Там, где цветут нарциссы
Там, где цветут нарциссы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

София Гротеволь

Там, где цветут нарциссы

Глава


Посвящено Олегу,

любовь к которому я буду вечно хранить в своем сердце.


«Да будет во мгле

Для тебя гореть

Звездная мишура…»

И.Бродский


***

Я медленно встала со своего места, направившись к кафедре под звуки аплодисментов. Сегодня меня вновь пригласили читать лекцию по американской литературе. Забавно, учитывая, что вся моя жизнь была связана с немецкой классикой – Гессе, Томасом Манном, Ницше. Я с детства грезила Австрией, Германией, мечтала увидеть швейцарские Альпы, почувствовать их воздух, пропитанный тишиной и покоем, так не похожими на шумную и слегка хаотичную Москву, в которой я оказалась почти случайно и живу уже много лет одна, с тех самых пор, как поступила в университет. Но теперь я стояла перед студентами и рассказывала им про Эмерсона, Торо, Дугласа, Уитмена с его пронзительным «О Капитан! Мой Капитан!», про Хоторна, Мелвилла, Твена и Бичер-Стоу, да и в принципе про Американское Возрождение, которое, в прочем то, уважаю, как истинный писатель и филолог. И всё это было мне близко и дорого, как бывает дорого то, что выбрал не сразу, а спустя время. Я чувствовала себя на своём месте. В этой аудитории, среди двадцатилетних девушек и пары парней, я была собой – тридцатилетней женщиной, чей жизненный путь сложился так, как она и не думала. Я смотрела на этих молодых людей и размышляла о том, кто из них через десять лет будет стоять вот так же перед очередными студентами, а кто забудет всё это, выбрав что-то совсем другое, далёкое от литературы и искусства. Я действительно мечтала об этом моменте: стоять перед учениками, вспоминая, как раньше была на их месте, рассказывать о том, что люблю, бесконечно твердить интересующимся о том, кто меня вдохновлял на этот путь, и как я в итоге оказалась здесь. Осматривая зал краем глаза я заметила силуэт мужчины, стоявшего в углу, куда не падал свет свисающей над нами люстры. «Неужели, он?» – подумала я, но тут же одернула себя. Прошло уже двенадцать лет, а я зачем-то цепляюсь за ушедшее, о котором вспоминать не стоит. Да и сам он говорил мне: «Для тебя это совсем не должно иметь значение», и я обещала себе, что не будет. Но каждый раз, говоря ему, что мне «плевать», мое сердце разрывалось от боли. Оно жалело, что тогда ничего не получилось, что не узнало правду с самого начала, и оно точно знало, что еще как минимум двенадцать лет будет продолжать надеяться.

После лекции я вернулась домой, где на столе уже стоял ужин, приготовленный мужем. Он любил мои итальянские корни, пытался радовать меня пастой, лазаньей или ризотто – блюдом, которое я так и не научилась любить, хотя никогда не говорила ему об этом. Мой отец обожал его, считал, что я нашла лучшего мужчину на свете, и спорить с этим не хотелось, потому что это было правдой. Но счастье не зависело от правды, и моё сердце всегда оставалось где-то в прошлом, с другим мужчиной, который исчез из моей жизни слишком давно, но так и не освободил ее. Я привыкла жить одна, привыкла не делиться сокровенным даже с младшей сестрой, Аннет. Наши отношения всегда были сложными, поверхностными, несмотря на то, что в нас текла одна кровь. Аннет казалась мне слишком простой, открытой миру и чужим людям, тогда как я вечно пряталась за книгами, словами, чужими сюжетами и собственными текстами. Мой муж помог мне открыть собственное издательство, я погрузилась в работу, преподавание, литературу, думала, что смогу заполнить пустоту этим. Но пустота была слишком глубока, слишком велика. И что бы я ни делала, изменить это было уже невозможно.

