
Полная версия
Белая ночь правды над Мойкой. Книга 2
— Глядите-ка, — сказал вдруг Чумак, — знакомые лица.
Бываев открыл глаза. По аллее, навстречу им, шёл Троекуров — в чёрном сюртуке, при галстуке, с тростью в руке. Рядом с ним — дама. Молодая, лет двадцати пяти, высокая, стройная, в дорогом, но скромном платье серого цвета, с кружевным зонтиком и маленькой шляпкой с вуалью. Троекуров, увидев Бываева, на мгновение замер — и Бываеву показалось, что в его глазах мелькнул страх. Но через секунду лицо Троекурова расплылось в приветливой улыбке.
— Иван Алексеевич! Какая встреча! — Он приподнял шляпу. — А мы вот, гуляем. Позвольте представить: Софья Андреевна Кологривова, вдова. Моя... давняя знакомая.
Дама слегка кивнула — ровно настолько, чтобы соблюсти приличия, но не больше. Взгляд у неё был холодный, оценивающий, и Бываев поймал себя на мысли, что эта женщина ему не нравится. Слишком правильная. Слишком выдержанная. Слишком хорошо играет роль.
— Очень приятно, — сказал Бываев, вставая. — А это моя жена, Матрёна Семёновна, и наш друг, Григорий Чумак.
Матрёна встала, поклонилась. Чумак ограничился кивком — он не любил церемоний.
— Вы, говорят, теперь при больших чинах, Иван Алексеевич, — сказал Троекуров, понижая голос. — Помощник пристава, казённая квартира, орден. Поздравляю.
— Спасибо, — сухо ответил Бываев. — А вы, Виктор Львович, как поживаете? Не слышно было давно.
— Дела, дела, — Троекуров отмахнулся. — Коммерция. Знаете, как теперь туго с заказами. Всё больше казённые контракты уходят кому надо, а нам — объедки. Но ничего, прорвёмся. Софья Андреевна помогает советом. Она у нас дама опытная, в коммерции толк знает.
Софья Андреевна улыбнулась — ледяной улыбкой, которая не тронула глаз.
— Виктор Львович преувеличивает, — сказала она голосом, в котором не было ни тепла, ни даже вежливой фальши. — Я всего лишь вдова. Мои познания ограничены хозяйством.
— И всё же, — Бываев посмотрел ей прямо в глаза, — как мужчина, который потерял жену, Виктор Львович, вы не думаете о новом браке?
Троекуров покраснел. Софья Андреевна — ни одним мускулом.
— Мы не настолько близки, чтобы обсуждать такие темы, — сказала она и отвернулась, показывая, что разговор окончен.
Матрёна незаметно ткнула Бываева локтем в бок — не лезь. Тот сделал вид, что не понял.
— Что ж, рад был встрече, — сказал он. — Не смею вас задерживать.
Троекуров поклонился, подал даме руку, и они пошли дальше по аллее. Бываев смотрел им вслед и думал: что-то здесь не так. Троекуров — человек, который всегда держался в тени, который мстил Кандидову и помогал Бываеву из ненависти, — вдруг стал коммерсантом? И эта женщина... Кто она на самом деле?
— Чумак, — тихо сказал Бываев, — последи за ними. Только осторожно.
— А ты? — спросил Чумак.
— А я тут посижу. Не хочу, чтобы нас видели вместе.
Чумак кивнул, поднялся и, прихрамывая, пошёл в ту же сторону, что и Троекуров, держась на почтительном расстоянии.
Бываев и Матрёна остались на скамейке одни. Солнце клонилось к закату, тени от статуй вытягивались, делались длинными и чёрными. В саду становилось прохладно.
— Иван, — сказала Матрёна, — что тебя беспокоит?
— Всё, — признался он. — Вчера — эта тень. Сегодня — записка утопленника. Потом человек в плаще. А теперь Троекуров с этой... как её...
— Кологривова.
— Да. Слишком много совпадений для одного воскресенья.
Матрёна взяла его за руку.
— Может, это всё накручиваешь ты себе? Вдруг ничего нет? Вдруг просто весна, просто люди гуляют, просто кто-то утонул — в Петербурге, где каждый день кто-то тонет?
— А человек в плаще? — спросил Бываев. — Который на меня смотрел, как на приговорённого?
— Может, знакомый твой старый. Не узнал.
— Не было у меня таких знакомых.
