Там, где никто не слышит
Там, где никто не слышит

Полная версия

Там, где никто не слышит

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Странно было бы унести это с собой в могилу.

Я достал трубку, набил ее табаком, приоткрыл окно и сказал:

— То, что сейчас услышишь, может показаться тебе бредом. Но это было.

Он тут же подобрался и замолчал.

— Случилось это пятнадцать лет назад, на Дальнем Востоке. Я тащил груз из Магаданской области в сторону Якутии. Глушь там такая, что если встанешь, то можешь сразу начинать молиться. Дорога узкая, лес по сторонам стоял какой-то мертвый: голые деревья, скрюченные, будто выжженные, хотя стоял июнь. Дождь лил второй день без остановки, гроза гремела так, что кабина подрагивала. Радио молчало, встречных не было, заправок тоже.

Я сделал паузу и прикурил трубку.

— Ехал я один, в полной темноте, и думал только о том, как бы дотянуть до следующего жилья. И вдруг в свете фар появилась фигура.

Я едва не снес ее к чертям. Ударил по тормозам так, что подошвы потом ныли. Фуру протащило вперед, потом я сдал назад и остановился рядом.

Это была девушка.

Стояла под дождем, босая, в светлой промокшей одежде, с головой, опущенной на грудь. Волосы висели грязными прядями и полностью закрывали лицо. Она не двигалась. Просто стояла.

Мне бы тогда уехать.

Но я пожалел ее.

Схватил старый плед, накинул на голову куртку, выскочил под ливень, подошел, крикнул, что она тут замерзнет насмерть, что надо в кабину, там тепло.

Она ничего не ответила.

Я накинул ей плед на плечи, взял под локоть и повел к фуре. Тело у нее было странное — слишком легкое и в то же время какое-то деревянное, жесткое. И шла она тоже странно: медленно, неловко, будто не умела ходить как следует.

Я помог ей забраться в кабину, залез сам и сразу налил чаю из термоса.

— Пей, — говорю. — Согреешься. Что случилось? Куда тебе надо?

Она сидела неподвижно. Волосы так и свисали на лицо. Потом очень тихо сказала:

— Есть хочу…

Я засуетился, полез за пакетом.

— Сейчас. Есть пирожки, есть макароны с мясом…

И тут она прошелестела:

— Мясо… Глаза…

Я обернулся к рюкзаку за контейнером, а когда повернулся обратно — она уже была вплотную.

До сих пор не могу подобрать нормальных слов.

Это было не человеческое лицо. Даже не изуродованное. Именно нечеловеческое. Бледная мокрая кожа, выпученные глаза, как будто готовые вывалиться из орбит, рот, раскрывшийся слишком широко, и зубы — острые, неровные, хищные.

С подбородка на плед тянулась слюна. Она смотрела на меня с таким голодом, что в тот момент я сразу понял: передо мной не женщина и не сумасшедшая. Это вообще было не про людей.

Я заорал.

И вырубился.

Очнулся только под утро. В кабине никого. Ни девки, ни пледа. На мне — кровь, вонючая слизь и какая-то дрянь, которой я до сих пор не знаю названия. А левый глаз… его будто выпили изнутри.

Потом были операции, больницы, швы. Что-то врачи спасли, частичное зрение вернули, но с тех пор этот глаз живет своей отдельной поганой жизнью. Болит. Гноится. Показывает иногда такое, чего лучше бы не видеть.

И с тех пор я время от времени замечаю ее.

На обочине.

В зеркалах.

Во сне.

Я замолчал.

Парень сидел белый, как известка. Даже дышал будто через раз.

— Вы думаете, это было на самом деле? — наконец спросил он.

— Я думаю, — сказал я, — что галлюцинации не оставляют шрамов.

Мы въехали в Новосибирск, потом двинулись дальше: Красноярск, Енисей, Иркутск, Байкал, Бурятия.

Для него эта часть пути стала настоящим праздником. Он снимал все подряд: прозрачную воду, сопки, степные дороги, лица, мосты, дацаны, облака.

И, глядя на его детский, почти жадный восторг, я сам понемногу оттаивал. Казалось, разговор остался где-то позади, между грозами, лесами и болью в глазу.

Мы даже успели сблизиться по-настоящему.

Старый циник и молодой романтик.

Под конец пути договорились, что во Владивостоке закатим пир: я выпью хорошего холодного пива у моря, а ему найду какой-нибудь безалкогольный коктейль позаковыристее.

