
Полная версия
Там, где цветут нарциссы
– Леонард Коэн? – вдруг прозвучало сбоку. Я вздрогнула.
Он стоял метрах в трёх, с чашкой чая в руках, прислонённый к стене. Григорий Михайлович Левин.
– Я… – я почувствовала, как заливаюсь румянцем. – Не думала, что кто-то слышит. Простите.
Он чуть качнул головой.
– Не за что извиняться. Я просто… удивился. Это ведь был Коэн?
– Да, – кивнула я, – I’m Your Man. Я слушаю его часто. Особенно зимой. У него такой… будто бы усталый, но всё равно живой голос. И слова простые, но прямые.
Он смотрел на меня как-то особенно. Не как преподаватель, не как взрослый, даже не как мужчина. А как человек, который вдруг встретил в другом что-то своё.
– Не думал, что студенты знают Коэна. Обычно, если кто-то поёт, то это максимум Florence или Arctic Monkeys. А тут – If you want a lover, I’ll do anything you ask me to…
Он сам допел. Чуть тише. И на миг мне показалось, что всё исчезло: коридор, шум аудитории, звонки, даже я сама. Осталось только это странное ощущение – будто мы стоим где-то вне времени, и между нами нет ничего лишнего. Только музыка, и фраза, и два человека, которые знают, о чём поёт этот уставший еврейский баритон.
– Вам он тоже нравится? – спросила я.
– Нравится – не то слово. Он один из тех, кого слушаешь, и сразу ясно: он прожил больше, чем ты. И всё же говорит так, будто переживает это вместе с тобой. Даже сейчас.
Он поставил чашку на подоконник рядом и на секунду замолчал.
– Я рад, что вы его слушаете. Это многое говорит о человеке. Правда.
Я не знала, что ответить. Потому что в такие моменты лучше молчать. Или просто оставить песню доиграть песню, хотя бы в голове.
Он всё ещё стоял рядом, прислонясь к стене. Свет ложился на его лицо скользко, мягко, как в зимних фильмах 70-х: жёлтый, тёплый, не по времени. Он слегка улыбался, но без игры, как будто не хотел вспугнуть этот момент.
– А как вы вообще с ним познакомились? – спросила я. Голос чуть дрогнул, но он не заметил, или сделал вид.
Он посмотрел вдаль, в окно. Морозное стекло отражало коридор, и я на секунду увидела себя в нём – странную, изогнутую, будто нарисованную пальцем по запотевшему зеркалу.
– Я был в аспирантуре, – начал он. – И не спал ночами. Много работал, переводил, писал. Коэн тогда звучал по радио один раз в неделю, ближе к полуночи. Вёл передачу какой-то лондонский преподаватель, говорил про него очень академично, но потом просто ставил песню – и всё замирало. Понимаете, да? Не музыка – дыхание. Как будто кто-то шепчет тебе из другого измерения.
Я кивнула.
– И вы сразу его полюбили?
Он задумался.
– Нет. Сначала не понял. Показался чересчур простым. Но потом – я как-то ехал в автобусе по ночному городу, в наушниках случайно заиграла Famous Blue Raincoat. Я тогда только разошёлся с девушкой, очень сложно всё было. И там… вы помните?
Я не ответила. Просто начала шептать:
– It’s four in the morning, the end of December…
Он кивнул.
– Вот. Именно. И я вдруг понял, что это не просто песня. Это письмо. Очень честное письмо, от которого не спрячешься. С тех пор – всё. Он стал частью моей внутренней библиотеки. Той, что на полках не стоит.
Мы оба замолчали.
– А у Вас? – спросил он через паузу. – Почему Коэн?
Я чуть наклонилась вперёд, глядя в окно. Солнце заливало подоконник, но свет был тусклый, пыльный, как в старой фотокамере.
– Мне его дал человек, который когда-то был для меня очень важным. Преподаватель. Он однажды остался со мной после занятия, я тогда была растерянной, не знала, что делать со своими текстами, с собой вообще. И спросила, как быть настоящей. Не звучать фальшиво. И он… просто сказал: «Послушай Коэна. Он знает».
Я замолчала на секунду. Левин не перебивал.
– Тогда это было странно. Коэн казался старым, чужим. Не моим. Но я включила Suzanne, и в первые секунды мне стало… тепло. Как будто кто-то впервые говорит со мной на языке, который я забыла, но сразу вспомнила. Не навязывает, не учит – он просто рядом.
