"Потерянные матери загубленные души" (разведёнки)
"Потерянные матери загубленные души"  (разведёнки)

Полная версия

"Потерянные матери загубленные души" (разведёнки)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Я лёг на него, свернулся калачиком, обхватив голову руками,—и град неудержимых слез вырвался из моих глаз, стекая тоненькими ручейками на влажную, тёплую землю, укрывшую душистым одеялом останки того, кто был и навсегда остался моим другом.


В надвигающихся сумерках, весь перепачканный землей и травой, я зашёл в дом.

За столом сидел отчим и ел суп, громко сёрбая и кряхтя. Мамка копошилась у плиты, переворачивая на шипящей сковороде кусочки жарящегося мяса с овощами.

Отчим поднял на меня взгляд, и со смехом сказал.

—Что, я слышал, что ты там кишки своей дворняги хоронил? Ну-ну…

И продолжил, причмокивая и брызгая слюной, есть суп…

—Она не дворняга, она мой друг! Она — Пальма. Ответил я, опустив глаза в пол; из них по грязным щекам хлынули слезы…

—Да уж, хороший был ты друг, если ты её сожрал. Вкусная была подруга-то, а ?


Осознание того, что мою Пальму убили, чтобы ею меня накормить, медленно накрывало меня серой пеленой горя и обиды.

Сделав два нерешительных шага к столу отчима, я тихо, но уверенно, сказал ему:

—Когда я вырасту, я тебя убью !

Обрывками помню себя лежащим на полу в луже своей крови…

Нашего соседа дядю Витю Кравченко, оттаскивающего отчима от моего игрушечного тела, которому было всё равно.

Помню туман и голос незнакомой тетки:

—Пульс слабый, кровопотеря, малыш…


«Ом Ямантака Хум Пхет, Ом Ямантака Хум Пхет…» —услышал сквозь тяжелый сон, проваливаясь снова и снова в глубокую чёрную яму.

Огромный морской бычок говорил мне:

—У,сучонок черножопый, опять где-то шлялся, как твоя потаскуха-мать…

кто-то гладил меня по лицу, и говорил шепотом:

—Ом ямантака хум пхэт.

Рука пахла сладкими булочками и тёплым молоком.

«Тётя Таня»,—пронеслось в моей голове!


С трудом приоткрыв веки, в свете яркого солнечного дня, пробивающегося сквозь старые выцветшие шторы больничной палаты. На краю моей больничной койки, сидела тётя Таня, в красивой алой рубашке с голубыми цветами.

Няня смотрела мне в глаза, низко склонившись к моему лицу, и произносила молитву.


—Тётя Таня, я съел своего друга,—едва слышно сказал я, с трудом двигая какими-то чужими и пересохшими губами. И потоки крупных слез горя вновь полились из моих не моргающих глаз.

Няня молча взяла мою руку, поцеловала в ладошку, недолго прижав ее к своим мягким и тёплым губам. А затем сказала:


—Адыль, ты ничего плохого не сделал своему другу Пальме. Она сейчас на небе и смотрит на тебя. Она знает, что ради неё ты принял страдания. И она безмерно тебе благодарна за твою любовь и преданность к ней.

—Ну вот скажи, если бы твоя Пальма съела кусочек твоего тела, ты бы обиделся на неё?

Я удивлённо скосив взгляд в её сторону, посмотрел на нянечку и ответил:

—Конечно же, нет !

—А если бы Пальма знала, что этот кусочек мяса от твоего тела - она бы стала его есть?

—Ну конечно же, нет ! Тётя Таня, ты же знаешь, ведь Пальма умная, она не ест друзей…


В тот миг тётя Таня простыми словами сняла с моей детской души груз непомерной вины, лежавшей на мне за смерть щенков, за убийство пальмы ради еды…

Няня нашла волшебные слова для ребёнка, так рано познавшего боль, от которой не было лекарства…

— Няня, а это правда, что на том свете я смогу увидеться с пальмой и щеночками?

— Да, малыш, ты их всех увидишь. А щеночки к тому времени подрастут и станут большими и сильными.

— А они меня узнают?

— Конечно, узнают! Ведь ты же им всем имена дал.

— Нянь, а их там никто не обидит?

— Ну что ты? Конечно же, нет, ведь там же Будда.

— А кто такой Будда?

