
Полная версия
Мёртвые звёзды всё ещё светят. Том 1
— Ты из людей за северным хребтом, — сказала она, чтобы вернуть миру форму.
— Был.
— Был?
— Теперь не знаю.
Он сказал это просто, и от этой простоты стало холоднее. Эла разрезала его мокрую повязку костяным ножом. Под ней кожа вокруг раны припухла, но глубокого гниения ещё не было. Она наклонилась ближе, понюхала. Арэн не пошевелился.
— Ты нюхаешь людей, когда лечишь? — спросил он.
— Нет. Только тех, кто может сгнить до утра.
— Заботливо.
— Я не заботливая. Я практичная.
— Это одно и то же, если человек выживает.
Эла замерла. Вот так он говорил: грубо, коротко, будто ставил камни в стену. Но иногда между камнями оставалась щель, и оттуда шёл свет. Она промыла рану водой с горькой травой. Он даже не выругался. Только посмотрел в сторону и сжал зубы.
— Можно кричать, — сказала она. — Тут все спят как убитые. Кроме Мары. Но она всё равно притворяется, что знает чужую боль лучше самой боли.
— Я не кричу.
— Почему?
— Потому что тогда люди думают, что могут прийти ближе.
Вот оно. Не рана. Не кровь. Не шрам. Вот что в нём было опаснее копья. Он не боялся боли. Он боялся, что боль станет дверью. Эла вдруг поняла это с такой ясностью, будто сама когда-то была этой дверью и её захлопнули перед лицом. Она приложила к ране травы и привязала их полосой чистой кожи. Его тело было горячим под её пальцами. Слишком живым. Слишком реальным после всех её разговоров с огнём и травами.
— У тебя руки холодные, — сказал он.
— У тебя кровь горячая.
— Это жалоба?
— Наблюдение.
— Ты всем мужчинам так отвечаешь?
— Только тем, кто падаёт с горы и потом делает вид, что пришёл за углём.
Он снова улыбнулся. И Эла впервые позволила себе улыбнуться в ответ. Это было крошечное преступление. Совсем маленькое. Меньше украденной ягоды, меньше лишнего куска жира, меньше слова, сказанного старшей женщине в спину. Но некоторые преступления не требуют свидетелей. Тело само помнит, что оно сделало. В глубине пещеры зашевелилась Мара. Эла отступила так быстро, будто её поймали с рукой в чужом мешке. Арэн заметил. Конечно заметил. Такие мужчины замечали всё, что могло стать опасностью. Из темноты поднялся голос старухи:
— Если ты приведёшь нам беду, девочка, пусть она хотя бы будет с мясом.
Эла закрыла глаза. Арэн посмотрел в темноту.
— У меня есть только нож и плохая нога.
— Значит, беда пришла бедная, — сказала Мара. — Худший вид беды. Богатую можно ограбить.
Где-то рядом хрюкнул от смеха полусонный мальчик. Уют вернулся внезапно и почти жестоко: спящие тела, дым, старушечий яд, огонь, чужак с перевязанной ногой. На один миг всё стало простым. Будто мир был не клеткой правил, а местом, где можно посмеяться ночью и никому не умереть от этого. Эла ненавидела такие минуты. Они обманывали лучше любых обещаний. К рассвету дождь закончился. Пещера начала просыпаться: дети плакали от голода, мужчины искали свои ремни, женщины проверяли корзины, Мара ругалась на всех, кто дышал слишком громко. Арэн сидел у выхода, уже на ногах, уже чужой. Ночная близость исчезала с него, как пар с камня. Эла принесла ему маленький черепок с тлеющим углём.
— Вот твой огонь.
Он взял его осторожно, будто это было не пламя, а сердце маленького зверька.
— Я верну.
— Огонь не возвращают. Его несут дальше.
Арэн посмотрел на неё, и опять мир стал меньше.
— Тогда я вернусь с другим.
Она должна была сказать: не надо. Должна была рассмеяться. Должна была попросить мясо, соль, кремень, что угодно полезное. Но в горле стояло что-то слишком большое для разумной женщины.
— Тебе нельзя часто ходить через северную тропу, — сказала она. — Камни там мокрые даже в сухой день.
— Ты волнуешься?
— Я не люблю зря тратить травы.
— Практично.
— Я уже говорила.
— Я запомнил.