Он чуть склонил голову, а я продолжила:
– С тех пор я слушаю его каждую зиму. Потому что в его голосе – не только боль, но и нежность. Та, которую редко встречаешь в жизни. Он умеет быть грустным, но не жалким. И это лечит. Это помогает не потеряться в себе.
Я чуть улыбнулась, но быстро опустила взгляд.
– А потом… потом я начала слышать его в людях. В паузах между словами. В чьих-то голосах, интонациях. Не так часто, конечно. Но вы сегодня… тоже звучали немного, как он.
Левин чуть замер, будто от неожиданности.
– Я? Как Коэн?
– В манере. В этой тишине между словами. Как будто вы выбираете молчание с таким же вниманием, как другие выбирают речь. Это редко. И я это запоминаю.
Он ничего не ответил. Только посмотрел – долго, неотрывно, почти с вопросом. Не с флиртом. Не с оценкой. А как будто впервые увидел во мне не «студентку», а просто человека, стоящего на том же уровне.
– Спасибо, – тихо сказал он наконец. – Это, наверное… самый личный комплимент, который мне когда-либо делали. Я даже не уверен, заслуживаю ли.
– Неважно, заслуживаете или нет, – ответила я, – просто вы его получили.
Мы оба улыбнулись. Музыка в голове всё ещё играла. И в этой тишине между репликами я чувствовала, как что-то меняется. Медленно, почти незаметно. Но меняется.
Вечером, когда я вернулась домой, тишина встретила меня раньше, чем я успела войти в комнату. Она словно ждала у порога, нетерпеливо перебирая пальцами тени, падающие от окна. Я не стала включать верхний свет – только настольную лампу, чьё мягкое, золотистое сияние разливало по комнате успокоительное тепло, похожее на прикосновение старого шерстяного пледа, который хранился где-то в шкафу вместе с запахом детства.
Я медленно сняла пальто, повесила его аккуратно на спинку стула и на секунду застыла, прислушиваясь к себе, к тому, что происходило внутри, под кожей, под рёбрами, в той области, где обычно зреет нежность или беспокойство. И сегодня там было не тревожно. Сегодня странно ровно. Не спокойно, нет. Но будто бы кто-то выровнял внутреннее пространство, пригладил душу, убрал острые углы, где обычно цепляется воспоминание, боль, обида.
Я подошла к полке, провела пальцем по корешкам книг и вдруг без раздумий достала блокнот – тот самый, где давно уже не писала ничего настоящего. Он пах бумагой, пылью и чем-то ещё –может быть, первыми письмами, которые никогда не были отправлены. Я села прямо на пол, у окна, подтянула колени к груди и включила Famous Blue Raincoat.
Голос Коэна, хриплый, уставший, как всегда, но сегодня – особенно живой, словно именно сейчас он пел не миллионам, а только мне, только здесь, между книгами и лампой, между паузами и строками, которые я боялась написать.
Я закрыла глаза и позволила себе вспомнить не просто песню, а момент, когда её впервые услышала. Не через наушники, а через голос. Голос Арсения Андреевича. Его интонацию: слегка уставшую, всегда ироничную, но в самые важные моменты – обнажённо человеческую. Он тогда не советовал, он делился. Делился тем, что однажды помогло ему выстоять. И в этом не было позы, не было назидания – только жесткая, почти суровая нежность, от которой защита не поднималась, потому что она не требовала обороны. А теперь этот голос снова звучал. Только уже иначе. Как будто через другого человека. Через Григория Михайловича. И я вдруг поняла, что этот странный, труднообъяснимый дар – узнавать людей по интонациям, слышать музыку в их молчании, улавливать тепло в едва заметных паузах – он не ушёл. Он остался со мной. И сегодня раскрылся вновь.
Я открыла блокнот и начала писать. Не размышления. Не сочинение. Не исповедь. Просто строку за строкой – как диктовка, не откуда-то сверху, а из самой глубины:
«Некоторые люди входят в твою жизнь как строчка из песни, услышанная однажды и навсегда. Они не требуют, не объясняют, не просят. Просто звучат. И остаются. Сначала в памяти. Потом – в голосе других. И, если тебе повезло, в тебе самой.»
Я дописала, закрыла блокнот, и на секунду мне показалось, что всё остальное неважно. Уроки, разговоры, встречи. Потому что сейчас внутри меня звучала музыка, которая не принадлежала ни одному человеку, но в то же время – сразу двум. И через них – мне.