Я знаю, что, наверное, не стоит постоянно возвращаться к прошлому. Говорят, воспоминания имеют свойство обманывать нас, и со временем мы начинаем верить в то, чего никогда не было. Но именно сейчас, в тёплом свете кухни, среди запаха свежей пасты и вина, которое терпеливо ждало меня в бокале, мне захотелось вспомнить всё заново. Возможно, просто чтобы наконец избавиться от этого тяжёлого ощущения недосказанности, которое преследует меня уже слишком много лет. И, возможно, рассказав свою историю хотя бы себе самой, я смогу наконец понять, как так вышло, что я оказалась здесь.

1

Второй семестр первого курса начался для меня внезапно. Январь прошел почти незаметно, сессию я сдала успешно, но отдыха явно не хватало. Тем не менее, я предвкушала начало чего-то нового, неизведанного, я любила место, где училась, но времени на саму себя почти не оставалось, иногда я думала бросить все, пойти работать: наливать кофе людям, которые уже всего добились и могли позволить себе триста миллилитров бодрящего напитка за почти пятьсот рублей. Но каждый раз, размышляя об этом, я вспоминала Арсения Андреевича, моего преподавателя литературы в школе, который помог мне найти свое призвание, и благодаря которому я сейчас изучаю именно филологию. Нас ждал новый период: романтизм. Любящая всей душой Гёте, который романтиков терпеть не мог, я предвкушала возможность вступить в дискуссию с будущим профессором. Мне всегда нравилось обсуждать книги, и по-доброму спорить о смыслах, особенно с людьми, которые разбирались в этом гораздо лучше меня. Лучший способ стать сильнее – играть с более сильным соперником, и это правило я перманентно применяла во всех сферах своей жизни. Я словно всегда шла против течения, даже когда не было никакой необходимости. Иногда думала, что причина моего упорства кроется где-то глубоко в детстве, в тех постоянных попытках доказать окружающим, что я имею право быть такой, какая есть, со всеми своими странностями, резкими углами и молчаливыми бунтами. Наверное, именно поэтому я так болезненно воспринимала любые попытки сломать моё «я», заставить меня молчать, прогнуться или притвориться кем-то удобным.

В школе, ещё до Арсения Андреевича, были другие учителя. Те, которые считали, что ученики должны быть послушными и молчаливыми, не спорить, не задавать лишних вопросов и, конечно же, не перечить. Я всегда выделялась на их фоне – не тем, что была умнее или талантливее других, а тем, что не умела сдерживать себя, если видела несправедливость или равнодушие. Однажды на уроке истории, ещё в восьмом классе, учитель грубо высмеял девочку из моего класса за то, что она запнулась, отвечая у доски. Никто тогда не сказал ни слова, класс замер, сжавшись от страха, и только я подняла руку, хотя сердце моё колотилось так сильно, что было слышно в ушах.

– Извините, но так нельзя, – сказала я тогда, почти шёпотом, чувствуя, как голос предательски дрожит. – Она старалась. Вы могли бы не унижать её.

После этого меня вызвали к директору, отчитал классный руководитель, а дома отец строго спросил, зачем я «влезла». Он не понимал, как можно было рискнуть своим комфортом ради чужого. А я не понимала, как можно было иначе. И пусть та девочка так никогда и не поблагодарила меня – наоборот, с тех пор она старалась обходить меня стороной, словно стыдилась того дня, – я всё равно чувствовала, что сделала правильно.

