ОСВОБОЖДЕНИЕ
ОСВОБОЖДЕНИЕ

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
30 из 38

— Как мама сегодня? — спросил он, не поднимая глаз от стола и пытаясь придать голосу будничность.

— Как обычно, — ровно ответила Вера. — Утром кричала на весь дом, что я умышленно пересолила кашу. Потом долго и обстоятельно говорила с призраком отца, который, по её мнению, сидел в углу спальни.

Серёжа замер, глядя на дымящуюся тарелку с супом.

— С отцом — повторил он тихо, словно примеряя это безумие на себя.

— Да. С отцом.

Воцарилась пауза. Слышно было, как за окном шумит ветер в ветвях собирающейся цвести яблони.

— Вер, — Серёжа сглотнул, — она что, совсем уже?..

— Прогрессирует, — проговорила Вера с той особенной, расчётливой сухостью, которой люди часто пытаются защититься от невыносимой, раздирающей душу правды. Она произносила слова резко, точно по линейке рану провела. — Врач ведь прямо сказал: назад хода нет, этот процесс идёт в одну только сторону — к худшему. Ничего уже не воротится, а только будет усиливаться, ей будет всё хуже и хуже с каждым днём с каждым часом будут ухудшения! И страдания её, по мере угасания сил, станут лишь невыносимеё, конца им не предвидится. Этим ложным режимом мы только мучаем её. Живьём ведь, живьём режем по-живому!

Серёжа кивнул. Продолжал молчать.

Она пристально смотрела на него — на его беззащитно опущенные, сутулые плечи, на ложку, зажатую в некрупной, но рабочей руке, на то, как судорожно он избегает даже смотреть в сторону маминой комнаты. Он остро чувствовал весь этот тлен, Вера видела это по его замершему взгляду. Брат понимал, что с матерью происходит необратимая катастрофа, но физически не мог смотреть на это прямо. Ведь прямой взгляд требовал тяжёлых, честных мыслей, мысли требовали немедленных решений, а никаких решений у него в голове не было.

Был только страх перед будущим.

— Серёжа, — тихо позвала она.

— Что?

— Ты давно думал о том, что будет?

— Когда — будет? — Он вздрогнул.

— Потом. — Она сделала точную, выверенную паузу. — Вообще. С нами. С этим домом.

Он наконец поднял взгляд. Смотрел на неё растерянно и испуганно, как смотрят на человека, который внезапно сорвал повязку с раны.

— Не думал, — глухо сказал он и снова опустил голову.

— Я тоже раньше старалась не думать, — мягко, почти сочувственно произнесла Вера. — Но жизнь заставляет. Приходится.

Она встала из-за стола. Медленным, бесшумным движением убрала его пустую тарелку, поставила её в раковину. Больше в этот день она не проронила ни слова.

Первый камень манипуляции был положен. Раствор между её волей и его слабостью был залит. Теперь Вера просто отошла в сторону, давая времени сделать свою работу и позволяя этому первому страшному сомнению засыхать в сознании брата.


Второй камень: Эхо иного пути

Вечер.

Второй камень Вера положила через три дня, в воскресенье.

Серёжа сидел у себя после ужина. Мама ушла в свою комнату непривычно рано, пожаловавшись, что очень плохо себя чувствует и сильно устала от собственной дневной суеты. Вера зашла в комнату брата — просто так, без видимого повода, что само по себе уже было огромной редкостью для их отчуждённого быта.

— Можно к тебе? — тихо спросила она, останавливаясь у порога.

— Ну, заходи, — буркнул он, удивлённо приподняв голову.

Она прошла в глубь комнаты и села на жёсткий стул у рабочего стола. Серёжа лежал на диване, вольготно устроив ноутбук на животе. Он смотрел какой-то документальный видеоролик про дикую природу — ленивые жирафы медленно, красиво вышагивали по выжженной африканской саванне, и оператор снимал их долгими, залитыми солнцем планами. От этого зрелища веяло такой недостижимой свободой, что в душной комнате с занавешенными окнами стало трудно дышать.