Хотелось, чтобы финал вышел достойным.

В Хабаровске мы задержались дольше обычного. Нужно было передохнуть перед последним рывком. Он весь день бегал с камерой, я вечером сидел на балконе гостиницы с бутылкой коньяка и курил, глядя на город.

До конца оставалось всего ничего — каких-то семьсот километров.

Смешное расстояние по меркам моей жизни.

Утром все затянуло туманом.

Не легкой дымкой — нет. Настоящей серой ватой, в которой пропадали дома, провода, деревья, сама линия дороги. Небо висело низко, плоско, без единого просвета.

Я поднялся затемно, проверил фуру, загнал ее в сервис, чтобы подтянули всякую мелочь. Меньше всего мне хотелось встать на обочине в последний день пути.

Около девяти парень написал, что готов.

Мы выехали.

Чем дальше уходили от Хабаровска, тем гуще становился туман. Фары вязли в молоке, видимость была паршивая. Попутчик быстро задремал на сиденье, а я сидел, вцепившись в руль, и чувствовал, как внутри медленно расползается знакомый ледяной страх.

Слишком похоже.

Та же пустота вокруг.

Та же изоляция.

То же ощущение, что ты уже не едешь по обычной дороге, а скользишь куда-то мимо мира.

И вдруг прямо под колеса метнулась тень.

Я ударил по тормозам так, что фуру повело вбок. Мы со скрежетом сползли на обочину. Парень проснулся, дернулся, уставился на меня.

— Что случилось?

Я посмотрел в окно.

На обочине стоял олень. Небольшой, молодой. Замер как вкопанный, сам не меньше нашего перепуганный.

— Тьфу ты, — выдохнул я. — Напугал, лесной черт.

Щелкнул затвор.

Парень уже вскинул камеру.

— Это же подарок, — сказал он шепотом, будто боялся спугнуть не зверя, а само чудо. — Я быстро. Пару кадров.

И, не дожидаясь ответа, выскочил из кабины.

— Давай, — бросил я ему вслед. — Только недолго.

Он осторожно пошел через дорогу, обходя оленя по широкой дуге. Тот постоял еще пару секунд, дернулся и исчез в тумане.

А следом исчез и парень.

Сначала я видел силуэт.

Потом только мутное пятно.

Потом ничего.

Я высунулся в окно.

— Эй, малой! Хватит! Возвращайся!

Тишина.

— Слышишь?!

Ни звука.

И тут до меня дошло, что вокруг вообще мертво. Ни одной машины. Ни встречки. Ни гула мотора. Даже ветра нет.

Я уже потянулся к двери, когда туман разорвал крик.

Так не кричат от испуга.

Так кричат, когда человека рвут живьем.

Я застыл.

А потом оно вышло на дорогу.

Сперва показалась длинная, чудовищно вытянутая туша размером с крупного лося. Но двигалось это не как зверь. Оно шло на четырех слишком длинных, переломанных конечностях, вывернутых под невозможными углами. Шея тянулась вперед, как живая кишка. Голова висела низко. Волосы — длинные, темные, сальные — волоклись по асфальту.

В одной лапе тварь тащила моего попутчика за ногу.

Он был еще жив.

Когда существо вышло на середину дороги, оно остановилось и медленно подняло голову.

Я узнал ее сразу.

Тот же рот.

Те же выпученные глаза.

Та же улыбка.

Парень слабо задергался. Хотел, наверное, закричать, но тварь одним плавным движением подняла его выше и перекусила ему лицо.

Я услышал хруст. Увидел, как из развороченной головы хлынула кровь, как на асфальт шлепнулось что-то серое и блестящее. Фотоаппарат выпал из его руки, ударился о камни и рассыпался.

А тварь продолжала жрать.

Потом она принялась сдирать с него кожу длинными мокрыми полосами, заталкивая их в пасть и чавкая так, будто ела с наслаждением.

И все это время не сводила глаз с меня.

Не с добычи.

С меня.

И тогда я понял главное.

Оно не просто вернулось. Оно не случайно попалось мне снова. Оно все эти пятнадцать лет не отпускало меня. Следило. Ждало. Игралось. А теперь добралось до конца моего пути и пришло за тем, что считало своим.

Я повернул ключ так резко, что чуть не сломал его, вдавил педаль в пол и рванул с места.