Теперь, стоя здесь, перед началом второго семестра, я вновь вспоминала тот случай. И знала наверняка, что так будет и дальше, я буду защищать тех, кого считаю несправедливо обиженными, даже если это доставит проблемы мне самой. Это была не гордость и не юношеский максимализм, а скорее принцип, который стал для меня единственным способом существовать в ладу с собой. Не предавать себя и своих убеждений. Но даже я не могла представить, как скоро придётся столкнуться с ситуацией, где этот принцип будет проверен на прочность, и что вызов бросит мне не кто-то из ровесников, а человек намного старше, авторитетнее, и, возможно, куда более опасный в своей уверенности и надменности. И всё же я надеялась, что в этот раз всё будет иначе, что обойдётся без конфликта, что мне не придётся снова бросаться на защиту кого-то, кто даже не поймёт, зачем я это делаю. Надеялась, хотя где-то глубоко внутри уже знала: я не отступлю, если понадобится. Никогда.

Я помню, как в ту зиму Москва казалась особенно туманной, будто весь город прикрыли серой вуалью. Утром я просыпалась в полутьме – не ночной, не утренней, а в какой-то зыбкой, промежуточной тени, где всё теряло чёткие очертания. В такие дни хочется спать бесконечно, как будто сны – это единственное место, где тебе действительно что-то позволено. Я пила чёрный кофе, глядя в окно, где снег медленно опускался на улицы, как пыль на старые книги. Иногда мне казалось, что он не падает, а просто появляется, беззвучно и бесповоротно. Мой путь в университет лежал через сквер с тонкими деревьями и длинными скамейками. На одной из них сидел старик с книжкой, он появлялся там каждое утро, в любой мороз. Я никогда не видела, чтобы он переворачивал страницу. Иногда я думала: может быть, он просто держит её, как щит от мира. Или как фотографию прошлого, которую боишься перечеркнуть движением. Было в нём что-то утешающее. Не из-за улыбки, он почти никогда не улыбался, а потому что он просто был. Мне всегда нравились такие моменты. Когда ничего особенного не происходит. Когда город живёт своей жизнью, и ты в нём – просто тихий наблюдатель. В такие утренние часы я ощущала, что принадлежу себе и никому другому. Ни оценкам, ни чужим ожиданиям, ни спешке, ни обязательствам. Только себе, и ещё – какой-то лёгкой печали, как будто прошлое дышит тебе в затылок, не делая ни шагу ближе.

Я шла в корпус, вдыхая холодный воздух. Он жёг лёгкие, будто напоминание: ты живая, ты здесь. Вокруг смеялись студенты, кто-то пил чай из термоса, кто-то ругался по телефону, кто-то бежал, теряя перчатки. Я чувствовала себя киноплёнкой, на которую накладывают кадры чьей-то чужой жизни – одновременно внутри и в стороне от происходящего. И, может быть, именно поэтому я так жадно ждала начала нового предмета. Хотелось истории, драмы, хоть какого-то ощущения сюжета. Не просто учёбы, а чего-то, что заставит сердце стучать не от паники, а от смысла.

В этот день, 6 февраля, через два дня после моего восемнадцатилетия, литература стояла первой парой, а значит, моя подруга как обычно опоздает на пол урока. Ее звали Ника, я любила ее непосредственность, легкость и умение найти подход к моему порой сложному характеру. Она знала, как меня успокоить во время приступов сильной агрессии, знала, как утешить меня в минуты печали, умела развеселить меня, строгую, лишенную чувства юмора, и за это я обожала ее присутствие в своей жизни, а главное, она никогда меня не боялась. Я вспомнила, как в самый первый день учёбы стояла у окна, прижав рюкзак к груди, не решаясь подойти к группе девчонок, громко смеявшихся и обсуждавших какую-то вечеринку. Я чувствовала себя нелепо, чужой, будто попала не в университет, а в чей-то чужой сон, где мне не нашлось места. И вдруг рядом оказалась она – Ника. Весёлая, уверенная, в короткой куртке и с запахом карамельных духов, она просто подошла и сказала:

– У тебя очень красивая татуировка. Ты читаешь Бродского?

Я кивнула. Она улыбнулась, наклонив голову:

– Я не всё понимаю, но мне нравится, как у него даже боль как будто вымерена на весах. Уравновешенная. Ну, как ты. Ты вообще уравновешенная?