Я встала, медленно прошла к окну, прижалась лбом к прохладному стеклу. За стеклом мерцали редкие фонари, снежинки плавно оседали на карнизах, будто время стало видимым.
В этот момент я была не влюблённой, не испуганной, не потерянной. Я была настоящей. И этого, возможно, было достаточно.
Через пару часов на экране телефона, трезвонившем уже где-то минут пятнадцать, я увидела контакт «Никуля». Моя подружка зачем-то отчаянно пыталась дозвониться мне – девушке, которая до ужаса боится разговоров по телефону. Но раз уж она старается столь долго, я решила, что смогу пересилить себя. На другом конце послышалось:
– Мара! Мара, ты меня слышишь? Мара! – кричала Ника. Конечно, я слышала, но на фоне нее играла громкая неприятная музыка. – Мара! Приезжай в «Паузу»! Тебе надо отвлечься.
«Пауза» – любимый клуб всех студентов в моем университете. Он находился где-то в центре, и туда всем добираться было одинаково удобно. Я была там лишь однажды и могу с уверенностью сказать, что это место – явно не то, где мне приятно слушать музыку. Я предпочитала винил: сидишь вечером с бокалом вина и сигаретой в одиночестве, наслаждаешься очередным альбомом Дэвида Боуи, и вот тогда действительно понимаешь звучание, слышишь, что хотел сказать артист, или что он хотел, чтобы мы услышали. Клуб – место, где даже нет возможности отдохнуть. Тебе всегда приходится танцевать или пить. А потом возвращаешься домой и думаешь: «Какого черта сейчас происходило?».
Но раз Ника попросила – как я могу отказать этому милому голоску? Сказав, что буду минут через двадцать, я повесила трубку, надела подходящее обтягивающие черное платье, вызвала такси, и поехала к моей подруге.
7
Я уже успела упомянуть, что терпеть не могу клубы. Этот раз оказался таким же ужасным, как и предыдущие. Приехав в «Паузу», я приложила все усилия, чтобы найти Нику, но ее не было ни в округе, ни дозвониться до нее не получалось. Музыка грохотала, как война внутри стены, и от неё закладывало уши. Свет мигал с такой навязчивой частотой, что каждый шаг казался кадром из дешёвого клипа. Люди толпились в проходах, пахло перегретыми телами, алкоголем, сладкими духами и чем-то ещё, будто в воздухе плавали недосказанные фразы, смех, стоны и слабое эхо чужой тоски. Я ненавидела быть здесь одна. Как будто кто-то вырвал меня из текста и вставил в глянцевую картинку без сюжета. Я медленно двинулась вдоль бара, стараясь не задевать плечами танцующих. Каждый раз, когда кто-то касался меня, даже случайно, я вздрагивала – не от страха, скорее, от неприязни. Ника, как всегда, умудрилась не взять трубку именно тогда, когда я почти готова была развернуться и уехать.
– Мара? – вдруг раздалось сбоку, и я обернулась.
Передо мной стояла Виолетта – в коротком черном платье, но с лицом, которое никак не вязалось с клубным антуражем. В её взгляде была концентрация, свойственная человеку, читающему Платона не ради экзамена, а чтобы понять, зачем вообще живут люди. Она была младше меня на три или четыре года, но всегда казалась какой-то… устроенной. Как будто внутри неё уже давно выстроился прочный дом, в котором нет ни одного лишнего предмета, но есть запас книг, одиночества и чёрного юмора.
– Я знала, что ты ненавидишь клубы, – сказала она, чуть склонив голову. – Но всё равно пришла. Это делает тебя либо героиней, либо мазохисткой.
– Пока не решила. Где Ника?
– Где-то в недрах танцпола, растворилась в цветах и алкоголе. Ты же понимаешь, это её родная среда. А я как всегда, на случай, если кто-то сбежит.
Я усмехнулась.
– Ты и есть мой план побега, вообще-то.
– Тогда, – сказала она, кивая в сторону барной стойки, – давай начнём с напитков и циничных разговоров. Хотя бы ради того, чтобы не чувствовать себя в зоопарке.
Мы прошли к бару, я села рядом с ней, и в этот момент впервые за вечер почувствовала, что, возможно, не всё потеряно. Виолетта не спасала – она просто была рядом, как голос в голове, только внешний. И иногда – это всё, что нужно.
