
Полная версия
Белая ночь правды над Мойкой. Книга 2

Владимир Кожедеев
Белая ночь правды над Мойкой. Книга 2
Глава 1.
Санкт-Петербург, апрель 189* года. Весенняя капель.
Нева вскрылась в ночь на Благовещенье — с грохотом, треском и таким могучим напором, что вода поднялась на полтора аршина выше обычного, затопив набережные и подвалы. Льдины плыли по реке, сталкиваясь, крошась, наползая одна на другую, и этот тяжёлый, доисторический шум стоял над городом день и ночь, напоминая о том, что Петербург стоит на воде, что вода здесь — главная сила, главный враг и главный судья.
Бываев шёл на службу ранним утром, наслаждаясь непривычным теплом. Весна в этом году пришла рано — ещё в марте начали таять сугробы, а к апрелю снег остался только в грязных кучах у дворницких будок. Небо было бледно-голубым, с редкими облаками, похожими на клочья ваты, и солнце — робкое, ещё не по-настоящему греющее — уже поднималось над Адмиралтейской иглой, разливая по городу жидкий золотистый свет.
Бываев шёл не спеша, вдыхая запахи оттепели — сырой земли, прелых листьев, лошадиного навоза, смешанного с талой водой. Последние полгода его жизнь текла ровно, как хорошо смазанный механизм. Служба в Казанской части шла своим чередом — мелкие кражи, пьяные драки, редкие поимки воров. Никто в него не стрелял, не подсылал убийц, не травил в газетах. Матрёна перестала кричать по ночам и даже начала улыбаться — по-настоящему, без надрыва. Казённая квартира на Мойке обжилась, пахла пирогами и сушёными травами, и по воскресеньям к ним приходили гости — Находкин, Чумак, иногда сам Шереметев, который в домашней обстановке терял свою официальную суровость и превращался в добродушного усатого балагура.
«Кажется, — думал Бываев, сворачивая на Екатерининский канал, — начинается та самая жизнь, о которой я мечтал три года. Тихая. Мирная. Человеческая».
Он даже заулыбался своим мыслям.
В участке, однако, его ждал сюрприз.
Шереметев сидел за столом не в своей обычной расслабленной позе — полулежа, с газетой и стаканом чая, — а прямо, как на приёме у генерал-губернатора. Лицо его было серым, глаза — красными, будто он не спал всю ночь.
— Бываев, — сказал он, не поздоровавшись, — дверь закройте. И сядьте.
Бываев закрыл дверь, сел на стул, и вдруг почувствовал тот самый холодок в спине, который знаком каждому, кто когда-либо ждал плохих новостей.
— Письмо из Франции, — Шереметев протянул ему лист бумаги — официальный бланк Министерства юстиции, с сургучными печатями и французскими штемпелями. — От их министра юстиции — нашему. А наш — мне. Коротко: Кандидов сбежал.
Бываев взял письмо, но читать не стал — и так всё понял.
— Как?
— При помощи неизвестных лиц, — Шереметев усмехнулся. — Как именно — французы не уточняют. То ли подкупил надзирателей, то ли его вытащили с воли. Знают одно: тюрьму он покинул три недели назад. И, по оперативным данным, уже в России.
— В России? — Бываев почувствовал, как кровь отливает от лица. — Он что, с ума сошёл? Его здесь ждёт каторга.
— Его здесь ждёт месть, — поправил Шереметев. — Он человек больной, Бываев. Больной на всю голову. Ему терять нечего. Жизнь он уже проиграл. Но он хочет забрать с собой тех, кто его посадил. Вас в первую очередь.
Бываев молчал. Перед глазами встало лицо Кандидова — белое, перекошенное яростью, каким он видел его в последний раз, в гостинице «Астория», когда диктофон записывал его признание. «Вы ещё пожалеете, Бываев», — сказал он тогда. И вот — пожалуйста.
— Что приказано делать? — спросил Бываев.
— А ничего, — развёл руками Шереметев. — Французская полиция ведёт своё расследование, наш МИД подключён, но толку? Кандидов уже здесь. Он не дурак. Он не будет сидеть на месте и ждать, пока его схватят. Он будет прятаться. И мстить.
— Мне приказано сидеть сложа руки?
— Вам приказано... — Шереметев помедлил, — ...приказано провести негласное расследование. Сами понимаете: официально ни я, ни вы ничего не знаем. Письма не было. Побега не было. Кандидов — мёртв для России. Но вы, Бываев, человек частный. И вы можете... интересоваться. Спрашивать. Копать.