Меня тут же вывернуло прямо на руль и приборную панель. Руки тряслись, перед глазами плыло, в ушах стоял только собственный сиплый вой.

В зеркало я еще успел увидеть, как тварь стоит посреди дороги над телом парня и смотрит мне вслед, не переставая жевать.

Потом туман сомкнулся.

Не знаю, сколько прошло времени: минуты, десять, час. В какой-то момент реальность щелкнула обратно. На трассе снова появились машины. Встречные фуры, легковушки, обычный дорожный шум.

Туман рассеялся так внезапно, будто его и не было.

В кабине воняло рвотой, табаком и страхом.

Пассажирское сиденье пустовало.

К закату я въехал во Владивосток.

Это должно было быть торжество. Финал. Исполнение мечты. Вместо этого я загнал фуру в точку прибытия, заглушил мотор и долго сидел, не двигаясь, пока остывающий металл тихо пощелкивал где-то подо мной.

В кабине еще держался слабый запах чужой жизни: влажной ткани, фотопленки, дешевого шампуня, молодости.

Той самой молодости, которая осталась где-то там, в тумане.

Потом я выбрался наружу и побрел к заливу.

Вот он, край земли.

Тихий океан.

Конечная точка моей сорокалетней дороги.

Я стоял у воды, смотрел на темнеющий залив и не чувствовал почти ничего. Ни радости. Ни облегчения. Только пустоту, такую глубокую, будто внутри меня вычерпали все до дна.

Ветер с моря бил в лицо, но я едва его замечал. У меня в голове крутилась только одна мысль:

почему оно оставило меня жить?

Почему не добило тогда, пятнадцать лет назад? Почему забрало глаз, покой, рассудок — но не жизнь? Почему тянуло все это время? Почему дождалось именно этого дня?

Может, я всегда и был для него чем-то вроде последнего блюда.

Тем, кого оставляют напоследок.

Я боялся обернуться. Мне все казалось, что стоит только шевельнуться — и я услышу за спиной влажное, смрадное дыхание, почувствую запах сырой плоти, а боковым зрением увижу, как по камням волочатся длинные мокрые волосы.

Мечта сбылась.

Дорогу я прошел до конца.

Вот только дорога меня так и не отпустила.

Потому что то, что живет в ее тени, давно уже забрало мою душу.

Бетон

— Раз, два, три, четыре, пять. Кто не спрятался — я не виноват.

Голос мальчишки отскочил от бетонных стен и рассыпался по пустому дому.

Дом готовили к сносу с весны. За это время он успел превратиться в остов: без окон, без дверей, с выломанными лестницами, с торчащей арматурой и плитами, наваленными друг на друга так, будто его не разбирали, а ломали в ярости.

Вечером он стоял на пустыре черный, глухой и огромный.

Для взрослых — опасная руина.

Для местных мальчишек — лучшее место на свете.

Родители запрещали сюда ходить.

Поэтому сюда и ходили.

В тот вечер их было пятеро.

Серега водил. Высокий, тощий, с сорванным голосом и привычкой орать громче всех, даже когда в этом не было нужды. Он стоял у пролома, прикрыв глаза ладонью, и считал нарочно медленно, чтобы остальные успели разбежаться.

Остальные исчезали в сумерках: мелькали подошвы, локти, темные куртки — и сразу растворялись в доме.

Коля задержался на секунду у входа. Ему было одиннадцать. Перед тем как уйти, мать крикнула ему с кухни, чтобы он вернулся к ужину. Он бросил ей привычное:

— Сейчас!

И, как всегда, не собирался приходить вовремя. Он вообще часто говорил «сейчас», будто это слово могло отодвинуть любое наказание, любой разговор, любой вечер.

На пустыре стоял старый кран. В его кабине дремал крановщик — высохший, кашляющий старик с лицом такого же серого цвета, как и все вокруг. Он работал без спешки, с ленивой злостью, будто давно устал и от дома, и от людей, и от самого себя.

Мальчишки его побаивались, но не настолько, чтобы держаться подальше.

— Иду искать! — крикнул Серега и кинулся внутрь.

Один мальчишка полез на третий этаж и спрятался под остатком лестничного марша. Витек, который всегда боялся больше других, сразу ушел к самому краю пустыря, почти за пределы условленной территории. За такое полагалось водить несколько конов подряд, но быть пойманным ему хотелось еще меньше.