Виолетта всегда казалась мне тем редким человеком, который пришёл в мою жизнь не случайно, не по времени, не по обстоятельствам, а как будто был заранее вписан в мой маршрут, ещё до того, как я сама узнала, куда иду. Мы виделись нечасто, иногда могли не писать друг другу неделями, но каждый раз, когда я встречалась с ней взглядом или слышала её голос, у меня внутри что-то возвращалось на место. Не как после разговоров с Никой, которая была огнём: ярким, порывистым, прожигающим до дна, но часто на поверхности. С Виолеттой было иначе. Она была похожа на воду – не бурную реку, нет, а ту, что уходит глубоко в почву, питает корни, даёт жизнь, не требуя благодарности. Её мудрость была не показной, не книжной – скорее, интуитивной, природной. Она не играла во взрослую, не бросала афоризмы, не прикидывалась кем-то. Просто говорила вещи, от которых ты вдруг понимала, что не знаешь себя до конца. Я часто думала, что если бы мне пришлось назвать одного человека, с которым я чувствую себя настоящей, без масок, без желания быть понятым, без стремления понравиться – это была бы она. В ней не было ни зависти, ни требовательности, ни суеты. Она могла слушать часами, и при этом не казаться жертвой. Могла молчать, и её молчание не пугало. А ещё – она принимала мои странности без попытки рационализировать их. Я не знала, как она это делает: быть младше и при этом не уступать никому в проницательности. Мне казалось, что она вообще родилась с каким-то знанием, которое другим даётся через боль, через годы, а ей – просто так. Как внутренний дар. Как чистый слух, только не музыкальный, а душевный. Ника часто смеялась, что Виолетта – «маленькая ведьма», и в этом было что-то точное. Потому что с ней я действительно ощущала себя как под заклинанием: спокойной, собранной, чуть уязвимой, но почему-то – сильнее. Она была не подругой по внешнему совпадению, она была внутренним зеркалом, в котором я отражалась точнее, чем где бы то ни было. Иногда мне становилось не по себе от того, насколько она видела меня, как будто читала между строк даже те страницы, которые я ещё не написала. Она могла ничего не спрашивать, но один её взгляд вызывал во мне желание рассказать всё, даже то, чего я стыдилась, даже то, в чём не признавалась себе. Рядом с ней невозможно было играть роль – не потому, что она осуждала, а потому, что фальшь сгорала сама по себе. И всё же, иногда, после особенно глубоких разговоров с ней, я чувствовала странную усталость, будто оголилась слишком сильно, будто открыла доступ туда, куда не должна была. Я не знала, откуда в ней эта сила, но она пугала так же, как восхищала. И ещё – с ней было сложно быть «просто лучше». Виолетта не соревновалась, но её внутреннее спокойствие ставило рядом с собой любое беспокойство под вопрос. Я не завидовала ей – это было бы глупо, потому что завидовать человеку, который никогда не пытался быть выше, просто невозможно, я ей восхищалась. Иногда ловила себя на желании быть ею. Хотя бы на минуту. Просто чтобы понять, как это – жить без дрожи внутри, без постоянной попытки заслужить чью-то любовь, чьё-то внимание, чьё-то «да, ты хорошая». Она принимала меня такой, какая я есть, и, возможно, именно поэтому я чувствовала себя рядом с ней по-настоящему живой. Не яркой, не блистательной, не лучшей, а просто живой. И, наверное, только рядом с ней я по-настоящему понимала, как это – когда близость не требует ничего взамен.
Мы сели у барной стойки, и Виолетта сразу заказала что-то острое и сладкое, даже не спрашивая, буду ли я. Она просто поставила передо мной бокал и спокойно сказала:
– Знаю, что ты скажешь «не хочу». Но всё равно – выпей.
Я усмехнулась, отпила немного и поморщилась.
– Это что?
– Текила с гранатовым сиропом. Почти как жизнь. Обжигает, но красиво.
Мы помолчали. Музыка ревела, но возле бара было чуть тише, как в глубоком колодце. Люди вокруг двигались рвано, ярко, как фрагменты чужой галлюцинации.
– С тобой что-то происходит, – сказала она, не глядя на меня. Просто держа в руке бокал и поводя пальцем по краю. – Я чувствую это с тех пор, как ты ответила на звонок Ники. И даже раньше. По голосу. По паузам.
– Всё, как всегда, – пожала я плечами. – Чуть-чуть надлом. Чуть-чуть романтизации одиночества. И, конечно, таинственный взрослый мужчина, от которого я пытаюсь убежать, потому что в этом и есть мой стиль жизни.