Матрёна вздохнула, хотела сказать что-то ещё — и не успела.
Из кустов, прямо напротив скамейки, вылетел мальчишка — лет десяти, в рваной курточке и картузе набекрень. Он подбежал к Бываеву, сунул ему в руку свёрнутую в трубочку бумажку и тут же бросился прочь, ловко ныряя между деревьями.
— Стой! — крикнул Бываев, но мальчишка исчез за поворотом аллеи, будто его и не было.
Матрёна охнула. Бываев развернул записку. Бумага была простой, из дешёвой писчей тетради, но почерк — каллиграфический, женский, с завитушками.
«Спасите меня. Я знаю всё про Кандидова. Завтра в полночь, у Казанского собора. Приходите один. А.К.»
— Что там? — спросила Матрёна, заглядывая через плечо.
— Ничего, — Бываев быстро сунул записку в карман. — Так, мальчишка балуется.
— Врёшь, — сказала Матрёна, и голос её стал жёстким. — Ты всегда врёшь, когда дело касается опасности. Я вижу по лицу. Покажи.
— Не покажу. Это служебное.
— Иван! — Она встала, глядя на него сверху вниз. — Я твоя жена. Я имею право знать, что происходит. Если ты опять лезешь в эту кабалу — я должна быть готова. Готова к тому, что тебя могут убить. Или посадить. Или... ещё что.
— Никто меня не убьёт, — сказал Бываев, но голос его прозвучал неуверенно.
— Покажи, — повторила Матрёна.
Он вынул записку, развернул. Матрёна прочитала и побледнела.
— А.К.? — переспросила она. — Та самая... с перстнем?
— Не знаю. Может быть.
— И ты пойдёшь? Один? В полночь? К Казанскому собору?
— Должен.
— Не должен ты ничего! — Она заговорила громче, почти криком. — Это ловушка, Иван! Очевидная ловушка! Кандидов хочет тебя выманить и убить!
— А если не ловушка? — возразил Бываев. — Если кто-то действительно знает, где он, и боится?
— Тогда пусть придёт в участок. Днём. При свидетелях.
— Не придёт. Боится.
— И правильно боится! — Матрёна схватила его за рукав. — И ты бойся, Иван! Не ходи!
— Не кричи, — осадил её Бываев. — Идут люди.
Действительно, по аллее приближалась пара — пожилой господин с собачкой, который с любопытством косился на ссорящихся супругов. Матрёна замолчала, села на скамейку, но рукав мужа не отпустила.
В этот момент вернулся Чумак — запыхавшийся, злой.
— Троекуров и его дама сели в пролётку и уехали на Петроградскую, — доложил он. — Дальше я не пошёл — хватит. А вы что тут? Опять ссоритесь?
— Нет, — сказала Матрёна ледяным голосом. — Мы обсуждаем, как Иван Алексеевич собирается идти в полночь к Казанскому собору на верную смерть.
Чумак нахмурился, посмотрел на Бываева.
— Это правда?
— Записку получил, — Бываев показал бумажку. — Кто-то, кто знает о Кандидове, просит о встрече.
— Ловушка, — сказал Чумак, даже не раздумывая. — Сто процентов. Кандидов знает, что ты придёшь на такой зов. Потому что ты — дурак. Извини, Иван Алексеевич, но это факт.
— Не дурак, а правдоискатель, — поправил Бываев.
— Одно и то же, — вздохнул Чумак. — Но, если ты решил идти — я с тобой. Не один же?
— Там написано: приходить одному.
— А ты не слушайся. Там, где опасность, одному делать нечего.
Матрёна, услышав, что Чумак поддержал мужа, вскочила:
— Вы что, сговорились? Оба туда? Два дурака? А если вас убьют? Если не вернётесь?
— Вернёмся, — сказал Бываев, но в голосе его не было уверенности.
Они вышли из Летнего сада уже в сумерках. Солнце село, фонари ещё не зажгли, и город погрузился в ту самую лиловую мглу, которая делает Петербург похожим на акварель — размытый, нереальный, почти призрачный.
У выхода в Садовую улицу их ждали.
Трое. В чёрных пальто, с поднятыми воротниками, с лицами, скрытыми кепками. Они стояли у самого выхода — не прятались, не таились, просто ждали. Увидев Бываева, один из них — коренастый, с бычьей шеей — шагнул вперёд.
— Бываев? — спросил он хриплым голосом.