Он ушёл после солнца, когда мужчины решили, что раненый чужак не стоит копья, а женщины — что он слишком красив, чтобы обсуждать это вслух. Эла смотрела, как он спускается к реке. Один раз он обернулся. Только один. И этого хватило, чтобы весь день стал неправильным. Неправильной стала вода, потому что в ней отражалось небо, которое он видел по дороге. Неправильной стала корзина, потому что её ремень тёр ладонь в том месте, где она касалась его кожи. Неправильными стали голоса людей, потому что в каждом был не его голос. Вечером пришёл её обещанный мужчина. Его звали Рун. Он был не плохой. Это было хуже. Плохого можно ненавидеть чисто. Рун был крепкий, спокойный, с руками, которые умели чинить ловушки и не били детей без причины. Он принёс её матери полоску сушёного мяса, Маре — кусок жирного корня, а Эле — бусину из голубого камня. Смотрел на неё с честной гордостью человека, который уже мысленно положил её в свой дом рядом с очагом, шкурами и будущими сыновьями.
— Цвет неба после дождя, — сказал он, протягивая бусину.
Эла взяла её.
— Красиво.
— Я сам выменял.
— Значит, дорого.
— Ты стоишь дорого.
Он сказал это как похвалу. Эла почувствовала, как внутри неё что-то тихо закрылось. Рун не был жестоким. Он просто говорил языком мира, где женщину можно было оценить правильно и тем самым сделать ей честь. Она улыбнулась. Почти тепло. Почти честно. Мара, сидевшая у входа, посмотрела на неё и ничего не сказала. Это было тревожнее любого крика. Следующие дни стали длинными. Арэн не возвращался. Эла говорила себе, что не ждёт. Она работала: сушила травы, растирала кору, меняла повязки детям, чинила корзину, слушала Марины истории о людях, которые умерли, потому что думали не тем местом. Она даже смеялась с другими девушками, когда они обсуждали, как Рун пытается выглядеть равнодушным и каждый раз подходит к воде именно тогда, когда Эла стирает там шкуры. Но тело её ждало без разрешения. Вот что было унизительно. Разум мог сказать: чужак ушёл. Разум мог перечислить: Рун надёжен, род доволен, зима близко, очаг нужен, дети будут здоровые, северная тропа опасна. Разум мог быть старше, чем Мара.
Тело было глупее. Оно поднимало голову на каждый хруст ветки. Оно узнавало запах дождя раньше носа. Оно просыпалось ночью за миг до того, как в пещеру входил ветер. Оно помнило чужое имя так, будто имя было не звуком, а теплом, которое не уходило. На четвёртую ночь он вернулся. Без мяса. С огнём. Он стоял у входа, мокрый от тумана, и держал в руках не черепок, а маленькую лампу из камня, грубо выдолбленную, с жиром и тонким фитилём. Пламя в ней было спокойное, жёлтое, почти домашнее. Эла уставилась на лампу, потому что на него смотреть было опаснее.
— Ты сказал, что вернёшься с другим огнём, — сказала она.
— Я редко говорю лишнее.
— Неправда. Ты сказал, что пришёл за углём.
— Это было хитростью.
— Это было глупостью.
— Глупость тоже хитрость, если работает.
Она закрыла рот ладонью, чтобы не рассмеяться слишком громко. И вот так началось их невозможное. Не с признаний. Не с клятв. Не с того, что он схватил её и увёл под луну, как потом стали бы петь трусливые певцы для женщин, которым хотелось опасности без последствий. Их невозможное началось с лампы. Арэн приходил под предлогами. То менял кремень на травы. То приносил сухожилия для нитей. То спрашивал, как сушить кору, хотя по его лицу было видно, что кору он мог высушить лучше половины её рода. Эла лечила ему ногу, потом плечо, потом маленький порез на ладони, который он явно мог бы пережить без неё.
— Ты издеваешься, — сказала она однажды, обматывая его палец.
— Я ранен.
— Ты оцарапан.
— Боль нельзя мерить твоим презрением.
— Боль можно мерить тем, сколько крови мне пришлось вытирать. Здесь меньше, чем у моей младшей сестры, когда она укусила сама себя, чтобы не делиться ягодами.
— Умная девочка.
— Она трёхлетняя преступница.
— Тем более.