Бываев усмехнулся.
— То есть если меня убьют — начальство скажет, что я действовал на свой страх и риск?
— Именно, — серьёзно кивнул Шереметев. — Не взыщите. Такова наша служба.
Бываев вышел из кабинета, спустился в архив — туда, где когда-то начинал свою новую жизнь. Калистратыч, старый архивариус, копался в подшивках, чихая от пыли.
— Иван Алексеевич? — удивился он. — Вы ж теперь не работаете внизу, вы ж важная птица. Зачем пожаловали?
— Дело вспомнить одно, Калистратыч. Трёхлетней давности. Убийство ростовщика Векслера на Лиговке.
Калистратыч покряхтел, почесал затылок.
— Векслер? Это который с перстнем? Помню, помню. Золотой такой, с монограммой. Красивая вещица была. Жаль, пропала.
— Пропала, — повторил Бываев. — А вы не помните, кто вёл обыск?
— А кто ж его вёл? — Калистратыч понизил голос. — Покойный теперь. Околоточный Степанов. Его потом убили при задержании бандитов. Говорят, не случайно убили.
— А куда дело дели? Бумаги?
— Бумаги — вот они, — Калистратыч указал на стеллаж. — Папка «Дело № 117, Векслер, убийство». Только там ничего нет. Пустая папка. Все улики исчезли вместе с перстнем.
Бываев взял папку, открыл. Внутри — несколько листов: протокол осмотра места происшествия, список изъятого (пустой), объяснительные записки соседей. И всё. Ни перстня, ни подозреваемых, ни зацепок. Дело, которое он вёл три года назад и которое вынужден был закрыть «за недоказанностью» после того, как ему приказали сверху «не копать слишком глубоко».
А копал он тогда глубоко. Потому что Векслер был не просто ростовщиком — он был конкурентом Грязнова. И убит он был, скорее всего, по заказу самого Кандидова. Золотой перстень с монограммой «А.К.» — Александр Кандидов — был той ниточкой, которая вела к пауку. Но ниточку оборвали.
Теперь, когда Кандидов сбежал из французской тюрьмы, это дело вдруг обретало новый смысл. Если Бываев найдёт доказательства, что Кандидов заказывал убийство Векслера, — это будет второй срок. И не французский, а российский. И уже без побегов.
— Спасибо, Калистратыч, — сказал Бываев, пряча папку. — Вы, как всегда, незаменимы.
— Стараемся, — усмехнулся старичок. — Вы только живой останьтесь, Иван Алексеевич. Больно много на вас покушаются.
Весь день Бываев провёл в раздумьях. Он перебирал в памяти старые дела, допрашивал свидетелей, которые ещё оставались в живых. Оказалось, что многие из тех, кто давал показания против Кандидова три года назад, уже умерли. Кто-то — от болезни, кто-то — несчастный случай, кто-то — вообще исчез без следа. Слишком много совпадений. Слишком удобно для Кандидова.
К вечеру Бываев устал, как собака. Голова гудела, глаза слипались. Он решил идти домой, отдохнуть, а завтра продолжить.
По Мойке он шёл знакомой дорогой — мимо того места, где когда-то стоял трактир «Золотой якорь». Теперь здесь был доходный дом с аптекой внизу. Фонари ещё не зажгли, но солнце уже село, и город погрузился в те лиловые, прозрачные сумерки, которые бывают только в Петербурге весной, когда небо ещё светлое, а земля уже тёмная.
Бываев шёл, смотрел под ноги — и вдруг почувствовал взгляд. Тот самый, от которого холодеет между лопаток. Не оборачиваясь, он знал: кто-то идёт за ним. Не близко, не далеко — на расстоянии двадцати шагов. И идёт уже давно.
Он свернул в переулок — спиной чувствуя, что преследователь свернул следом. Остановился у подворотни, вытащил револьвер — тот самый, казённый, который носил теперь с собой всегда, по привычке, не снимая даже дома. И резко обернулся.
В конце переулка, у фонарного столба, стояла фигура. Невысокая, плотная, в чёрном пальто и шляпе-котелке. Лица не разглядеть — слишком темно, слишком далеко. Но Бываев узнал бы этот силуэт из тысячи. Плечи. Походка. Та особенная, надменная прямая спина, которая бывает только у людей, привыкших смотреть на мир сверху вниз.