Я рассмеялась впервые за весь день. С тех пор она как будто вселилась в мою жизнь – шумная, теплая, неуместная в самом лучшем смысле этого слова. С той встречи я решила, что никогда не оставлю её в беде. Даже если буду дрожать от страха. Даже если придётся выступить против преподавателя, которого побаивается вся группа. Ника стоила этого, она была моим человеческим убежищем, моей самой мягкой бронёй. Как обычно, я сидела, заняв места, на последней парте, и ожидала преподавателя, который, по слухам, был слишком строгим. В кабинет, в момент, как я только об этом подумала, вошел мужчина лет сорока, с темными волосами, высокий, и что особенно бросилось мне в глаза, так это его синие глаза, отдающие оттенком мокрого пепла. Он был одет официально, строго: черная рубашка и брюки, заостренные туфли, серебрянные часы на запястье, видимо, чтобы показать свой статус, кольцо-печатка и коричневый портфель в левой руке. Он надменно осмотрел нас, студентов, и мне показалось, что он ощущал себя зверем, загнавшим свои жертвы в ловушку. Что должно было случиться с человеком, чтобы он смотрел на студентов – тех, кто лишь пытался разобраться в жизни – с таким холодным превосходством? Наверное, он просто давно забыл, каково это – быть на нашем месте. Или слишком хорошо помнил. Иногда высокомерие – это просто туго завязанный шарф, скрывающий старую рану. Такую, которую уже нельзя вылечить, но и показывать – стыдно. Я украдкой всматривалась в него: в его сдержанную строгость, в чёткие линии костюма, в то, как он держал папку, крепко, как будто она была чем-то большим, чем просто бумагами. Может, это был его щит. Как у того старика – книга. Может, каждый человек, стремящийся к идеальной форме, внутри прячет невыносимую неоформленность. В нём не было ни капли спонтанности. Ни одной неуместной эмоции. Всё как будто выверено циркулем. Но что он прячет за этим выверенным молчанием? Возможно, ему действительно доставляло удовольствие видеть, как мы молчим, цепенеем от страха, стараемся не дышать громко. Или он просто иначе не умел. Может, его научили так – быть сильным значит быть недоступным. Я не знала. Но что-то в нём уже тогда тянуло к себе, как тянет книга, в которой слишком много белых страниц. Ты не знаешь, что будет дальше, и от этого только сильнее хочется читать. Мужчина презрительно усмехнулся, начав осматривать моих однокурсников по одному, и когда его взгляд остановился на мне, я поняла, что семестр предстоит быть нелегким. Он уставился на татуировки на моем предплечье, там были вырезаны стихи Бродского: «Смерть придет, у нее будут твои глаза» и «Я был счастлив здесь и уже не буду». Я любила этого поэта за его ледяную искренность, за стихи, в которых боль звучала как музыка – сдержанно, благородно, будто бы через стекло. За то, как он умел называть одиночество не бедой, а формой свободы. За то, что его слова были не криком, а эхом – долгим, упрямым, отчаянно умным эхом, от которого не возможно было спрятаться. Преподаватель отвел взгляд, ничего не сказав. Меня поразила его харизма, он не был привычно красивым, но энергия у него была пожирающая, поглощающая, и это пугало. Он не сказал ни слова, но в аудитории стало невероятно тихо, будто мы находились в изолированной комнате, каждый страшился издать любой малейший звук, и переглядывались мы незаметно, чтобы не дай Бог этот убийца не заметил наши глаза, в панике пытающиеся найти поддержку друг у друга.