Он умел смешить её так, что смех появлялся раньше решения. Это было нечестно. Эла считала смех самой опасной формой доверия: когда человек смеётся, он на миг перестаёт держать оружие внутри. Но настоящая опасность была не в смехе. Она была в тишине после него. Потому что в тишине они слышали друг друга слишком хорошо. Однажды он пришёл днём, когда остальные ушли к реке. Небо было низкое, белёсое, без солнца. Эла сидела у очага и перебирала травы. Арэн вошёл, увидел, что они одни, и остановился. Так резко, будто наткнулся на копьё.
— Что? — спросила она.
— Ничего.
— Это моё слово.
— У тебя много слов.
— И все полезные.
Он поставил у стены связку тонких веток.
— Для огня.
— Огонь благодарит.
— А ты?
Вопрос был слишком простым. От простых вопросов чаще всего начинались несчастья. Эла посмотрела на него. На мокрые волосы. На красный шнур на запястье. На руки, которые могли убить зверя и при этом держали её травы так осторожно, будто от них зависел порядок мира.
— Я не должна быть благодарна тебе слишком часто, — сказала она.
— Почему?
— Потому что благодарность привязывает.
— А ты не хочешь быть привязанной?
Она усмехнулась.
— Меня уже привязали.
Он понял сразу. Вот что было в нём страшным: ему не нужно было объяснять там, где другие мужчины потребовали бы имена, даты, обещания, доказательства. Арэн просто стал тише.
— Кто?
— Рун.
— Ты хочешь его?
Эла могла бы солгать. Хорошо, правильно, спокойно. В её мире женщины лгали без конца: «я рада», «мне не больно», «он хороший», «я привыкну», «дети важнее», «род знает лучше». Эта ложь держала пещеры теплее огня. Но перед Арэном ложь становилась тяжёлой. Не невозможной. Хуже. Бесполезной.
— Он не плохой, — сказала она.
— Я спросил не это.
— А я ответила на то, на что могу.
Арэн кивнул. Его лицо закрылось. Так захлопывались ловушки.
— Тогда я больше не приду.
Слова были сказаны спокойно. Слишком спокойно. Эла почувствовала, как воздух вышел из пещеры.
— Из-за него?
— Из-за тебя.
Вот так. Просто. Без крика. Без просьбы. Без «выбирай». Он сделал шаг к выходу, и Эла вдруг поняла, что всё её тело сейчас бросится за ним, если она не прикажет себе сидеть. Сидеть. Дышать. Быть разумной. Быть дочерью рода. Быть будущей женщиной Руна. Быть полезной. Быть живой. Но что такое «живой», если внутри тебя в этот момент что-то ложится на землю и скулит?
— Арэн.
Он остановился. Не повернулся.
— Ты трус, — сказала она.
Он медленно обернулся.
— Осторожно.
— Нет. Это ты осторожно. Ты пришёл, зажёг тут всё, принёс свои ветки, свои раны, свои смешные уловки, а теперь уходишь, потому что я не могу за один вдох порвать то, чем меня связывали всю жизнь.
Его глаза потемнели.
— Я ухожу, потому что если останусь, я захочу забрать тебя.
— А спросить меня?
— Ты уже ответила.
— Я сказала, что он не плохой!
— Для тебя это, кажется, достаточно.
Это ударило больнее, чем должно было. Потому что он был прав — и не прав одновременно. Рун не плохой. Рун надёжный. Рун из мира, где женщина выживет, если будет разумной. Но Арэн был из другого места. Из такого, где выживание без слияния уже казалось разновидностью смерти. Эла поднялась.
— Ты хочешь, чтобы я сказала: забери меня?
Он смотрел на неё так, будто она подошла к краю обрыва.
— Нет.
— Ты врёшь, — сказал он, и она не стала спорить.
Слово вернулось к ним из первой ночи, и вдруг стало не смешно. Она подошла ближе. Один шаг. Потом второй. Между ними оставалось расстояние в ладонь. Мир опять стал тише. Но теперь в этой тишине было не узнавание, а голод. Не нежный. Не красивый. Древний. Тот самый голод, который заставляет корни искать воду под камнем. Пламя — тянуться к воздуху. Зверя — идти на запах дыма, хотя впереди может быть копьё. Эла не хотела «любви». Она даже не знала, что это слово может значить за пределами песен и обменов между родами. Она хотела перестать быть отдельной. И по тому, как Арэн закрыл глаза на один короткий миг, она поняла: он хочет того же. Именно это было страшно. Если бы он хотел её тело, было бы проще. Если бы хотел победить Руна, было бы понятнее. Если бы хотел взять, украсть, доказать, что сильнее, мир нашёл бы для него имя. Но он хотел войти туда, где она сама себе не принадлежала. И он не просил. Вот почему хотелось самой сделать последний шаг.