Третьего внезапно перехватил старший брат: вышел из переулка, молча схватил за шиворот и поволок домой. Тот вырывался, шипел, пинал камни и не знал, что в этот вечер ему повезло больше всех.

Коля пошел в подвал.

Подвал он любил больше остальных. Там было сыро, тесно, по-настоящему страшно — а значит, хорошо. Лучшие места всегда были внизу.

Днем он заметил узкий лаз между фундаментными плитами. Почти правильный квадрат, такой тесный, что взрослый туда бы не пролез. Коля втиснулся боком, протолкнул вперед плечо, потом второе, прополз глубже и замер.

Внутри пахло мокрой землей, цементом и холодом. Над головой низко нависал бетон. По рукам осыпалась мелкая крошка.

Он устроился удобнее и довольно улыбнулся.

Здесь его точно не найдут.

Сначала снаружи еще слышались крики и беготня. Потом звуки стали глуше. Потом почти исчезли.

И почти сразу за пределами дома закашлялся старик в кабине крана.

Двигатель завелся с натугой, будто нехотя. В сумерках вспыхнули две тусклые желтые фары. Металл застонал. Стрела медленно пошла в сторону.

Серега тем временем пробирался между плитами, зовя остальных больше по привычке, чем для дела:

— Ну где вы? Вылезайте, все равно найду!

Первым он заметил Витька. Из-за сколотой колонны торчала нога в кроссовке.

— Попался!

Витек вылез недовольный, стряхивая бетонную пыль с рукава.

— Ты за границу ушел, — тут же сказал кто-то сверху. — Это не считается.

— Сам не считается, — огрызнулся Витек, но уже без злости.

Над ними медленно проплыла бетонная плита. Огромная, плоская, тяжелая. В сумеречном небе она казалась еще больше.

— А ну пошли отсюда! — хрипло рявкнул старик из кабины. — Совсем дурные? Убьет к черту!

И почти сразу плита сорвалась.

Никто не успел понять, как именно это произошло. Цепь дернулась, металл звякнул, и в следующую секунду плита рухнула вниз с таким ударом, что земля под ногами дрогнула. Воздух разом наполнился серой пылью.

На третьем этаже кто-то вскрикнул. Мальчишка, который прятался под лестницей, вылетел наружу белый от цемента, с круглыми, обезумевшими глазами.

— Все. Все, хватит. Я домой.

Никто его не остановил.

В доме быстро темнело. То, что еще минуту назад было просто сумерками, стало сплошной чернотой. Играть больше не хотелось.

— Колька! — крикнул Серега в сторону подвала. — Вылезай! Все, конец!

Тишина.

— Эй! Мы уходим!

Они позвали еще несколько раз. Свистнули. Бросили пару камней в темный провал.

Ответа не было.

Витек пожал плечами:

— Да ушел он. Он так уже делал. Испугался и домой свалил.

Это было похоже на правду. Коля и правда иногда исчезал посреди игры. Мог вспомнить про мать, про ремень, про то, что дома давно накрыт стол, и тихо уйти, никому не сказав.

Они еще немного постояли у входа, потом разошлись.

Дальше у каждого началась обычная жизнь: поздний ужин, ругань, ванная, кровать, школа завтра, футбол после уроков.

Ничто не подсказывало им, что один из них остался там, под землей, и уже не сможет позвать никого так, чтобы его услышали.

Телефон зазвонил ночью.

Отец Сереги взял трубку со злостью человека, которого выдернули из сна, но злость сразу пропала. На том конце плакал женский голос.

— Простите… Коля не у вас? Он не пришел домой.

Потом она звонила всем. Одним, другим, третьим. Сонные «нет» звучали одинаково.

К утру начались больницы, дежурные части, знакомые в соседних дворах, морг. К рассвету в ее голосе почти не осталось слез — только торопливая, ломкая надежда, которая уже понимала, что проигрывает.

Утром она пришла к руинам.

Потом пришли соседи.

Потом муж.

Потом полиция.

Они обошли весь дом. Светили фонарями в подвалы, звали Колю по имени, лазили по этажам, заглядывали в дыры между плитами, куда не мог протиснуться взрослый.

Мать ходила среди обломков с таким лицом, будто слышала что-то недоступное другим. Несколько раз она останавливалась, опускалась на колени и прижималась ухом к бетону.