— Кандидов, — прошептал Бываев, не веря своим глазам.
Фигура сделала шаг вперёд — и растворилась в сумерках. Или нырнула в подворотню. Или просто померещилась.
Бываев бросился вперёд, к фонарному столбу. Никого. Пусто. Только свет фонаря дрожит на мокрой брусчатке, да где-то вдалеке играет шарманка.
— Померещилось, — сказал он себе. — Устал. Переутомился.
Но сердце колотилось где-то в горле, и рука, сжимавшая револьвер, дрожала.
Он постоял ещё минуту, огляделся и пошёл домой — уже не спеша, а почти бегом, поминутно оглядываясь.
Матрёна встретила его на пороге с подозрением — по лицу мужа она научилась читать тревогу.
— Что случилось, Иван? Ты белый, как стена.
— Ничего, — солгал он. — Устал. Дай чаю.
— Ты врёшь, — сказала она, подавая кружку. — Я вижу, когда ты врёшь. Что? Опять это дело? Опять Кандидов?
— С чего ты взяла?
— С того, что ты последние полгода спал спокойно. А сегодня — вон, руками трясёшь. Значит, опять он.
Бываев молчал. Что он мог сказать? Что видел тень? Что ему почудилось? Что враг, которого он посадил в тюрьму за тысячи вёрст, вернулся, чтобы убить его?
— Брось ты это, Иван, — Матрёна села рядом, положила руку ему на плечо. — Дай другим. Пусть они ищут. Ты своё сделал.
— Не могу, — сказал он. — Это моё дело. Моя война.
— Война, — горько повторила она. — Война у людей бывает на фронте. А у нас — на кухне. С твоей правдой, Иван.
Она ушла в спальню, не попрощавшись. Бываев остался один.
В кабинете он достал папку № 117, перечитал в сотый раз. Векслер, убийство, перстень с монограммой «А.К.». Исчезнувшие улики. Мёртвый околоточный Степанов. Слишком много смертей вокруг одного дела.
Он закрыл папку, положил в сейф — тот самый, который Шереметев выделил ему для особо важных документов. Запер.
— Кандидов, — сказал он в пустоту. — Если ты здесь — я тебя найду. Даже если придётся перерыть весь Петербург.
За окном шумела Нева — ледоход, треск, грохот. Весна шла по городу, сметая снег, грязь, старые обиды. Но некоторые обиды, казалось, не смывались даже половодьем.
Бываев лёг спать, но долго ворочался. Ему снилась тень — высокая, плотная, в чёрном пальто. Она шла за ним по Мойке, но он не мог ни догнать её, ни убежать.
Утром он проснулся с одной мыслью: Кандидов не просто вернулся. Он вернулся за ним. И теперь предстояло решить: прятаться или нападать первым.
Выбор, как всегда, был за ним.
Глава 2.
Воскресенье выдалось на редкость ласковым — таким, каким Петербург балует своих жителей разве что два-три дня в году, когда всё вдруг складывается: и солнце светит не слепя, а грея, и ветер дует с юга, а не с Финского залива, и даже Нева, обычно мрачная и угрюмая, блестит, как новенький пятак. Бываев проспал до девяти — неслыханная роскошь для человека, привыкшего вставать затемно. Матрёна уже возилась на кухне, пахло блинами и топлёным маслом.
— Иван, вставай, — позвала она, приоткрыв дверь в спальню. — Блины стынут. И погода — благодать. Пойдём гулять.
— Куда? — сонно спросил он.
— Куда глаза глядят. На Мойку, например. Набережную давно не видели. Погода-то какая!
Бываев сел на кровати, потёр лицо. Вчерашняя тень — Кандидов или его двойник — не выходила из головы. Но Матрёна права: нельзя жить одной работой. Тем более в воскресенье.
— Ладно, — сказал он. — Зови Находкина с Чумаком. Вместе веселее.
Находкин пришёл ровно в одиннадцать — при параде, в новеньком сюртуке, с отутюженными брюками и блестящими, как зеркало, сапогами. Он теперь был старшим писарем, имел под началом трёх человек и жалованье двенадцать рублей в месяц — по тем временам очень прилично для холостого молодого человека. На щеках его цвели красные пятна, как всегда, когда он волновался, но волновался он сегодня не по службе.
— Здравствуйте, Иван Алексеевич! — выпалил он, переступая порог. — Здравствуйте, Матрёна Семёновна! А я сегодня, может быть, кое-кого встречу.