— Вот ты как поправишься, я тебе про него обязательно расскажу…

Няня улыбнулась мне всей своей белоснежной улыбкой, чмокнула меня в щеку и, погладив меня по подбородку, потому что вся моя голова и лоб были в бинтах…

— Поспи, а я пока схожу и приготовлю тебе чего-нибудь вкусненького…

Я улыбнулся няне, медленно опуская веки и снова проваливаясь в сон, наполненный счастьем, ведь пальма на меня не обижается, и ей сейчас там хорошо, потому что она со своими щеночками, и её защищает Будда.

Спустя годы мне стало известно, что нянечка много раз просила мою маму отдать ей меня на воспитание. Мама же посчитала это плохой идеей. И всегда отказывала няне на её многократные попытки забрать меня…

Несмотря ни на что, няня всегда была в курсе того, где я, что со мной, с кем я… Отец мой исправно присылал маме для меня деньги, которые, как обычно, пропивались моим отчимом. А присылал мой папа в среднем 100 рублей каждый месяц. Батон стоил 10 копеек, фруктовое мороженое — 6–8 копеек, сливочное мороженое в вафельном стаканчике — 10–12 копеек, а стакан газировки с сиропом — три копейки…

Каждый месяц, по много раз, во дворе дома собирались дружки отчима. Нередко их пьянки заканчивались драками.

Незнакомые пьяные дядьки спали прямо на траве и под кустами крыжовника, пока за ними не приходили жены или родственники.

Бывали случаи, что какой-нибудь пьяный мужик мог меня запросто пнуть под зад под дружный хохот пьяной компании и одобрительные возгласы сильно захмелевшего отчима Петра.

Из больницы мама забрала меня примерно через пару недель. В нескольких местах на моей голове были наложены швы, и врач пообещал мне снять их через недельку, а может быть, дней десять. А пока нужно было посидеть дома и не мочить раны. Кровяные подтеки на спине, груди и руках превратились в огромные грязно-зелёные пятна…

Одиночество всегда доставляет мне удовольствие, и мне молчание и тишина дороже, чем шум и гам толпы, заполняющей всё вокруг своей болтовней и криками. Мой дружок Борька разделял моё мнение, и когда мы рыбачили вдвоём, за целый день, проведённый бок о бок, мы могли произнести несколько фраз:

— Клюёт?

— Ага

— А у тебя?

— Тоже.

— Едим?

— Чуть позже…


Всё остальное делали молча, как будто разговаривали друг с другом мысленно.

Забравшись на старое ореховое дерево, растущее у ворот нашего дома, удобно умостился на толстой ветке, свесив ноги, и принялся с удовольствием щелкать семечки, разглядывая редких прохожих и шастающую свору местных незлобивых собак…

Неожиданно из соседнего двора напротив раздались крики и брань. Калитка распахнулась, и выскочившая молодая соседка Надя крикнула соседу Павлу:


— Я всё равно к нему уйду!

— Надя, милая, не уходи к нему, ведь у нас с тобой двое маленьких детишек, подумай хотя бы о них!

Надя остановилась, резко развернулась и крикнула мужу в лицо:

— Дутен пуле, придурок! Я всё равно к нему пойду!

— Надя, я повешусь!

— Ну и вешайся, дурак!

Надя скрылась за поворотом улицы, а Павел ушёл в сарай, закрыв за собой дверь. И что такое дутен пуле, надо спросить у нянечки, она всё знает, подумалось мне…

Через какое-то время, после нескольких десятков сгрызённых семечек, к калитке двора семьи молдаван подошёл молодой сосед и стал звать Павла:


— Ау, Паша! Ты дома?!


Сосед, которого вроде звали Андрей, недавно пришёл из армии, повторил несколько раз попытку докричаться до Павла и уже собрался уходить, развернувшись…

Как я его окрикнул: — дядя! А Павел в сарае, он сказал, что пойдёт повеситься…

Андрей, как ужаленный, подпрыгнул на месте, чертыхнувшись со словами: «Да что же ты молчишь-то?» и метнулся в сарай. Через мгновение он вылетел с перекошенным от ужаса лицом, громко закричав: — Люди, помогите!


Во дворе собралось несколько десятков мужчин, женщин и вездесущей детворы, снующей из любопытства тут и там…


Дядю Павла вынесли из сарая под охи и причитания баб и положили на снятые с петель двери сарая, оказавшиеся невольными свидетелями предсмертной агонии дяди Паши.