— Он здесь, — сказала она однажды негромко, но так, что все повернулись. — Я знаю, что он здесь.

Ей отвечали сочувствием, потом усталостью, потом раздражением.

Сначала говорили: ушел сам.

Потом: сел к кому-то в машину.

Потом: утонул.

Потом начали выдумывать уже не для правды, а чтобы заполнить пустоту. Чем дольше его не находили, тем охотнее люди верили в любую версию, лишь бы не в самую страшную.

Только мать снова и снова возвращалась к одному:

— Разберите дом.

Она ходила в администрацию, просила, требовала, срывалась на крик. Ей обещали проверить, уточнить, рассмотреть. Потом начали отказывать прямо: это дорого, опасно, нецелесообразно, признаков нахождения ребенка нет.

Признаков не было.

А Коля все это время лежал под плитой.

После удара он сначала не понял, что случилось. Просто исчез свет. Он моргнул, провел рукой перед лицом — ничего.

Попробовал вылезти назад, но не смог. Сверху что-то тяжело прижало пространство, и лаз, который минуту назад казался укрытием, вдруг стал тесным, как ящик.

— Ребята? — позвал он.

Никто не ответил.

Тогда он крикнул громче. Потом начал бить ладонью вверх, в плиту над собой. Потом обеими руками. Потом ногами, насколько мог.

Бетон даже не дрогнул.

Первые часы его спасала уверенность, что сейчас кто-нибудь придет. Сначала друзья. Потом старик. Потом взрослые. Нельзя же было просто взять и забыть, что он здесь.

Но наверху никого не было.

В темноте время сразу сломалось. Не было ни утра, ни вечера, ни даже сна по-настоящему — только отдельные провалы, в которых он на минуту терял себя, а потом опять приходил в ту же самую тьму.

Жажда пришла быстро.

Еще быстрее пришел страх.

Он кричал, пока голос не превратился в сип. Потом просто слушал.

Иногда ему казалось, что над ним ходят.

Иногда действительно ходили.

Однажды он услышал мать.

Узнал сразу — по интонации, по срывающемуся голосу, по тому, как она тянула его имя. Она была совсем близко. В нескольких метрах. Может быть, прямо над ним.

Коля ударил в плиту ладонями, кулаками, локтями, стал кричать так, что в груди резало от боли.

Она не услышала.

Бетон был толще любого крика.

Потом были еще голоса, шаги, свист, какой-то детский смех. На четвертый или пятый день над ним снова играли. Он услышал считалку, топот, чей-то визг.

Наверху продолжалось детство.

Внизу заканчивалось его.

Самым страшным оказалось не то, что темно, не то, что больно, и даже не жажда.

Самым страшным было понимать: помощь проходит рядом и не знает, что он здесь.

Потом страх начал путаться с бредом.

Иногда ему чудилось, что дома открылась дверь и мать зовет ужинать. Иногда — что прямо перед ним появилась полоска света. Иногда — что он все-таки выбрался, просто забыл об этом, просто почему-то снова оказался внутри.

Он просыпался от собственного сиплого стона и не сразу вспоминал, где находится.

И эти несколько секунд перед памятью были единственными, когда ему было не страшно.

Наверху развесили объявления.

С фотографии на столбах и остановках Коля улыбался, щурясь на солнце. Бумага желтела под дождями, высыхала, загибалась по углам.

Люди переставали замечать его лицо через несколько дней — как перестают замечать трещину в стене, если видят ее слишком часто.

Но мать не перестала.

Она худела, чернела под глазами, говорила быстрее и тише, будто берегла силы для одного-единственного слова, которое никто не хотел произносить вслух.

Иногда ей казалось, что она слышит его по ночам.

Иногда — что он стучит.

Муж уговаривал ее спать, соседи — поесть, врачи — успокоиться.

Она отвечала одно и то же:

— Разберите дом.

Дом разобрали только тогда, когда он сам напомнил о себе.

Запах пришел в теплый день — густой и сладковатый. Сначала его почувствовали дети, снова забравшиеся на пустырь. Потом рабочие неподалеку. Потом весь квартал.

Кто-то сказал: собака.

Кто-то — кошка.

Но все уже понимали, что дело не в собаке.

К вечеру возле руин собралась толпа.

Приехали полиция, техника, какие-то люди в форме, растерянные чиновники. Мать стояла у ограждения белая, как известь, и не сводила глаз с того места, где решили поднимать плиту.