— Я, — ответил Бываев, чувствуя, как Чумак сзади расстёгивает сюртук, чтобы удобнее было выхватывать револьвер.
— Попросить тебя хотели кое о чём, — второй, тощий, с длинным шрамом на щеке, достал из-за пазухи нож. — Отдай, что получил сегодня. Записку.
— Нет у меня никакой записки, — сказал Бываев, прикрывая собой Матрёну.
— Врёшь, — третий, самый молодой, с бледным веснушчатым лицом, вытащил такой же нож. — Мы видели. Мальчишка наш, подосланный. Отдай по-хорошему.
— Не отдам, — Бываев выхватил револьвер. — А вы — руки вверх. Полиция.
Нападавшие замерли на секунду. Потом коренастый усмехнулся:
— Полиция? Ты, Бываев, самозванец. У тебя нет полномочий здесь.
— Есть, — Чумак выстрелил в воздух. Грохот разнёсся по всей набережной, вспугнув голубей и заставив прохожих шарахнуться в стороны. — А ну, стоять!
Нападавшие переглянулись. Коренастый, видимо, старший, кивнул своим:
— Уходим. Но это не конец, Бываев. Слышишь? Не конец.
Они бросились врассыпную — двое в переулок, один через сад. Чумак выстрелил вдогонку — пуля сбила кору с дерева, но никого не задела.
— Не уйдёте! — крикнул он и бросился за ними, но Бываев схватил его за рукав:
— Стой! Не надо. Матрёну одну не бросим.
— А если они придут снова?
— Значит, встретим.
В эту минуту из ворот Летнего сада выскочил Троекуров — один, без дамы, с перекошенным лицом.
— Бываев! — закричал он. — Бываев, вы живы?
— Живы, — ответил Бываев, убирая револьвер. — А вы откуда?
— Я слышал выстрелы. Подумал... — Он запнулся, перевёл дух. — Слава Богу, вы целы. А где нападавшие?
— Убежали, — сказал Чумак, зло сплёвывая. — Слава Богу, тоже.
Троекуров подошёл ближе и вдруг пошатнулся, схватившись за правую руку.
— Вы ранены? — спросила Матрёна.
— Пустяки, — Троекуров отнял ладонь — она была в крови. — Когда бежал, задел за ограду. Или пуля рикошетом... Не знаю. Главное — вы живы.
Бываев посмотрел на его руку. Рана была неглубокая, но кровоточила сильно — видно, задел острый край чего-то. Он достал носовой платок, передал Матрёне — та перевязала Троекурову руку быстро, умело.
— Спасибо, — сказал Троекуров. — И простите, что втянул вас в это. Если бы я не пошёл в сад...
— Вы тут ни при чём, — отрезал Бываев. — Нас нашли. И это не случайно.
— Что вы имеете в виду?
— То, что один из нападавших был в форме городового, — подал голос Находкин, который всё это время стоял в стороне, бледный как смерть. — Я видел. У того, коренастого, под пальто светилась форменная куртка. Полицейская.
Тишина повисла над набережной. Бываев переглянулся с Чумаком.
— Свои, — сказал Чумак. — Кандидов купил своих в полиции. Опять.
— Не просто купил, — поправил Бываев. — Они до сих пор работают на него. Даже после ареста. Даже после побега.
Он посмотрел на записку, которую всё ещё сжимал в кулаке. «А.К.» — кто бы это ни была, она звала его на встречу. Знала, что он придёт. Знала, что ему нужна правда.
И она была права.
— Завтра в полночь я буду у Казанского собора, — сказал Бываев. — Один. Так, как написано.
— Иван! — закричала Матрёна.
— Не отговаривай. Я должен.
Чумак положил руку ему на плечо.
— Тогда я буду поблизости. На расстоянии выстрела.
— Договорились, — кивнул Бываев.
Они пошли домой — уже в полной темноте, под зажжёнными фонарями, которые бросали на мокрую брусчатку жёлтые, дрожащие круги. Матрёна молчала — не ругалась, не плакала, не уговаривала. Она знала: если Иван Алексеевич решил, его не переубедить. Оставалось только молиться.
Впереди была ночь, полная опасностей. И встреча, которая могла всё изменить.
Глава 4.
Утро понедельника началось для Бываева не с кофе и газеты, а со звонка Шереметева — раннего, настойчивого, не терпящего возражений.
— Бываев, — голос пристава был хриплым, будто он не спал всю ночь, — вы видели «Петербургский листок»?