И она хотела впустить. За их спинами треснул огонь. Эла подняла руку и коснулась красного шнура на его запястье.
— Откуда он?
— Не знаю.
— Ты носишь вещь, происхождения которой не знаешь?
— Я просыпался с ним после лихорадки, когда был ребёнком. Мать сказала, что это знак, что меня не забрала ночь.
Эла провела пальцем по узлу.
— Ночь часто ошибается.
— Не со всеми.
Он коснулся её светлой пряди у виска. Не лица. Не губ. Осторожно, почти вопросом. И этого оказалось больше, чем поцелуй. У Элы жарко вспыхнули щёки, хотя в пещере было холодно. Она ненавидела своё тело за эту честность. Потому что никто не спрашивал волосы, хотят ли они принадлежать ветру. Никто не спрашивал огонь, хочет ли он гореть. Никто не спрашивал Элу, хочет ли она стать мостом между родами, очагом для чужих детей, полезной женщиной с хорошими травами. А здесь, в этом прикосновении, вопрос был. Она ответила, поднявшись на носки. Арэн не двинулся ей навстречу сразу. Выдержал миг — жестокий, невозможный, слишком взрослый для её смелости. Их губы почти встретились. Снаружи закричали. Они отпрянули одновременно. Крик повторился. Потом ещё один. Не детский. Мужской. Близко. Арэн уже был у входа, копьё в руке. Эла даже не увидела, как он успел взять его. Внизу у реки началась драка. Люди бежали между камнями. Женщины тащили корзины, дети визжали, собаки лаяли. Через дым утренних костров Эла увидела чужие фигуры — не их род, не северные люди Арэна. Третьи. Те, кто приходил, когда запасы становились меньше, а зима ближе.
— Оставайся здесь, — сказал Арэн.
Эла рассмеялась. Он посмотрел на неё как на безумную.
— Ты правда думаешь, что после таких слов я стану послушной?
— Я думаю, что ты умная.
— Это другое.
Он хотел что-то сказать, но снизу взлетел новый крик. На этот раз Эла узнала голос. Рун. Она бросилась к выходу. Арэн поймал её за руку. Не больно. Но крепко. И впервые его защита стала похожа на клетку.
— Пусти.
— Там опасно.
— Там мой род.
— Там люди, которые уже решили твою жизнь без тебя.
— А ты решил её лучше?
Он отпустил её сразу. И именно это было хуже. Эла увидела боль в его лице до того, как он спрятал её. Она сама ударила. Сама попала. И часть её — маленькая, злая, испуганная — обрадовалась, что может причинить ему боль. Значит, он не был сильнее. Значит, она ещё могла защититься. Даже от того, чего хотела больше всего. Они выбежали вместе. Внизу всё распалось на шум. Чужие мужчины пытались увести коз и забрать мешки с сушёным мясом. Их было немного, но они пришли быстро, с каменными топорами и голодными глазами. Голодные люди страшнее злых. Злость можно переждать. Голод идёт до конца. Арэн двигался так, будто родился в драке. Не красиво — правильно. Он не махал копьём, не кричал, не доказывал силу. Он закрывал проходы, сбивал с ног, оттаскивал детей за шкуры, бил туда, где человек переставал быть опасным. Эла впервые увидела его не как мужчину у огня, а как то, чем он был без неё: оружие, которое научилось ходить на двух ногах.
