела на Мара. Старуха сидела у огня и держала в руке пустую чашку из-под коры.
— Скажи что-нибудь, — прошептала Эла.
Мара посмотрела на неё.
— Что?
— Что они не имеют права.
— Имеют.
Это было почти ударом.
— Мара.
— Право не всегда справедливо, девочка. Право — это то, что люди успели назвать до того, как кому-то стало больно.
Эла почувствовала, как в груди снова поднимается дым.
— Тогда зачем ты вообще знаешь имена, если ничего не можешь изменить?
Мара опустила глаза на Ниму.
— Имя не меняет клетку.
Потом подняла взгляд.
— Оно говорит, где дверь.
*** К утру Нима перестала гореть. Не совсем. Но её кожа уже не обжигала руку. Дыхание стало глубже. Она спала, нахмурившись, словно ругалась с болезнью во сне и не собиралась уступать. Мать Нимы целовала руки Элы. Эла пыталась убрать их, но женщина держала крепко.
— Ты спасла её.
Эла посмотрела на белую кору у огня.
— Не я.
— Ты держала.
Это было маленькое слово. Но оно неожиданно вошло глубоко. Держала. Может, иногда спасает не тот, кто приносит лекарство. И не тот, кто уводит врагов в темноту. Иногда спасает тот, кто остаётся рядом с телом, которое хочет уйти, и не позволяет ему соскользнуть. Эла не знала, почему эта мысль показалась ей важной. Когда-нибудь это вернётся к ней иначе: не памятью, не знанием, а странным узнаванием. Кто-то будет держать её за руку через стекло. Кто-то не войдёт в дверь, чтобы не ранить её своим прикосновением. Кто-то будет спасать не так, как ей хочется, и она снова не сразу поймёт. Но сейчас она просто сидела у огня с больным ребёнком и ненавидела всех, кто был прав. Рун подошёл к ней ближе к рассвету. Он двигался медленно, как человек, который боится не боли, а чужого взгляда.
— Я пойду с тобой, когда станет светло.
Эла не подняла головы.
— Куда?
— По его следу.
— Тебя не пустят.
— Меня многое не пускает. Я редко слушаю.
Она всё-таки посмотрела на него.
— Ты не смешной.
— Я и не старался.
— Старался.
Рун усмехнулся, и на мгновение — только на мгновение — он стал похож на того мальчишку, которым мог быть до зерна, долга, отцовского голоса и её отказа.
— Тогда плохо старался.
Эла почти улыбнулась. Почти. Юмор был опасен. Он делал людей живыми. А живых труднее приносить в жертву собственной ненависти.
— Почему? — спросила она.
— Что почему?
— Почему пойдёшь?
Рун посмотрел на вход в пещеру, где серело небо.
— Потому что он спас мне жизнь.
— Ты его ненавидишь.
— Да.
— И всё равно?
— Люди могут быть больше одного чувства.
Эла отвела взгляд. Это была слишком умная фраза для Руна. Значит, боль действительно делает людей старше.
— И потому что если он жив, — добавил Рун тише, — я хочу первым увидеть его лицо, когда он узнает, что я не взял тебя этой ночью.
Эла резко посмотрела на него. Рун поднял руки.
— Видишь? Я всё ещё умею быть мелким.
На этот раз она действительно улыбнулась. И тут же пожалела. Потому что улыбка не предала Арэна. Но ощущалась как предательство. Вот так и начинается человеческая путаница: чувство живёт больше одного движения за раз, а люди требуют от него чистоты. Снаружи закричала собака. Не тревожно. Странно. Как будто увидела кого-то знакомого, но не решилась радоваться. Эла поднялась так быстро, что Нима застонала у неё на коленях. Мать девочки подхватила её. У входа в пещеру стоял Тар. В руке он держал маленький кусок кожи.
— Это было на камне, — сказал он.
— На каком?
— Там, где тропа делится. Я пошёл за собаками. Они не хотели идти дальше.
Рун выругался.
— Ты ребёнок. Тебя могли…
— Знаю, — сказал Тар. — Поэтому и вернулся.
Мара неожиданно хмыкнула.
— Хоть один мужчина в пещере начал понимать границу между храбростью и тупостью.
Тар гордо поднял подбородок.
— Это Арэна.
Эла взяла кожу. Это был обрывок его наручной защиты. Тёмная кожа, пахнущая дымом, потом и им. На внутренней стороне был вырезан знак. Это не было ни словом, ни буквой. В их мире ещё не было букв для того, что хотело появиться. Три линии. Одна вертикальная. Две рядом, как расходящиеся лучи. Эла не знала этот знак. Но тело узнало. Её пальцы похолодели. Мара подошла ближе. Увидела знак. И впервые за всю ночь по-настоящему испугалась.
— Где именно? — спросила она у Тара.
— У камня с мхом. Там, где старая тропа идёт не вниз, а за хребет.
Рун побледнел.
— За хребет никто не ходит зимой.
Мара не сводила глаз со знака.
— Это не знак дороги.
Эла подняла на неё взгляд.
— А что?