Она хмыкнула.
– Знаешь, если бы кто-то другой так сказал, я бы решила, что это сарказм. Но ты ведь так живёшь по-настоящему.
– Это диагноз?
– Нет. Это твой способ чувствовать. В тебе что-то постоянно ищет подтверждение: что ты не пустая, не случайная. Что ты вообще существуешь. Только ты почему-то ищешь это в тех, кто не должен ничего обещать. Кто сам живёт на краю.
Я молчала. От её слов не становилось больно, но становилось ясно. Как будто кто-то навёл фокус.
– Ты всегда была пугающе точной, Вилу, – сказала я. – Иногда мне хочется, чтобы ты ошибалась.
– Я иногда ошибаюсь, – вздохнула она. – Например, когда думаю, что ты не вернёшься в ту же ловушку. А потом вижу, что возвращаешься, только с другим именем на двери.
Она повернулась ко мне и вдруг улыбнулась тепло, по-настоящему.
– Но я всё равно тебя люблю. Даже когда ты сама себе враг.
Я почувствовала, как внутри что-то дрогнуло. Не боль, не грусть – узнавание. Как будто кто-то назвал меня по имени, которого я сама давно не произносила.
– Спасибо, – только и смогла сказать я.
– Ну а теперь, – Виолетта резко встала, – пойдём, я покажу тебе, как танцует философская ведьма.
Я рассмеялась. И впервые за долгое время не потому что надо, а потому что захотелось.
Где-то после четвертого бокала и смеха Вилу и Ники где-то на фоне, я поняла, что меня предательски начинает мутить. Музыка стала не просто громкой – она давила изнутри, как будто билась у меня в груди вместе с сердцем. Лица вокруг расплывались, их рты открывались и закрывались беззвучно, как рыбы в аквариуме. Я хотела найти подруг, но толпа сжалась так плотно, что я потеряла их в этом живом, пахнущем потом и сладким алкоголем муравейнике. Я на мгновение закрыла глаза, попыталась сделать глубокий вдох, но в лёгкие будто не вошёл воздух. Под ногами качнулось. Я ухватилась за спинку какого-то барного стула, но он был скользким, ушёл из-под рук, и я пошатнулась.
– Осторожнее, – сказал кто-то очень спокойно. Рука, большая, тёплая, с чуть заметными жилами, легла мне на плечо, не сильно, но твёрдо. Я подняла глаза и увидела мужчину: высокий, в серой рубашке с закатанными рукавами, чуть небритый, глаза светлые, внимательные. Не хищные, не оценивающие, просто внимательные. И очень большие.
– Вы в порядке? – спросил он, склоняясь чуть ближе, но не нарушая границу, только чтобы перекричать музыку.
– Кажется, не совсем, – прошептала я. Голос показался чужим, надтреснутым.
– Здесь слишком душно. Пойдёмте, я проведу вас на улицу. Подышим.
Он подал мне руку — уверенно, но без давления. Как человек, который просто знает, как вести себя, когда рядом кто-то слабее. Я послушно пошла за ним сквозь толпу, в которой всё ещё маячила где-то Виолетта с бокалом, смеющаяся, но уже слишком далёкая.
Мы вышли к дверям, и холодный воздух ударил в лицо, словно вернул к жизни. Я прислонилась к стене, сделала несколько быстрых вдохов, почувствовала, как лоб начинает покрываться потом.
– Спасибо… – выдохнула я. – Я… не очень привыкла к такому.
– Это видно. – Он чуть улыбнулся. – Такие клубы для других людей. Для вас, думаю, больше подошла бы тихая кофейня. Или книжный магазин. Или музей. Где всё медленно.
– Откуда вы знаете?
– Потому что вы не тот человек, кто приходит сюда искать что-то для себя. Вы здесь ради кого-то другого. Это всегда видно.
Я хотела что-то ответить, но он уже протянул мне бутылку воды — видимо, взял с собой заранее. Я сделала несколько глотков, и вода показалась самой вкусной в жизни.
– Янек, – сказал он вдруг. – Смешное имя для вашего города, знаю. Я здесь по работе. Тридцать восемь лет, женат. Два кота и сад. Это не дурацкий подкат. Просто… хочу, чтобы вы знали, кто стоит перед вами.
Я чуть улыбнулась.
– Мара. Называй меня Мара. Именно эта форма имени, образовалось от Марлены. А это Мария и Магдалена. Восемнадцать лет. Живу больше в голове, чем в мире. Не люблю клубы. И, наверное, да – лучше подошёл бы музей.