По приезде скорой и милиции толпа зевак и сочувствующих быстро разошлась, оставив тело покойника одиноко лежать во дворе с распахнутой настежь калиткой…

Немного помедлив, я слез со своего наблюдательного поста, вышел на улицу, а затем во двор дяди Павла. Подойдя к телу покойника, я присел на корточки, протянул руку и провёл пальцами по глубокой чёрно-бордовой складке на шее дяди Павла. Лицо дяди Паши стало фиолетово-чёрным, а изо рта торчал опухший и такой же раздувшийся чёрный язык со сгустками крови…


Странно, и зачем человек умирает…? Наверное, чтобы ему там было лучше, как Пальме и щеночкам…

Отойдя в сторону, я присел на скамейку крыльца дома молдаван, наблюдая с любопытством за санитарами в белых халатах, осматривающими и ощупывающими тело покойника.


Чуть поодаль стоял участковый милиционер, дядя Бегемот. Его так прозвали из-за огромных размеров живота, как будто он и вправду проглотил целое солнце. Дядя Бегемот говорил что-то гортанным булькающим голосом соседу Павла, нахмуренному дяде Вите, заступившемуся за меня, когда отчим прыгал по мне, вбивая мою голову в пол ногами…

Во двор неожиданно вбежала молдаванка Надя! Сходу бухнулась на коленки перед трупом мужа и громко закричала: «Пашенька, прости, прости меня, проклятую, прости, любимый…!» А мне подумалось, что Надя сейчас опять крикнет: «Дутен пуле, Паша…» И что такое дутен пуле…


Опять…



Осень была в разгаре. Каштаны, липы и клёны засыпали дорожки парка, соревновнуясь в разнообразии форм и количестве сбрасываемой ими листвы. Дворник Антоныч с усами, как на картинке у красноармейца Буденного из книжки, подаренной мне Бориской, когда я был у него в гостях, тихо бубня что-то себе под нос, размеренно шаркал метлой, обметая дорожки парка…

Затем по-дружески мне подмигнул и, сунув руки в глубокий карман своих штанов, извлёк из него леденец на палочке в форме рыбки жёлтого цвета, похожей на красивый солнечный янтарь, завернутой в шуршащую конфетную обертку.


— Бери, внучек, скушай, тебе для здоровьица и удачи…

У меня вот ни внуков, ни детей. Сын погиб. А больше нам Бог детей и не дал, вот и коротаю свой век один. Бабка-то моя померла как уже пять годков тому…

— Спасибо, деда, — сказал я, закинув голову на Антоныча и глядя в его синие глаза с навернувшейся крупной слезой…

Антоныч, как Дед Мороз, улыбнулся в свои белые густые усы и погладил меня легонько по голове. Увидев мои раны и ещё не снятые швы под коротко стриженными волосами, спросил:

— Это что за ранение у тебя, сынок?

— Военная тайна, — ответил я деду Антонычу…

— Ну, коли так, то ладно.

Антоныч развернулся и продолжил монотонно сметать листву, густо засыпавшую всю округу. Пряный запах дыма сжигаемой листвы сизарём наполнил приморский парк, обдуваемый морскими ветрами. Парк, повидавший множество интересного за свою долгую жизнь молчаливого стража времени… Он видел султанов, царей и даже самого Александра Суворова со своей непобедимой армией. Вот бы мне так, прожить сто миллионов миллиардов лет и узнать всё — всё! Ну прям всё, — видимое и невидимое…

Свою первую книжку я прочел в пять лет. Тётя Таня научила меня бегло читать уже в четыре года. Я никогда не был каким-то одарённым или особенным ребёнком. Просто всё, что делала моя нянечка, делалось с любовью и с какой-то бережностью, в которой я, мальчик, растворялся в няниных словах и в её взгляде!


Всё, что мне давалось няней, я запоминал сразу и надолго — на всю жизнь!

Няня давала мне всё, что мне не дали «дома». А отчим ненавидел меня за всё и за то, что я не слушаюсь его, а тупо подчиняюсь от страха, применяя свои методы «воспитания».