— Ещё нет, ваше высокоблагородие. Только встал.
— А зря. Приезжайте в участок. Немедленно. И по дороге купите газету. Вы мне нужны трезвым и информированным.
Шереметев бросил трубку — не попрощавшись. Бываев посмотрел на телефонный аппарат, потом на Матрёну, которая уже стояла на кухне с половником в руке.
— Что случилось? — спросила она.
— Не знаю. Но Шереметев не звонит в семь утра просто так.
Он наскоро умылся, натянул сюртук, даже не позавтракал. Матрёна сунула ему в карман краюху хлеба и три копейки — на газету.
— Вернись к обеду, — сказала она, перекрестив его в спину. — И без новостей.
— Какие у нас могут быть новости? — усмехнулся Бываев, хотя внутри уже всё холодело от предчувствия.
На углу Садовой и Вознесенского он купил свежий номер «Петербургского листка». Газета ещё пахла типографской краской — резкой, едкой, — и была влажной, как только что испечённый хлеб. Бываев развернул её на ходу и замер.
Первая полоса. Весь разворот. Крупный, в пол-листа заголовок:
«Кандидов на свободе! Беглец объявился в Берлине»
Ниже — подзаголовок, набранный жирным шрифтом:
«Эксклюзивное интервью нашего берлинского корреспондента с человеком, которого российское правосудие объявило врагом. Кандидов: “Меня осудили по наветам продажного полицейского Бываева”».
Бываев сел прямо на тумбу, не обращая внимания на прохожих, и принялся читать. Статья была длинной, развёрнутой, с подробностями, которые мог знать только сам Кандидов или кто-то из его ближайшего окружения.
Интервьюер — некий Генрих Фогель, корреспондент берлинской газеты «Berliner Tageblatt», который, по странному совпадению, оказался в тот день в ресторане «Адлон», где Кандидов, как ни в чём не бывало, завтракал с двумя дамами и господином в военной форме (немецкой или русской — газета не уточняла).
Кандидов выглядел, по словам корреспондента, «отдохнувшим, загорелым, элегантным». Он пил кофе, ел круассаны и давал интервью с такой лёгкостью, будто речь шла не о побеге из тюрьмы, а о погоде в Баварии.
— Меня осудили незаконно, — заявил Кандидов. — Всё дело было сфабриковано бывшим полицейским Иваном Бываевым, человеком с тёмным прошлым, который сам был замешан в коррупции и с помощью лжесвидетельств пытался обелить себя. Я не убийца, я не заговорщик. Я — жертва системы.
— А двенадцать утопленников? — спросил корреспондент.
— Не было никаких двенадцати утопленников, — улыбнулся Кандидов. — Это выдумки продажных журналистов. Бываев создал миф, чтобы получить чин и награду. И он получил их. А я сидел во французской тюрьме за то, чего не совершал. Теперь я на свободе и буду добиваться справедливости. В том числе — в судах.
Бываев перечитал этот абзац три раза. Руки его дрожали — не от страха, от ярости. «Не было утопленников»? «Выдумки»? А как же тела, которые он видел своими глазами? Как же записки «Должник»? Как же свидетельства Лазарева, Амалии Карловны, самого Чумака?
— Врёшь, — прошептал он вслух. — Врёшь, гад.
Статья заканчивалась многозначительно: «Кандидов не исключает, что вернётся в Россию, чтобы “восстановить справедливость”. На вопрос, не боится ли он ареста, беглец ответил: “Мне нечего бояться. Правда на моей стороне”».
Бываев сложил газету, сунул под мышку и быстрым шагом направился в участок.
Шереметев сидел в кабинете мрачнее тучи. Перед ним на столе лежал тот же номер «Петербургского листка», весь испещрённый пометками красным карандашом.
— Прочитали? — спросил он вместо приветствия.
— Прочитал, — Бываев сел на стул, не дожидаясь приглашения.
— И что скажете?
— Скажу, что это провокация. Кандидов не мог дать интервью в Берлине, потому что он — если верить нашим источникам — уже в России. Это двойник. Или подставное лицо.
— Или он записал интервью заранее, — Шереметев постучал пальцем по газете. — До побега. И попросил опубликовать в нужный момент. Такое бывает.
— Всё равно, — Бываев повысил голос, — он врёт! Утопленники были! Я их видел!