Он рассмеялся. Но это был тихий, взрослый смех, без всего того, что обычно заставляло меня насторожиться. Без дешёвого лукавства, без той лёгкой охоты в глазах, которую я так часто видела в других. Его смех не говорил «я что-то хочу от тебя», он скорее звучал как «я рад, что мы оба оказались здесь, в это странное время, в этой точке, где наши дороги пересеклись хоть на миг». И от этого мне стало чуть легче. Как будто вокруг нас внезапно образовался прозрачный пузырь, в котором не было никакой клубной грязи, никакой липкой влажной жары, ни орущих чужих желаний – только двое людей, случайно встретившихся на коротком перепутье.
Он немного откинулся назад, глядя куда-то в сторону, словно хотел дать мне пространство, не слишком близко, но и не холодно.
– Знаете, Мара… вы напоминаете мне тех людей, которых встречаешь один раз, а потом почему-то помнишь всю жизнь. Даже если так и не узнаешь о них ничего настоящего. Просто потому что они в какой-то момент совпали с твоей собственной пустотой. Заполнили её, хоть на минуту.
Я не сразу нашла, что ответить. Его слова были такими простыми, безыскусными, но в этой простоте была какая-то оглушающая правда, от которой у меня чуть пересохло во рту.
– Может, мы все такие друг для друга, – сказала я, чуть тише, – просто кто-то это замечает, а кто-то проходит мимо.
Он снова чуть улыбнулся, но теперь уже не рассмеялся. Посмотрел прямо на меня – взглядом, в котором было и тепло, и что-то почти бережное, как если бы он держал в руке хрупкий предмет и знал: при малейшей неловкости может сломать.
– Берегите себя, Мара, – повторил он. – Мир не такой большой, как кажется. А такие люди, как вы… они почему-то всегда живут у меня где-то под сердцем, даже если я больше их никогда не встречаю. Жаль, что и мы с вами больше не встретимся.
Эти слова остались висеть между нами, чуть дольше, чем было бы удобно. Потом он легко коснулся моей руки – на секунду, не дольше дыхания – и ушёл обратно в свет, в музыку, в тепло чужих тел и голосов. Оставив меня стоять в холодном коридоре на границе улицы и клуба, где внезапно пахло чем-то очень настоящим, будто мокрой землёй после долгой жары.
И мне показалось, что пусть даже я действительно больше никогда его не увижу, но этот миг останется со мной навсегда, потому что был не про него и не про меня, а про ту редкую ясность, когда два совершенно посторонних человека вдруг понимают друг друга до самого дна, не имея на это ни права, ни объяснений. Я хотела сказать: «Вы слишком уверенны, что мы не встретимся снова». Но только кивнула, спрятав это внутри себя, как маленький секрет. Почему-то была уверена, что это не последняя точка. Может, он исчезнет из моей жизни на годы, может, навсегда, но внутри уже теплилось странное, неосознанное чувство, что он ещё вернётся. Пусть даже не он – а сам этот миг, где было просто хорошо и не страшно.
А я осталась у стены, с бутылкой воды, чуть сбившимся дыханием и странным спокойствием в груди. Как после сна, который долго помнишь не потому, что он яркий, а потому что в нём тебе впервые стало легче дышать.
Я постояла у стены ещё какое-то время, чувствуя, как холод медленно унимает жар в щеках, а сердце возвращается к привычному ритму. Мир снова обрел свои очертания: фонари, редкие машины, дверцы, хлопающие где-то неподалёку, голоса людей, которые жили совсем другими жизнями. Всё вокруг было так обычно, что мне даже захотелось засмеяться – от облегчения, от усталости, от этой странной, почти лёгкой пустоты внутри. Я посмотрела на дверь клуба. Там, внутри, всё ещё были Ника и Виолетта. Наверное, смеялись, пили что-то дерзкое, как их разговоры, танцевали в мерцающем полумраке и вовсе не думали, куда я подевалась. И мне вдруг стало ясно, что нет смысла возвращаться за ними, искать, говорить что-то напоследок. Не потому, что я обиделась или устала, а просто потому, что прощания в такие моменты только мешают. Они делают обычное расхождение драмой, которой здесь не было. Был вечер, был Янек, был лёгкий холод на губах, была я сама – живая, трезвая от этой минутной близости, и чуть сильнее, чем пару часов назад.