Всё, что исходило от него, от этого чужого для меня человека, отторгалось мной так сильно, что даже то мороженое, которое он мне давал в приливе «доброты», я тайком выбрасывал в выгребную яму или просто в кусты…

Примерно с полгода Пётр почти каждый день, особенно если он был пьяный, заставлял меня учить таблицу умножения. Он брал тетрадь, где на оборотной стороне была эта чёртова таблица умножения, и спрашивал:


— Сколько будет пятью восемь, шестью семь, семью два…


От Петра я никогда не ждал ничего, кроме побоев. И меня сковывал такой страх, что в тот миг я мог думать только о том, в какую секунду он меня ударит.

Обычно Пётр бил меня наотмашь по лицу, нередко разбивая в кровь мои губы и нос. Ну и ещё бил по голове и затылку, приговаривая:


— Черножопая тупая блядь, думай давай, чурка ты уёбищная…!


Изучая такую математику всю ночь, жутко болела голова, а иногда ещё и рвало прямо во сне… За что снова был бит — опять по этой же больной тупой башке черножопого ублюдка…

Я не знал, как быть, что мне делать, в чём я виноват, за что меня бьют, и почему я черножопый и где — где мой папа, где ты, мой папка…


Как всегда осенью, колхозные поля и сады щедро кормили клубникой, морковью, редиской… Плодовые деревья с трудом удерживали на своих ветвях щедрый и душистый урожай яблок, груш. Ранние белые, красные и розовые черешни были нашим любимым лакомством…


С приходом осени и сбора урожая школьников и студентов привлекали в помощь по сбору винограда, щедро рождённого под южным солнцем черноморского побережья, окутанного маревом ароматов садов и терпким солоновато-йодистым свежим запахом моря…


Сторожа никогда не запрещали нам брать сколько хотим винограда сорта бычий глаз, Ркацители, сладкого как мёд дамского пальчика, лидии, муската и прочего, потому что не хватало рук собрать весь этот урожай щедрости южной земли, часто пропадающий на земле так и не собранным…


На виноградниках и в садах мы были частыми гостями, и сторожа нас мелюзгу гоняли только тогда, если мы без проса лазили по фруктовым деревьям и ломали ветви…

А потому я и Бориска тырили у него дома трёхлитровый бутыль домашнего вина, и сторожа нам не только разрешали рвать яблоки и груши, но даже помогали набрать два и три мешка отборных фруктов или несколько корзин винограда, взвалив их нам на велик, надёжно привязав поклажу алюминиевой проволокой к рамам наших велосипедов.

Мешки с яблоками обычно один грузили на раму, второй под раму, ну а третий — или на руль, или на багажник велика… И мы, пыхтя, вдвоём катили пешком нашу добычу иногда и по десять километров, правда, везде по пути нашего следования были асфальтированные дороги, до которых выбраться нам помогали добрые и уже изрядно захмелевшие от Борькиного вина сторожа-садовники…

Да, вина в тех краях в каждом дворе было хоть «залейся». И у хорошего хозяина две-три цистерны для перевозки молока были залиты в землю; вот в них-то как раз вино и хранилось. И так почти в каждом дворе по всему пригороде… Но какие бы вкусные не были яблоки из колхозных садов, а вот самый медовый, самый сочный и крупный белый налив рос в личном саду председателя совхоза дяди Семёна по прозвищу «Воробей». На воробья дядя Семён похож ну никак не был, а больше смахивал на жирного, лоснящегося бобра.


У дяди Семёна даже два верхних зуба спереди выступали над нижней губой — так сильно напоминая грызуна… И вот однажды ночью мы полезли к дяде Семену в сад, прихватив небольшую холщовую сумку. Перемахнули через забор, прошмыгнули вдоль теплиц с помидорами и кустами смородины. Мы, как котята, быстро вскарабкались на легендарное дерево и затаились…

В саду было тихо. Луна то скрываясь, то освещая округу, порождала причудливые тени, немного пугая нас в темноте. Бориска мне сказал:


— Секи на атасе, а я ща нарву по-быстрому тыблок.


— Угу! — ответил я, уплетая за обе щеки первое попавшееся под руку яблоко, невероятной сладости, что я даже зажмурился, как Мурик на солнце, от удовольствия…

Вдруг в дальнем от нас конце сада мне послышались чьи-то приглушённые голоса. Я замер и вдруг увидел среди деревьев хаотично прыгающий луч фонарика… От ужаса, что поймают, я забыл выплюнуть кусок яблока изо рта и шепотом, с придыханием, взволнованно сказал Борьке:


— Асас, сысыс, асас!!!