— Кого это? — спросила Матрёна, лукаво прищурившись.
— Да так... одну знакомую... — Находкин покраснел ещё гуще и уткнулся взглядом в пол. — Дочь булочника на Лиговке. Катенька. Мы с ней уже две недели... гуляем. По вечерам.
— Ого! — Бываев усмехнулся. — А нам не говорил?
— Боялся сглазить, — признался Находкин. — Она такая... необыкновенная. Рыжая, веснушчатая, смеётся громко, а когда злится — топает ногой. И пирожки печёт — пальчики оближешь.
— Жениться собрался? — спросила Матрёна.
— Рано пока, — застеснялся Находкин. — Но вообще... да. Со временем.
— Молодец, — сказал Бываев, хлопнув его по плечу. — Наш человек. Всё по-настоящему.
Чумак пришёл с опозданием — прихрамывая сильнее обычного, но бодрый, с тщательно расчёсанной бородой и чистой рубахе. Он служил теперь смотрителем городского стрельбища за Нарвской заставой и, несмотря на протез и старые раны, выглядел почти счастливым.
— Здорово, орлы! — прогудел он с порога. — Куда намылились?
— На Мойку, гулять, — ответил Бываев.
— Хорошее дело. А я своих молодцов учу стрелять. Из револьверов, из винтовок, даже из пулемёта одного — привезли недавно, для испытаний. Представляете, Бываев, пулемёт — это же сила! Сто выстрелов в минуту!
— И много твои молодцы научились? — спросила Матрёна, подавая гостям блины.
— А ты бы видела! В прошлую субботу один парень, семёновский, с пятидесяти шагов попал в копейку. В копейку, представляешь! Я сам в молодости так не умел.
— А сейчас? — поддел Бываев.
— А сейчас я сижу на скамейке и командую, — усмехнулся Чумак. — Ноге покой нужен. Но револьвер в случае чего выхвачу. Не сомневайся.
Вышли около полудня. Солнце стояло высоко, воздух был прозрачным и каким-то особенно чистым — не тем петербургским, с гарью и сыростью, а почти деревенским. По Мойке плыли последние льдины — мелкие, ноздреватые, похожие на огромные куски сахара. На набережной было людно: гуляли маменьки с колясками, студенты в форменных тужурках, парочки под ручку. Даже привычная петербургская угрюмость куда-то испарилась, уступив место весеннему оживлению.
Бываев шёл под руку с Матрёной — не потому, что этого требовал этикет, а потому, что ему хотелось касаться её, чувствовать тепло. Находкин семенил рядом, поминутно оглядываясь по сторонам — высматривал, не идёт ли его Катенька. Чумак ковылял сзади, опираясь на трость, но не отставал.
— Хорошо-то, как, — сказала Матрёна, глядя на реку. — Аж не верится, что есть на свете такая красота.
— Есть, — ответил Бываев. — Если уметь смотреть.
Они прошли мимо дома, где когда-то был трактир «Золотой якорь» — теперь там красовалась аптека с вывеской в виде зелёного креста и жирной надписью «Рецепты принимаются». Бываев невольно замедлил шаг. Тот самый куст сирени, за которым он прятался в памятную ночь, давно вырубили, но место осталось — пустое, залитое солнцем, почти безобидное.
— Ты чего задумался? — спросила Матрёна.
— Да так... вспомнил. Всё когда-то начинается, всё когда-то кончается.
— Кончилось бы уже, — вздохнула она. — Твои вечные началы.
Находкин вдруг остановился, встал на цыпочки, замер.
— Вон! Вон она! — зашептал он. — Катенька! С корзинкой!
Вдали, у Синего моста, действительно шла молодая девушка — невысокая, пухленькая, с рыжими кудряшками и ярким, как маков цвет, лицом. Увидев Находкина, она заулыбалась и помахала рукой.
— Иди, иди, — подтолкнул его Бываев. — Мы догоним.
Находкин, забыв о приличиях, побежал — вприпрыжку, как мальчишка. Чумак засмеялся ему вслед:
— Эх, молодость! Я в его годы тоже так бегал. Правда, за другой.
— А за кем? — спросила Матрёна.
— За женой, — просто ответил Чумак. — И догнал. Уже тридцать лет вместе.