– Меня зовут Григорий Михайлович Левин, я доцент кафедры зарубежной филологии, и я буду вести у вас романтизм в этом семестре, – начал он, – знайте, автоматов не будет, все пойдут на экзамен без исключения, список литературы должен быть прочитан «от и до»…

Григорий Михайлович не успел закончить, как ворвалась Ника, запыхавшаяся, видимо по той причине, что бежала по лестнице, весело прощебетав что-то вроде «здравствуйте», она, на своих стучащих каблуках, подбежала ко мне, поцеловав три раза в щеки. Пока мужчина молчал, презрительно уставившись на новую студентку, она полушепотом рассказывала мне о том, как бежала в вуз, пропустила автобус, и ей, моей бедняжке, пришлось двадцать минут идти пешком. Преподаватель все еще не проронил не слова, мне казалось, он чувствовал удовольствие от предстоящего выговора, и его совсем не волновало поведение Ники, это просто был еще один повод продемонстрировать свое величие, а я испуганно смотрела на свою подругу, пытаясь подать ей знак, что ей лучше замолчать, но она не понимала и продолжала с улыбкой на лице шептать мне свои истории.

– Девушки, я вам не мешаю? – строго и почти грубо произнес мужчина.

– Что вы! Простите пожалуйста! Я не хотела отвлекать вас! – прощебетала моя подруга, и я внутренне улыбнулась ее стойкости.

– Не удивительно, Вы слишком легкомысленны, чтобы задумываться о таких вещах, как литература, и иметь совесть не срывать урок.

Меня возмутила его заносчивость и презрительность к чувствам других людей. Не знаю, что на меня нашло, но я резко встала со своего места, вскипая от гнева, и все не решалась что-либо сказать. Я отчаянно пыталась подобрать правильные слова, чтобы не звучать слишком грубо, но при этом защитить мою Нику, которая в силу своей наивности, иногда не понимает простых вещей, но это не делает ее плохой, и мне хотелось это доказать.

– Вы что-то хотите сказать? Простите, как…

– Марлена. Да, я хочу сказать. Мне кажется, Вы путаете дерзость с живостью, а легкомыслие – с искренним интересом. То, что кто-то не подходит под Ваши стандарты поведения, не делает его глупым или недостойным. Ника не срывала урок, Вы спокойно могли продолжить свою наиважнейшую речь, не обращая на нее внимание. Она просто человек – с эмоциями, реакцией, страхами. И Вы могли бы, как преподаватель, увидеть в этом повод не продемонстрировать свое превосходство, а поддержать, или хотя бы – промолчать.

– Разрешите Вас перебить, Марлена. Вы, видимо, перепутали урок литературы с кружком взаимной поддержки. Здесь не детский сад. Ваша подруга вела себя неуважительно – болтала во время пары. И она не имеет никакого права мешать занятию. Если вы обе считаете, что эмоции важнее дисциплины, то, возможно, вам стоит пересмотреть, зачем вы вообще приходите на мои лекции. Я преподаю литературу, это не сессии с психологом.

Я не нашла, что ответить. Негативные эмоции переполняли меня. Я точно не ожидала, что первая пара пройдет именно так. Все полтора часа я почти не слушала, во мне были лишь переживания и тревога о будущем: как же я теперь сдам этот предмет? Я любила романтизм, любила книги, но после такой сцены отличная оценка меня точно не ждала. И я уж точно не хотела извинятся перед этим павлином, подлизываться или пытаться угодить. Видимо придется воевать: за право не молчать, за уважение к себе и к тем, кто рядом. За то, чтобы учиться не из страха, а из любви. Я вышла из аудитории с горящими щеками и с единственным ощущением в груди – я еще скажу свое слово. Обязательно. Но в другой раз. Когда перестану дрожать.

– Мара, зайка, спасибо, что заступилась за меня! Не стоило на самом деле! Он просто индюк! – Ника подбежала ко мне, приобняв сзади.

– Он просто вывел меня из себя! Этот семестр обещает быть не самым лучшим. Но Боги, какой же он надменный!