Старуха молчала так долго, что пещера начала просыпаться вокруг её молчания: кто-то шевельнулся, угли треснули, Нима кашлянула, собака снова заскулила у входа. Потом Мара сказала:
— Это знак тех, кто забирает живых.
Эла услышала, как у Руна сорвалось дыхание.
— Нижние? — спросил он.
— Нет.
Мара закрыла пальцами знак, будто боялась, что он посмотрит на неё в ответ.
— Старше.
— Люди? — спросила Эла.
Мара не ответила сразу. И это был ответ. Свет рассвета вползал в пещеру медленно, серый, холодный, чужой. Эла посмотрела на кожу в своей ладони. Три линии. Одна вертикальная. Две расходящиеся. Как звезда, которую разорвали.
— Он жив, — сказала она.
Рун посмотрел на неё так, будто хотел одновременно согласиться и запретить надежду.
— Ты не знаешь.
Эла сжала обрывок кожи. На внутренней стороне, под знаком, было что-то ещё. Не вырезано. Продавлено ногтем. Неровно. Спешно. Два коротких следа. Потом один длинный. Потом пустое место, будто рука сорвалась. Мара увидела и резко отвернулась.
— Что это? — спросил Тар.
Никто не ответил. Эла поняла не разумом. Разум не мог понять то, что ещё не было языком. Но где-то внутри неё, в том месте, которое не принадлежало ни роду, ни зиме, ни обещанному союзу, поднялся звук. А… Не Арэн. Не имя этой жизни. Первый край другого имени. Адам. Эла шагнула к выходу.
За хребтом
Кричали вороны. И впервые с начала мира ей показалось, что они зовут не мёртвого. Они звали того, кого ещё можно было потерять.
Кто идёт за тем, кого нельзя назвать своим? Эла вышла из пещеры до того, как кто-то успел решить за неё. Так делали только дурные дети, старые женщины перед смертью и мужчины, которые слишком много верили в свои ноги. Эла не была ни ребёнком, ни старухой, ни мужчиной, но в то утро все три вещи казались ей полезными. Снег не падал. Это было хуже. Небо стояло низко и неподвижно, как мокрая шкура, натянутая над хребтом. Воздух пах камнем, старой золой и тем тонким металлическим холодом, который появлялся перед большим снегом. Птицы молчали. Даже вороны за грядой кричали неохотно, будто их тоже заставили смотреть туда, куда смотреть не хотелось.
В ладони у Элы лежал обрывок кожи с выдавленным знаком: одна линия вниз, две в стороны. Разорванная звезда. И под ней — начало имени, которое не принадлежало Арэну. А. Она сжала кожу так сильно, что край врезался в пальцы.
— Ты не пойдёшь, — сказал Рун за её спиной.
Он говорил тихо. Это было умнее крика. Крик можно не услышать, если внутри у тебя уже шумит кровь. Тихий голос приходится замечать. Эла не обернулась.
— Ты не мой отец.
— Нет, — сказал Рун. — Если бы я был твоим отцом, я бы сейчас связал тебе руки и счёл себя хорошим человеком.
Вот за это она иногда почти не ненавидела его. Рун умел быть неприятным честно. Не как те, кто улыбался, пока запирал дверь. Она наконец посмотрела на него. У Руна была шкура на плечах, нож у бедра, лицо серое от ночи и губы, потрескавшиеся от холода. На правой руке — свежая повязка. Та самая рука, которой он держал белую кору, когда вернулся без Арэна. Без Арэна. Эла снова почувствовала, как мир становится слишком большим, слишком пустым, слишком отдельным.
— Ты знаешь тропу, — сказала она.
— Я знаю, где она ломается.
— Тогда пойдёшь впереди.
Рун усмехнулся одним углом рта. Не весело. Усталость у него тоже была колючей.
— Ты решила, что если говоришь как старшая женщина, мир начнёт слушаться?
— Нет, — сказала Эла. — Я решила, что если буду ждать, пока мужчины договорятся, Арэн успеет умереть от скуки.
Рун моргнул. И впервые за всё утро в его лице появилось что-то живое, почти смешное.
— От скуки?
— Он упрямый. Ему надо дать достойную смерть.
— Это самая глупая причина для похода за хребет, которую я слышал.
— Значит, ты мало слышал женщин.
Он отвернулся первым. Не потому что уступил. Потому что улыбка почти выдала его, а Рун предпочёл бы отдать палец, чем дать Эле увидеть, что она способна заставить его улыбнуться в утро, когда у него за спиной лежал долг, а впереди — чужая кровь. Из пещеры вышла Мара. На ней был старый плащ, сшитый из лоскутов так много раз, что ни одна шкура уже не помнила, каким зверем была раньше. В одной руке Мара держала мешочек с сухими травами. В другой — костяную иглу.
— Если ты пойдёшь без еды, умрёшь быстро, — сказала она. — Если пойдёшь с едой, умрёшь медленнее. Обычно люди называют это надеждой.
Эла взяла мешочек.
— Ты меня не остановишь?
Мара посмотрела на её ладонь, где пряталась кожа со знаком.
— Я слишком стара, чтобы мешать тому, что уже случилось.
— Он жив?
Старуха долго молчала.