И ей стало страшно. Не за себя. За него. Потому что оружие всегда кто-нибудь подбирает. Рун дрался у берега. У него была кровь на лице, но он держался. Увидев Элу, он крикнул что-то — не приказ, не просьбу, просто её имя. И в этом имени было столько права, что Эла вздрогнула. Арэн тоже услышал. Мгновение. Одно-единственное. Он посмотрел на неё. Она на него. А в это мгновение чужой мужчина поднял каменный топор за спиной Руна. Эла закричала. Арэн метнул копьё. Копьё вошло чужаку под рёбра. Рун обернулся слишком поздно, увидел, что его спас тот, кого он уже почти начал ненавидеть, и лицо его изменилось. Благодарность — унизительное чувство, если приходит от соперника. После драки чужие ушли, оставив двоих мёртвых и одного, который хрипел так долго, что Мара велела детям заткнуть уши. Род собрался у реки, считая украденное, сломанное, раненое. Эла сидела на камне и промывала руку Руна. Он молчал.
Арэн стоял в стороне. Никто не знал, что с ним делать. Он спас их людей. Он убил за них. Он не принадлежал им. Это создавало неудобство, а племена ненавидели неудобства сильнее врагов. К вечеру старшие позвали его к огню. Эла стояла за спиной Мары и чувствовала, как будущее становится тесным. Старший мужчина её рода, Тар, говорил долго. Люди, которые имеют власть, часто говорят долго, чтобы остальные забыли, что решение было принято ещё до разговора. Смысл был прост: Арэн может остаться до зимы. Его копьё будет полезно. Его сила будет полезна. Его знание северных троп будет полезно. А весной… Весной Эла уйдёт к Руну. Союз не отменяется. Наоборот. После нападения он нужнее. Род должен укрепиться. Связь с людьми Руна даст им больше рук, больше охотников, больше шкур, больше детей, которые переживут холод. Эла слушала и не чувствовала лица. Рун смотрел в землю.
Арэн смотрел на огонь. Мара смотрела на Элу. И только огонь, как всегда, был честен: он голодал, пока старшие говорили о выживании. Ночью Эла нашла Арэна у верхней тропы. Она знала, что он уйдёт. Он был из тех, кто уходил до того, как его выгонят. Так проще сохранить гордость. Так удобнее потом рассказывать себе, что ты сам выбрал боль. Он стоял спиной к ней, уже с мешком через плечо.
— Ты даже не попрощаешься? — спросила она.
— Ты не свободна.
— А если я скажу, что пойду?
Он повернулся. Луна была слабая, но его лицо она нашла.
— Не говори этого, если скажешь только чтобы наказать их.
— Я не ребёнок.
— Сегодня ты хотела ударить меня словами, потому что я удержал тебя за руку.
Эла открыла рот и закрыла. Вот почему он был опасен. Не потому что мог убить. А потому что видел.
— Ты удержал меня, будто я твоя, — сказала она тише.
— Я знаю.
— И?
— И я ненавижу, что часть меня до сих пор считает это правильным.
Она не ожидала честности. С честностью всегда сложнее спорить. Ложь можно разбить. Честность приходится держать в руках, даже если она режет. Эла подошла ближе. В лунном свете он казался холодным, но от него шло тепло — не очажное, не безопасное. Такое, возле которого хочется остаться и тут же спастись. Она остановилась слишком близко и не отступила.
— Тогда не уходи.
— Если останусь, я буду смотреть, как тебя отдают другому.
— Если уйдёшь, я буду думать, что ты снова решил за меня.
— Снова?
Адам. Слово раскрыло в воздухе тонкую трещину. На краю языка у Элы шевельнулось имя, которое не принадлежало этому мужчине, но почему-то подходило ему страшнее, чем «Арэн». Слово вырвалось само. Они оба замерли. Снова. Откуда оно пришло? Эла не знала. Но ночь вдруг стала больше, чем горы. В ней что-то шевельнулось — не зверь, не ветер, не воспоминание. Скорее эхо: древнее, как свет за закрытыми глазами. Арэн сделал шаг к ней.
— Что это было?
— Ничего.
— Ты врёшь, — сказал он, и она не стала спорить.
И тогда он поцеловал её. Не как мужчина, который берёт. Не как мальчик, который просит. Как человек, который слишком долго держался за край мира и вдруг нашёл вторую руку. Сначала почти осторожно. Потом осторожность сломалась. Эла ответила не губами даже — всем телом, всем страхом, всей злостью, всем голодом. От него пахло дождём, дымом и дорогой, по которой нельзя было возвращаться прежней. Внутри неё что-то распахнулось, и она почти испугалась, что больше не сможет закрыть. Так, значит, вот что они искали. Не ласку. Не бегство. Не нарушение правил. Слияние. Место, где «я» перестаёт быть маленькой пещерой и становится небом. Они оторвались друг от друга только потому, что где-то внизу залаяла собака. Эла дышала так, будто бежала от пожара. Арэн прижался лбом к её лбу. Его пальцы не держали её, но она чувствовала их у своих плеч так ясно, будто он всё ещё решал, имеет ли право.