В тот момент я не заметила Григория Михайловича, проходившего рядом, и не знала, что он все услышал. Григорий Михайлович шел мимо неторопливо, как всегда, с этой своей сухой, выверенной походкой человека, уверенного в собственном превосходстве. Он не посмотрел в нашу сторону, не сделал ни единого замечания – просто прошёл, будто бы мимо. Но взгляд... взгляд у него был стальной, цепкий, и я почувствовала его на себе, как сквозняк по коже. Мы с Никой замолчали почти одновременно. Всё внутри меня сжалось.

– Ты думаешь, он... – начала было она, но я уже знала.

– Да, – кивнула я. – Думаю, он всё понял. И запомнил.

На душе стало тяжело. Будто я случайно открыла окно в чужой шторм – и теперь не знала, как его закрыть. Мне хотелось казаться сильной, смелой, способной постоять за правду. Но вместо этого я чувствовала себя глупо и уязвимо. Я посмотрела на Нику – она всё ещё улыбалась, как будто ничего страшного не произошло. А я вдруг осознала, что последствия наших слов – это теперь моя личная история. Что всё сказанное больше не исчезнет, не отмотается назад. Я сделала глубокий вдох и выдох.

– Ну что ж, – сказала я, уже себе. – Придётся держать слово. Война так война.

Я расправила плечи, как могла, и пошла к выходу – теперь уже не дрожащая, а будто бы немного взрослее. Казалось бы, ничего сверхъестественного не произошло, я все еще была студенткой, да и такие стычки с преподавателями случаются часто. Но мне хотелось истории. Мне хотелось драмы. Я жаждала быть главной героиней этого романа. И где-то там, в голове, всё ещё звучал голос Левина, резкий, жёсткий. Я решила: он не будет последним, кого я услышу в этой истории. Это моя история. За моей спиной стихли голоса, коридор вытянулся вперед, пахнущий зимними куртками, батареями и грифелем. Все, что произошло, уже нельзя было забыть, и я чувствовала – это только начало.

Но одновременно с этим странным ощущением «начала» во мне жила другая, тихая, почти незаметная мысль. А что, если я всё испортила? Что, если это была не сила, а просто глупое упрямство? Что, если моя вспышка окажется ничем, кроме подросткового бунта, который все забудут, кроме меня самой? Что, если он – этот человек с пепельными глазами и голосом, способным одним тоном обрушить внутреннюю стену – теперь просто поставит на мне крест? И всё, что я так любила, – книги, романтизм, преподавание – превратится в враждебную территорию, где меня будут выжигать медленно, без слов, одним молчанием? Я впервые за долгое время почувствовала себя по-настоящему одинокой. Не потому, что рядом не было людей, а потому что внутри началась война, и никто, кроме меня, не знал о ней. Даже Ника, даже мама, даже Гёте со своей «мукой страсти» – никто бы не понял.

Я выдохнула. Нет, я не была уверена, что справлюсь. Вообще ни в чём не была уверена. Кроме одного – возвращаться назад уже невозможно. Я перешла невидимую черту. И теперь мне предстояло научиться не просто говорить, но выдерживать тишину, которая приходит после. Я шла по коридору и чувствовала, как в моих руках гулко пульсирует кровь. Странно, но я поняла, что хочу жить. Не выживать, не терпеть, не быть удобной. А именно жить. Даже если ради этого придётся потерять что-то. Или кого-то. И, может быть, даже себя прежнюю.

2

На следующий день все мои однокурсники уже благополучно обсуждали мой будущий экзамен, а именно тот факт, что Левин просто не позволит мне его сдать на отлично. Как это обычно и бывает, кто-то был приятно удивлен моей наглостью, а кто-то осуждал, действительно соглашаясь с профессором в том, что Ника была выскочкой, ну или просто они пытались таким образом поднять свой авторитет в глазах этого павлина, будучи уверенными, что за общие взгляды он им нарисует «отлично».