Они пошли дальше, не спеша. У Синего моста толпа — небольшая, но плотная — собралась у самой воды. Слышались взволнованные голоса, женский плач, мужская брань. Бываев, привыкший к таким сценам, насторожился.
— Что там? — спросил он у пробегавшего мимо мальчишки.
— Утопленника выловили, барин, — ответил тот безо всякого испуга, даже с некоторым удовольствием. — Дяденька один. В воде весь день пролежал, разбух.
Бываев переглянулся с Чумаком. Тот кивнул — идите, я прикрою. Матрёна ухватила мужа за рукав:
— Иван, не лезь. Мы гулять пришли.
— Я только посмотрю, — сказал он, мягко освобождая руку. — Останься здесь.
Полицейские уже оцепили место. Тело лежало на набережной, прикрытое рогожей, но Бываев успел заметить, что это мужчина лет сорока, в дорогом, но разорванном пальто, с лицом, которое смерть сделала почти неузнаваемым. Рядом с телом, на отдельной тряпице, лежали вещи: бумажник (пустой), часы (золотые, с гравировкой) и записка — сложенный вчетверо листок промокшей бумаги.
Бываев протиснулся ближе, но тут же был остановлен рукой в белой перчатке.
— А ну, гражданин, назад! — рявкнул полицейский чин в мундире с капитанскими погонами. — Место происшествия. Не велено.
— Я из Казанской части, — Бываев показал удостоверение. — Помощник пристава Бываев.
Чин посмотрел на удостоверение, на Бываева, усмехнулся.
— А, Бываев? Тот самый, что с Кандидовым воевал? Знаем. Но здесь не ваша епархия, Бываев. Это территория Адмиралтейской части. У нас свои сыщики есть. Не извольте беспокоиться.
— Можно хотя бы посмотреть, что там за записка? — спросил Бываев.
— Нельзя, — отрезал чин. — Начальство придёт — посмотрит. А вы, Бываев, идите гуляйте. Не мешайте.
Бываев отошёл, кипя от бессилия. Чумак ждал его в стороне.
— Ну что?
— Ничего. Прогнали. Не наша территория.
— А записка? Говорят, странная.
— Не видел. — Бываев досадливо махнул рукой. — Полицмейстер этот... из породы педантичных ослов.
Матрёна, увидев, что муж вернулся, выдохнула.
— Всё? Уходим?
— Уходим, — согласился он. — Только Находкина подождём.
Находкин подошёл, сияющий, держа Катеньку под руку. Девушка, впрочем, выглядела встревоженной — толпа, шум, покойник.
— Мы пойдём, Иван Алексеевич, — сказал Находкин. — Я Катеньку домой провожу. А то она боится.
— Идите, идите, — разрешил Бываев. — Только без глупостей.
Находкин покраснел, Катенька захихикала, и они скрылись в толпе.
Чумак, оставшись с Бываевыми наедине, вдруг насторожился.
— Бываев, — сказал он негромко, — погляди вон туда. К фонарю. Видишь?
Бываев посмотрел. У чугунного фонарного столба, в двух шагах от полицейского оцепления, стоял человек. Невысокий, худой, в чёрном длинном плаще с поднятым воротником, несмотря на тёплую погоду. Лица не разглядеть — тень от котелка и высокий воротник скрывали всё, кроме подбородка. Но человек смотрел. Смотрел прямо на Бываева — пристально, не мигая, как удав на кролика.
— Вижу, — сказал Бываев. — Не нравится он мне.
— Мне тоже, — Чумак положил руку на револьвер под сюртуком.
— Не дёргайся. При людях не посмеет.
— А я не о том, что посмеет. Я о том, кто он.
— Кандидов? — прошептал Бываев. — Не может быть. Он плотнее, выше.
— А если нанял кого? Смотрящего? Навёл на тебя человека.
Бываев сделал шаг в сторону человека в плаще. Тот не двинулся, не отвёл взгляда. Ещё шаг. Человек в плаще вдруг развернулся и быстро пошёл прочь — в сторону Невского, ловко лавируя между прохожими.
— Стоять! — крикнул Бываев и бросился за ним.
Чумак, чертыхнувшись, ковылял следом. Матрёна осталась на месте, растерянно глядя им вслед.
Погоня была недолгой. Человек в плаще бежал не слишком быстро, но умело — нырял в подворотни, перепрыгивал через лужи, срезал углы. Бываев, несмотря на возраст и старые раны, не отставал, но и не приближался. Чумак давно отстал, только хрипел где-то сзади.