Когда кран натянул цепь, над пустырем стало тихо.

Даже любопытные молчали.

Металл скрипел, плита тяжело отходила от земли, будто сама не хотела открывать то, что скрывала.

Под ней оказалась маленькая и тесная полость.

Там лежал Коля.

Он скорчился на боку, подтянув колени, будто до последнего пытался освободить себе еще немного воздуха, еще немного места, еще немного жизни. Бетон вокруг был исцарапан. На стенах и плите темнели следы маленьких рук.

Кто-то из толпы закрыл лицо ладонью. Кто-то выругался шепотом. Полицейский у края ямы снял фуражку и отвернулся.

Мать смотрела молча.

Потом сделала шаг вперед.

И еще один.

Казалось, она не понимает, что видит. Или, наоборот, понимает слишком хорошо.

А потом из нее вырвался звук — низкий, рваный, нечеловеческий. Не крик даже, а вой, от которого у людей вдоль ограждения будто разом опустились плечи.

После этого ее увезли.

Потом говорили, что в больнице она почти никого не узнавала. Сидела у окна и повторяла одну и ту же фразу:

— Он же отвечал. Я знаю, что он отвечал.

После той истории город изменился.

Руины снесли до последнего куска. Весь бетон вывезли далеко за окраину и закопали, словно хотели похоронить вместе с ним вину, страх и память.

Пустырь разровняли. О новой стройке говорили недолго, а потом перестали.

Детей туда больше не тянуло.

Да и взрослых тоже.

С того времени в городе будто поселилась какая-то внутренняя сырость. Люди стали раньше звать детей домой. Реже смеялись на улицах. Осторожнее смотрели на недострои, подвалы, траншеи, строительный мусор.

Каждый знал, что бетон может не только держать дом.

Он может молчать.

Иногда в особенно тихие вечера, когда воздух стоит неподвижно и звук разносится дальше обычного, старики говорят, что на том месте слышен стук.

Очень слабый.

Будто кто-то давно уже понял, что не спасут.

И все равно стучит.

Погреб

Пролог

Погреб оживал по расписанию: дважды в день, всего на пару часов, несколько раз в неделю. В остальное время подземелье стояло мертвым, сырым и холодным, как заброшенная могила.

И все же именно туда с охотой спускались местные старики и старухи. По утрам и в сумерках они собирались у тяжелой железной двери, выстраивались в очередь и вежливо желали друг другу доброго дня, будто шли не в промозглый подвал, а в клуб по интересам.

Вниз вела длинная бетонная лестница. Ступени будто глотали звук шагов. Внизу коридор резко уходил влево и упирался в еще одну дверь — тяжелую, с ржавым, глухим лязгом. Сразу за ней, на известковой стене, торчали три выключателя. Каждый зажигал свой ряд ламп.

Дальше тянулись узкие коридоры, одинаковые, как катакомбы, а по обеим сторонам теснились каморки с решетками и перекошенными дверцами. Там жители нашего двора держали банки с компотами, огурцы, соленья, картошку — все, что должно было пережить зиму в темноте, сырости и холоде.

Родители частенько посылали меня туда за очередной банкой к ужину. Я упирался, ныл, придумывал отговорки, лишь бы не идти. Место внушало мне не просто страх — почти суеверный ужас.

Стоило оказаться перед темным проемом или у очередного поворота, как воображение начинало работать против меня. Мне чудилось, что за углом кто-то стоит. Что в пустой каморке кто-то дышит. Что в самом дальнем ряду обязательно есть дверь, за которой хранят не банки и картошку, а нечто совсем другое.

Разумом я понимал: чего бояться в обычном погребе? Банок? Картошки? Квашеной капусты?

Но детский страх не подчиняется логике. Он не спрашивает, насколько нелепо выглядит со стороны. Он просто сжимает сердце и шепчет:

не ходи туда.

Наверное, это очень древнее чувство — страх перед тем, что скрыто под землей. Перед холодом, темнотой, теснотой. Перед местом, где не должно быть живого тепла.

Я слишком рано полез в ужасы: страшные картинки из старого интернета, крипипасты, дешевые фильмы, книги, которые мне читать было еще рано. Так и вырос — с мозгом, который первым делом выискивает угрозу.

Теперь я думаю, что, возможно, в детстве боялся этого места не случайно.

Часть первая

Прошло больше двадцати лет.

На страницу:
3 из 4