Бориска, мигом завязав холщину, спрыгнув с дерева, рванул к забору, перемахнул через него и свалился в густые, выше нашего роста, заросли крапивы… Вскочив, как ошпаренные, мы понеслись, обжигаясь, к оврагу и скатились в него кубарем, залившись смехом… Борька, задыхаясь и заливаясь слезами от смеха, тыча в меня пальцем, пытался сказать:

— Асасс, блин, ну ты сысыс, даессс…


Мы катались со смеха по траве, не внимая даже тому, что крапива нас одарила сильнейшими ожогами. Пылали руки, ноги, лица — в общем, всё покрылось волдырями…

Долго вспоминали тот случай, даже спустя десятилетия. Ведь детство не стареет — детство всегда счастливое и солнечное. И до самой смерти незабываемое, сложенное радугой из тёплых лучиков света, озаряющих нашу жизнь.


Жизнь, где мы забываем, что пока в нас течёт кровь наших родителей, мы остаёмся маленькими детьми. И нам нужно помнить это, и нести любовь к нашим мамам и папам, пока бьются наши сердца… Именно наши родители приняли наши души, позволив родиться именно у них.


Ведь нас не убили абортом. Мы живы. И вселенная нам дала тех родителей, которые идеально подходят именно для каждого из нас… Всё, что сделали наши родители для нас, даже если нам кажется, что они не правы и несправедливы к нам, нужно найти в себе силы принять их и простить — простить с благодарным сердцем, наполненным любовью и нежностью к ним.

Мы пришли к ним из огромной любви, чтобы сделать их ещё лучше, а любовь не бывает корыстной или загоняющей в долги…

Не родители нас выбрали — мы сами к ним пришли по своей доброй воле…


Друг


В конце недели я, как всегда, решил наведаться в гости к Борису. С разрешения нянечки, уйдя пораньше из садика и придя домой, натянул старые штаны в заплатках, такой же свитерок, вот-вот готовый рассыпаться от ветхости… Подпрыгивая с ноги на ногу и что-то насвистывая себе под нос, направился в гости к Бориске.


Борька недавно вернулся из школы и, ещё не переодевшись, уже во всю помогал деду Максиму на пасеке…


— Бориско! Я тута! — заглядывая в щель дворовых ворот, прокричал я своему другу, и тотчас, что-то сказав своему деду, Борис помчался в мою сторону…

Калитка резко распахнулась, и раскрасневшееся от возбуждения Борькино лицо расплыло в улыбке… Мы обнялись, как будто не виделись сто лет, и тут я заметил у Бориски огромный синяк под глазом…

— Ух ты! Что это, а? Борька?!

— Да ерунда! — ответил он. — С узбеками подрался…

— Айда к деду, мёд качать!

— Борька, ты мне зубы-то не заговаривай! Говори, как было!

— А что рассказывать-то?! Он мне! Я ему! Он опять мне — а я ему под дых! Ну и всё. Он упал, а я домой…

Глядя в глаза другу, я понимал, что Борька многое недоговаривает... Он и взрослым таким же остался. Если беда, то он никогда другу о беде своей не скажет… Никогда!


Мы даже крепко ругались с ним по этому поводу — до обидного!!! Он на этот счёт всегда мне отвечает:


— Друг не патрон, им не отстреливаются, друг — это душа, а она одна!


А мне тогда было обидно, ведь Борька дрался с узбеками, а меня там не было…

Подойдя к пасеке, я приветливо поздоровался с дедом Максимом. Старый флотоводец всю свою жизнь посвятил морю… Придя на флот юнгой, дед Максим дослужился до звания вице-адмирала флота.


Дед подхватил меня подмышки своими огромными руками, — я бы сказал, ручищами-кранами. Подбросил меня вверх и, улыбаясь в свою аккуратно стриженную бороду, зычным голосом сказал:

— Ну подрос, ну силён, ну могуч!

Осторожно поставив меня на траву, он повёл нас в летний домик пить чай с мёдом, только что накачанным из ульев, вприкуску с бубликами и сочными грушами, янтарный сок которых стекал по нашим рукам и подбородкам…

— Как вкусно! — сказал я.