— Я тоже видел, — устало сказал Шереметев. — И вы, Бываев, и я знаем правду. Но знаете, в чём проблема? Правда — она для нас. Для остального мира — то, что напечатано в газетах. А в газетах сейчас — Кандидов, который жалуется на жизнь и клянет продажного полицейского Бываева.
— Меня? — Бываев вскочил. — Меня — продажного? Да я три года голодал, чтобы доказать...
— Я знаю, — перебил Шереметев. — Сядьте.
Бываев сел. Шереметев встал, подошёл к окну, заложил руки за спину.
— Сверху уже звонят, Бываев. Из министерства. Спрашивают: что за скандал? Почему беглый преступник даёт интервью, а мы его не ловим? И почему наш, с позволения сказать, герой — Бываев — фигурирует в этой истории как взяточник и клеветник?
— А что вы им ответили?
— А я им ответил, что Бываев — лучший сотрудник моей части и что газеты врут. Но, — он повернулся, — если появятся ещё статьи — если начнётся новая травля — я не смогу вас защитить. Меня самого попросят. По-хорошему. Или по-плохому.
— Отстранить? — Бываев усмехнулся. — Вторично?
— Не дай Бог, — Шереметев подошёл к столу, сел напротив. — Но я обязан вас предупредить. Будьте осторожны. Не давайте повода. Не лезьте на рожон.
— А если Кандидов сам полезет? — спросил Бываев.
— Тогда — стреляйте первым, — жёстко сказал Шереметев. — И не спрашивайте разрешения.
Бываев вышел из кабинета в тяжёлом настроении. В коридоре его перехватил Находкин — бледный, с газетой в руке.
— Иван Алексеевич, вы видели?
— Видел.
— Это же чушь! Он врёт! Мы же знаем...
— Знаем, — Бываев остановился. — Но знаем — мы. А что знают другие? Что напечатано. А напечатана ложь.
— Что теперь будет?
— Не знаю, Находкин. Будем работать. Будем искать. Будем доказывать.
Он похлопал молодого писаря по плечу и пошёл к себе в кабинет — маленькую, тесную комнату, где на стенах висели карты Петербурга и портрет государя. Здесь, в тишине, он мог подумать.
На столе его ждал конверт. Белый, плотный, без обратного адреса. На конверте — только одно слово, написанное печатными буквами: «БЫВАЕВУ».
Он вскрыл конверт дрожащими руками. Внутри — листок бумаги, вырванный из тетради, с тем же каллиграфическим почерком, что и записка, брошенная мальчишкой в Летнем саду.
«Бываев, вы живы только потому, что Кандидов хочет лично с вами встретиться. Он в Петербурге. Ждите сигнала. Я выйду на вас, когда придёт время. А.К.»
Бываев перечитал письмо несколько раз. «А.К.» — та же подпись, что и вчера. Женщина, которая звала его на встречу к Казанскому собору. Женщина, которая знала о Кандидове. И которая теперь предупреждала его об опасности.
Кто она? Союзница или провокатор? Верить или бояться?
Он спрятал письмо в сейф — туда, где уже лежала папка № 117 с делом Векслера и исчезнувшим перстнем. И почувствовал, как в груди разгорается старый, знакомый огонь — тот, который гнал его в погоню за правдой. Тот, из-за которого он терял всё, но не сдавался.
Домой он вернулся поздно — уже в сумерках. Матрёна встретила его на пороге с перекошенным лицом.
— Ты газету видел? — спросила она.
— Видел.
— И что ты на это скажешь?
— Скажу, что это ложь. Кандидов — убийца. И я это докажу.
Матрёна вдруг всхлипнула — не заплакала, а именно всхлипнула, как ребёнок, которому сделали больно.
— Иван, — сказала она, — когда это кончится? Когда ты перестанешь быть героем? Когда мы заживём нормальной жизнью?
— Это нормальная жизнь, Матрёна, — ответил он, проходя в комнату. — Борьба за правду. Другой у меня нет.
— А я? — Она шла за ним, не отставая. — Я — не нормальная? Я — не правда?
— Ты — моя жизнь. Поэтому я и борюсь. Чтобы ты не стыдилась меня.
— Я никогда не стыдилась! — крикнула она. — Я боялась! Я всегда боялась, что тебя убьют! И сейчас боюсь!
Она подошла к нему, заглянула в глаза.
— Иван, я прочитала это письмо. То, что лежало на столе. От «А.К.». Ты думал, я не замечу? Ты думал, я слепая?