У выхода на Невский проспект человек в плаще обернулся. На одно мгновение — всего на одно — Бываев увидел его лицо. Бледное, худое, с острыми скулами и глубоко посаженными, горящими глазами. Не Кандидов. Совсем другой человек. Но взгляд — тот же, бешеный, ненавидящий.
Человек растворился в толпе. Бываев выскочил на Невский — пусто. Ни плаща, ни котелка, ни горящих глаз. Как не было.
Он вернулся к Мойке, тяжело дыша. Чумак сидел на лавочке, держась за сердце. Матрёна стояла рядом, бледная, с заломленными руками.
— Догнал? — спросил Чумак.
— Нет, — Бываев вытер пот со лба. — Ушёл. Как сквозь землю.
— Кто это был?
— Не знаю. Не Кандидов. Но он меня знает. И ненавидит.
Матрёна подошла, взяла его за руку.
— Иван, — сказала она тихо, — поедем домой. Пожалуйста.
— Поедем, — согласился он.
Дома Бываев долго сидел у окна, глядя на Мойку. Солнце клонилось к закату, вода темнела, и в этом вечернем свете город казался чужим, враждебным. Кандидов, настоящий или призрачный, снова вошёл в его жизнь. А вместе с ним — новые опасности, новые загадки.
Матрёна подошла, обняла его со спины.
— Не лезь ты в это, Иван. Дай другим.
— Не могу, — сказал он. — Это моя война.
Она вздохнула, ничего не ответила и ушла на кухню ставить самовар.
Бываев остался один — наедине с весной, которая не приносила тепла, и с тенью, которая не исчезала даже при свете дня.
Глава 3.
После неудачной погони и мрачных предчувствий у Синего моста компания собралась на набережной, растерянная и выбитая из колеи. Матрёна молча теребила край платка, Чумак перезаряжал револьвер — уже по привычке, на всякий случай, — а Бываев стоял, глядя на воду, и никак не мог прогнать из головы лицо человека в чёрном плаще. Не Кандидов. Кто же?
— Иван, — сказала Матрёна, — может, домой пойдём? Хватит на сегодня приключений.
— Какой домой, Матрёна Семёновна? — Чумак спрятал револьвер. — Погода — благодать, а мы носы повесили. Пойдёмте в Летний сад. Там сейчас, поди, сирень зацветает.
— Сирень в апреле? — усомнилась Матрёна.
— Ранняя в этом году весна, — улыбнулся Чумак. — Сама посмотришь.
Бываев колебался. Летний сад — место, где на них уже нападали однажды, полтора года назад. Память об этом была свежа: тогда Чумак убил человека впервые в жизни, и эта тяжесть до сих пор не отпускала старого солдата до конца. С другой стороны, отступать перед каждым тёмным переулком — значит признать своё поражение.
— Идём, — решил он. — Но держимся вместе. И без глупостей.
Летний сад в начале апреля — место странное, почти мистическое. Деревья стоят ещё голые, но почки уже набухли и вот-вот готовы лопнуть, выпустив на свет первую, робкую зелень. Дорожки посыпаны свежим песком, скамейки выкрашены, статуи — белые, мраморные — выглядывают из-за ещё не распустившихся кустов, как призраки прошлого. Пахло здесь сырой землёй, прелыми листьями и той особенной весенней свежестью, которую не спутаешь ни с чем.
Народу было немного — несколько нянек с детьми, одинокий старичок с книгой на скамейке, парочка влюблённых, которая держалась за руки и смотрела в одну точку. Бываев, Матрёна и Чумак пошли по центральной аллее — медленно, без спешки, наслаждаясь редкими лучами солнца, которые пробивались сквозь ветви.
— А хорошо здесь, — неожиданно сказала Матрёна. — Я и забыла, как здесь бывала в молодости. С подружками. Бегали, смеялись...
— И я бегал, — усмехнулся Чумак. — Правда, за ворами. Здесь, знаешь, любили прятаться карманники. Особенно у фонтана. Толпа, суета — самое раздолье.
— А сейчас есть? — спросил Бываев.
— А сейчас, говорят, прибрались. Полицию нарядили. Но всё равно шустрый народец найдётся.
Они дошли до Главной аллеи, где статуи выстроились в ряд — римские боги, императоры, музы — и сели на скамейку. Солнце грело уже по-настоящему, и Бываев, прикрыв глаза, почти задремал.