— Угу! — в унисон жмурясь от удовольствия вторил мне Борька и, чуть прикрыв с хитринкой свой левый подбитый глаз, тихо сказал:

— Асас…

И тут мы оба, от взорвавшего нас смеха, заливающего наши глаза слезами счастья и радости, держа за животы, повалились на широкую лежанку деда Максима, устланную овечьими и козьими шкурами, на которых дед Максим любил подремать после обеда…

Вдоволь наевшись мёда с грушей, довольные и с улыбками, не сходящими с наших разгорячённых лиц, мы вышли из летника. Бориско остановился и многозначительно поднял палец вверх. Мы замерли, глядя друг другу в глаза.

И Боря тихо, заговорщицким тоном прошептал:

— Сегодня же пятница.

— И что с того? — спросил я.

— А с того! Что сегодня Оксанка идёт в баню! Айда за мной!


И мы помчались через сад, мимо десятка ульев, вдоль грядок с репой и капустой, подбежали к забору, наглухо завитому плющом, уже пожелтевшим во многих местах, и алыми подпалинами. Мы аккуратно, сквозь густую листву, чуть раздвинув руками, стали осматривать пути подхода к бане на участке, где жила Оксанка с бабушкой и дедом Егором.

Дед Егор тоже был военным моряком, командиром подводной лодки. Уйдя в отставку, он своими руками перестроил дом, доставшийся ему от родителей, и построил русскую баню, куда Оксанка любила ходить по пятницам.


Девицей она была очень красивой. На всех парней смотрела свысока. У Оксанки чёрная, толстая как морской канат коса свисала аж ниже колен. И со слов Бориски, у Оксанки были просто огромные сиськи, и он не раз уже наблюдал их именно по пятницам…


Для меня, мальчика, которому не было ещё и семи лет, не были понятны значимости размеров «титек» у женского пола, как, впрочем, и сейчас я не вижу разницы. Единственное, что меня огорчает в женской фигуре, это крайность истощения или ожирения. А полненькая или худенькая — это уже неважно, главное, чтобы была любимой и честной…


Моя нянечка говорила: когда человек хочет пить, он смотрит на то, есть ли в кружке вода. А какая это кружка — золотая или деревянная — разницы нет никакой. Но очень важно, чтобы вода и сама кружка были чистыми… И ещё нянечка мне говорила: мужчина всегда обязан видеть, что пьёт, — и из чего пьёт. Женщина, она и есть вода. И ещё, мужчина обязан помнить: все яды готовятся на основе воды…


Убедившись, что путь к бане свободен, мы почти бесшумно перемахнули через забор и в мгновение ока оказались в густых кустах сирени под самым окошком бани, из которой доносилось пение Оксанки и звонкое плескание воды, выливаемой из ведра в таз…

Окошко бани было так низко расположено, что нам без труда, как на экране телевизора, были видны все подробности здоровенных Оксанкиных сисек… А её длинные чёрные волосы были сложены в большой жёлтый таз с водой, и Оксанка намыливала их шампунем с лавандой, запах которого щекотал наши носы и доносился к нам из приоткрытого окна…

Борька заговорщицки, легонько толкнул меня локтем в бок и тихо прошептал:

— Ну как тебе сиськи у Оксанки?

Я с важным видом нахмурился и с видом знатока ответил:

— Да-а-а, ничего так, сиськи-то…

Бориска прыснул и, что есть мочи, зажав рот руками, чтобы не заорать от смеха, тут же дал мне шуточного подзатыльника и прошептал, захлебываясь смехом:

— Да уж, знаток сисек ты ещё тот, не отнять…


Мне и самому стало смешно с картины, как Оксанкины и в самом деле огромные сиськи раскачивались из стороны в сторону, как два больших вытянутых шара, наполненных водой, которые мы сбрасывали с крыши многоэтажки… Посидев и понаблюдав ещё немного за раскачивающимися сиськами Оксанки, нам это дело быстро надоело, и мы двинулись на голубятню к Борису домой…

Ведь голуби интереснее, чем Оксанкины сиськи, — ведь правда…


Мои голуби, а их у меня было по-разному до тридцати пар, жили на чердаке дома, в котором я жил. А у Бориски дома отец с дедом соорудили ему настоящую голубятню на сваях — в ней даже была каморка для нас двоих. Мы, сидя в тепле на старом матрасе, во время проливных дождей при свете лампы читали друг другу рассказы про море, про моряков, их подвиги и сражения, и мы оба грезили о далёких морских походах, мечтая о великих победах.

На страницу:
2 из 8