— Пойдём, — сказал он.
Всего одно слово. Но в нём были северные тропы, голод, волки, зима, изгнание, свобода, смерть, смех у чужих костров, дети без рода, ночи без защиты, жизнь без разрешения. И ещё — он. Эла закрыла глаза. Она увидела Руна, который не был плохим. Мать, которая пережила троих умерших детей и теперь считала любовь роскошью для сытых. Мару, которая делала вид, что ей всё равно, потому что иначе пришлось бы признать, как страшно отпускать любимых. Маленькую сестру с ягодами за щекой. Род, который связывал её не только верёвками, но и костями. Арэн ждал. Впервые он не тянул. Не решал. Не спасал. Просто ждал. И это почти сломало её.
— Я не могу сегодня, — прошептала она.
Лицо его не изменилось. Вот почему она поняла, что попала в самое больное место.
— Тогда когда?
Вопрос был честный. И невозможный. Потому что у женщин вроде неё не было «когда». У них было «до свадьбы», «после родов», «когда старшие разрешат», «когда младшие вырастут», «когда зима пройдёт», «когда станет легче». У них всегда было время для всех, кроме собственной души.
— Завтра ночью, — сказала она.
Ложь родилась быстро. Слишком быстро. Она почувствовала её вкус сразу: железный, как кровь на языке. Арэн услышал ложь не ушами. Он медленно отпустил её.
— Не обещай того, что хочешь дать только во сне.
— Я приду.
— Лея.
И всё равно тело отозвалось так, будто он наконец назвал её правильно. Это было не её имя. Она не ответила сразу. В его голосе не было злости. Это было хуже. В нём была усталость человека, который уже знал, как звучит конец, но всё ещё надеялся ошибиться. После поцелуя её губы всё ещё помнили его, и это было унизительно: мир рушился, род ждал, Мара могла услышать, а тело хранило одну невозможную секунду как правду. Она схватила его за красный шнур.
— Я приду.
Узел под её пальцами вдруг развязался. Не полностью. Только одна петля ослабла и скользнула по его коже. Оба посмотрели на неё. Красная нитка — тонкая, старая, невозможная — протянулась между его запястьем и её рукой, будто всё это время ждала, когда кто-нибудь наконец потянет. Из темноты над тропой донёсся голос Мары:
— Девочка.
Эла обернулась. Старуха стояла у камня, маленькая, чёрная на фоне слабой луны. В руке у неё был посох. На лице — не гнев. Не удивление. Страх. Настоящий.
— Отойди от него, — сказала Мара.
Арэн повернулся к старухе.
— Почему?
Мара смотрела не на него. На красную нить.
— Потому что ты снова назвал её не тем именем, — прошептала Мара.
— Потому что в старой сказке, — сказала она тише, — два звука, которым ещё не было места ни в одном языке, однажды сожгли небо. А-дам. Ле-а.
Мара смотрела на красную нить, но говорила уже не с Арэном и не с Элой. С кем-то глубже. С тем, что стояло за ними и ждало, пока люди устанут притворяться только людьми. Эла похолодела.
Мара не сказала больше ни слова. И это было хуже крика. У старух вроде неё молчание редко означало пустоту. Оно означало, что слово уже выбрало себе место в чьей-то судьбе и теперь ждёт, когда человек сам подойдёт к нему вплотную. Эла стояла на тропе и чувствовала, как красная нить между её пальцами и запястьем Арэна становится тёплой. Не от тела. Не от огня. От какого-то чужого, невозможного тепла, будто в тонком шнуре прятался уголь, который не хотел гаснуть.
— Мара, — сказала Эла.
Старуха подняла посох.
— Не здесь.
— Ты сказала…
— Я сказала достаточно, чтобы глупые наконец испугались. Для ночи это уже щедрость.
Арэн стоял тихо. Слишком тихо. Такие мужчины не становились спокойнее, когда им было страшно. Они становились ровнее. Как натянутая тетива.