Бываев вздрогнул. Письмо из кабинета — он забыл запереть сейф? Или Матрёна нашла ключ?
— Ты рылась в моих вещах? — спросил он.
— А ты скрываешь от меня опасность! — Она повысила голос. — Ты идёшь на эту встречу? К Казанскому собору? В полночь? Один?
— Я должен.
— Не должен ты ничего! — Она схватила его за лацканы сюртука. — Иван, я боюсь не за тебя. Я боюсь, что ты победишь. Понимаешь? Что ты найдёшь Кандидова, докажешь свою правоту, и тогда... тогда они убьют тебя за это. Потому что ты слишком много знаешь. Потому что ты — живое доказательство их вины. Ты им мешаешь. Ты — заноза. А занозы выдёргивают.
— Матрёна...
— Не перебивай! — Она заплакала — уже по-настоящему, слезами, которые не вытирала, не стыдилась. — Я три года назад чуть не потеряла тебя. Ты лежал в подвале, избитый, с переломанными рёбрами, и я думала — всё, конец. Потом ты выкарабкался. Потом мы зажили. А теперь — снова. Те же лица, те же враги, та же правда. И я боюсь, Иван. Не смерти твоей боюсь — боюсь, что ты уйдёшь и я останусь одна. С этой правдой. С этой памятью. С этим пустым домом.
Она уткнулась ему в грудь, и Бываев обнял её — осторожно, как хрупкую вещь.
— Не останешься, — сказал он. — Я вернусь. Обещаю.
— Ты всегда обещаешь, — прошептала она. — И всегда врёшь.
— На этот раз — не вру.
Она подняла на него заплаканные глаза.
— А если всё-таки не вернёшься? Если они тебя... ну?
— Тогда ты будешь помнить, что твой муж был честным человеком. И это дороже любой пенсии.
Матрёна отстранилась, вытерла слёзы фартуком.
— Упрямый ты, Иван Алексеевич. Как осёл.
— Это ты мне уже говорила.
— И ещё скажу, — она вздохнула. — Иди уж. Только живым вернись. Слышишь? Живым.
— Постараюсь, — сказал он, целуя её в лоб. — Постараюсь.
Ночью, когда Матрёна уснула, Бываев сидел у окна и смотрел на Мойку. Луна светила ярко — почти как в белые ночи, — и вода в канале казалась серебряной, волшебной. Где-то в этом городе прятался Кандидов. Где-то бродила загадочная «А.К.» — женщина, которая знала больше, чем следовало. Где-то готовилось новое убийство или новое предательство.
Бываев вынул из кармана анонимное письмо, перечитал последнюю фразу: «Ждите сигнала».
Он ждал. И знал: сигнал придёт. А когда придёт — он будет готов.
Даже если ценой станет его жизнь.
Глава 5.
Утро вторника выдалось хмурым — небо затянуло свинцовыми тучами, и казалось, что вот-вот пойдёт дождь, но дождь всё не начинался, только воздух сделался тяжёлым, липким, как перед грозой. Бываев сидел в своём кабинете, перечитывал в сотый раз анонимное письмо от «А.К.» и понимал: ждать сигнала — значит терять время. Кандидов не дурак. Он уже в Петербурге — или вот-вот будет. И если не начать действовать сейчас, потом может быть поздно.
Мысль о Троекурове пришла неожиданно. У этого человека — связи. Тёмные, заграничные, негласные, но они есть. Если кто и может узнать, где на самом деле шатается Кандидов и кто ему помогает, так это Виктор Львович.
Бываев набрал номер — Троекуров ответил после третьего гудка, голос его был сонным, недовольным.
— Виктор Львович, это Бываев. Нужна ваша помощь.
— Слушаю, — в голосе Троекурова мгновенно проснулась привычная деловая собранность.
— Кандидов сбежал. Вы знаете?
— Кто ж не знает? Газеты полны. Вчера «Петербургский листок» вышел с сенсацией. Вы, Бываев, там в главных героях. Только в отрицательных.
— Это я уже прочитал. Мне нужно другое. У вас есть связи в европейских полициях — в Берлине, в Париже, в Вене. Узнайте, где он на самом деле. Французы говорят, что он бежал в Россию. Немцы — что он в Берлине. Где правда?
Троекуров помолчал.
— Это стоит денег, Бываев. И немалых.
— Сколько?
— Пятьсот рублей. Минимум.