Григория Михайловича я уже видела сегодня в коридоре. Я вежливо поздоровалась с ним, попытавшись выдать хоть какую-нибудь улыбку, но, видимо, получилось у меня откровенно плохо, потому что Левин не то, что не ответил, а даже не посмотрел в мою сторону. Он все также выглядел надменно, и кажется, я даже заметила, как дернулись его губы в презрительной усмешке. Снова. Я уже предвещала какое-то наказание: будь то насмешка, унижение, или просто игнорирование меня как студентку. Все во мне тревожилось, и от этого я почти ощущала физическую боль в груди, мои руки слегка дрожали – к сожалению, я всегда реагирую слишком эмоционально на такие вещи. Иногда мне казалось, что я просто не создана для этого мира, для этих серых коридоров, холодных лестниц и людей, которые так ловко прячут чувства за иронией, за рутиной, за высокомерной уверенностью в себе. Я мечтала говорить о любви, о страхе, о тоске по настоящему, а вместо этого училась не показывать, что мне страшно. Училась не дрожать, когда кто-то смотрит слишком пристально. Не краснеть, когда голос срывается. Училась быть «выдержанной». Но зачем всё это, если я стану такой же, как они: молчаливой, закрытой, всегда готовой осмеять любую искренность? Я ведь пришла сюда не за тем, чтобы прятаться. Я пришла, чтобы говорить, чтобы кто-то услышал. Чтобы кто-то, может быть, узнал себя в моих словах. Чтобы понять, что я не одна в своих сомнениях. Но если я сейчас замолчу, если проглочу и этот день, и это унижение, тогда зачем я вообще здесь? Может, я ошиблась. Может, мне не место среди них. Но, чёрт возьми, я хотя бы попробую. Потому что, если молчать, становится невыносимо. А если говорить – страшно. Но разве не в этом и есть настоящая борьба? Мне ведь совсем не хотелось портить ни с кем отношение, и уж тем более с преподавателем по профильному предмету. Более того, я действительно ждала этой дисциплины, и даже надеялась принять участие в конференции, рассказать про романтизм, но мечты разрушились, причем буквально в первые двадцать минут первого урока.

Ники сегодня не было, после вчерашнего она решила на время пропасть из поля зрения Левина, и наверное, мне стоило бы поступить так же, но это означало сдаться, а проигрывать ему мне не хотелось. Я думала позвонить ей, сказать, что всё было не зря. Что я всё выдержала. Что я не дрогнула. Но я не могла – внутри всё ещё звенело, будто меня ударили чем-то резиновым, что не оставляет синяков, но отзывается болью на каждом вдохе. Я не хотела, чтобы она услышала это в голосе. Я слишком хорошо знала, как она умеет чувствовать. Услышала бы, даже если бы я молчала. А я пока не была готова к этому «ты в порядке?». Я бы не соврала, но и не справилась бы с правдой. По крайней мере, мне нельзя было показывать свой страх, хотя он переполнял меня с ног до головы. Я старалась держаться прямо, ни с кем не говорила, потому что боялась, что мой голос вдруг задрожит и я не смогу сдержать слезы – столь сильное было напряжение у меня внутри. Григорий Михайлович зашел в аудиторию, все такой же возвышенный, презрительный, коротко кивнув он прошел к кафедре, оглядев нас все так же язвительно. За окнами мокрый снег тяжело оседал на голые ветви. В углу аудитории мигал старый проектор, его стекло было в пыли, а шнур напоминал змею, свернувшуюся в комке на полу. От батарей шёл сухой, неприятный жар, и воздух казался скомканным, как простыня после ночного сна. Я чувствовала запах чего-то приторного – кто-то ел конфету из апельсиновой карамели, и он странно смешивался с запахом книжной бумаги. Смотря как он включает презентацию, я осознавала то, что он понимает и видит мою тревожность, и будто специально делал все медленно, чтобы я все больше сгорала от нетерпения, а следственно и от волнения.

На страницу:
1 из 6