— Серёжа, — негромко позвала она, глядя на экран. — А ты думал когда-нибудь, чем бы ты занимался, если бы не было вот всего этого?

— Чего — этого? — Он перевёл на неё непонимающий взгляд.

— Всего. Нашего дома. Тяжёлой маминой болезни. Твоих вечных обязательств здесь.

Он пристально, с нарастающей тревогой посмотрел на неё.

— Вер, ты вообще, к чему клонишь?

— Да ни к чему. Просто. Стало интересно.

Серёжа передёрнул плечами и вернулся взглядом к жирафам, словно пытаясь спрятаться за красивой картинкой от её неудобных вопросов.

— Не знаю, — нехотя выдавил он из себя. — Уехал бы куда-нибудь, наверное. На Север, на вахту. На буровые. Там мужикам платят нормально, если вкалывать.

— А почему не уехал раньше?

— Ну — Он неопределённо пожал плечом, и в этом жесте сквозило все его многолетнеё, безвольное бессилие. — Мама ведь. Потом ты. Проблемы эти бесконечные. Как-то всё не сложилось.

— Не сложилось, — эхом повторила она, и в её голосе прозвучал приговор его загубленной молодости.

Она медленно встала со стула. Ей не нужно было развивать эту мысль дальше — её внутренний счётчик зафиксировал, что нужная струна задета. Она сняла запрет с его потаённой мечты. Теперь он сам, лёжа в темноте, будет думать о больших северных деньгах и свободе, которая начнётся, «когда всего этого не станет».

— Спокойной ночи, — ровно сказала она.

— И тебе, — ответил он, не поворачиваясь.

Вера тихо вышла, прикрыв за собой дверь. Второй камень лёг на своё место, идеально совпав с формой его собственных скрытых желаний. Раствор застывал. Ловушка из его личной правды обретала жёсткие, материальные контуры.


Третий камень: Ультиматум ярости

Мама достала его в субботу.

Серёжа пришёл в половине десятого вечера — не то, чтобы сильно пьяным, но и далеко не трезвым. Этот промежуточный, средний градус он удерживать как раз никогда не умел, но сегодня так вышло случайно: его собственные деньги окончательно закончились, а приятели наотрез отказались поить его в долг, отмахиваясь, что сами на мели.

Речь его пока оставалась связной, а шаги — твёрдыми, почти уверенными, но взгляд уже изменился: глаза подёрнулись той характерной мутноватой плёнкой, которая всегда появлялась у него после трёхсот граммов дешёвого алкоголя и выдавала внутреннеё оцепенение.


Мама его ждала. Она всегда караулила его — специально, нарочно не ложилась в постель, когда знала, что он задержится. И ведь не потому караулила, что действительно беспокоилась за него, — нет, тут не было и капли материнской тревоги! — а исключительно потому, что ей жизненно необходимо было выговориться. Всё то злое, раздражающеё, что накопилось в ней за день, вся эта старческая, накипевшая желчь теперь мучительно требовала исхода.

Он ещё и разуться не успел в тесной прихожей, как дверь её комнаты резко распахнулась, и она вышла в коридор.

— Пьяный, — отрезала она вместо приветствия.

— Мам, ну ладно тебе — Серёжа тяжело вздохнул, упёршись рукой в стену.

— Пьяный, говорю. Смотреть на тебя противно. Глаза бесстыжие.

— Мама, я с работы пришёл.

— С какой ещё работы! Это когда ж ты устроиться успел, покажи-ка мне? — Она стояла перед ним — маленькая, сухая, каменно прямая в своём дневном платье, которое нарочно не сняла к ночи. — Работа у него. Пьянь беспросветная, а туда же — называет это работой.

— Мама, дай пройти в комнату.

— Куда пройти? Зачем тебе идти? В берлогу свою, чтобы там пьяным валяться и потолок коптить? — Её голос поднимался — методично, уверенно, как поднимается весенняя вода во время паводка, затапливая всё вокруг. — Сорок лет почти человеку. Сорок! В таком возрасте нормальные мужчины семью имеют, детей растят, дом свой строят. А ты — пьянь поганая. Был пьяницей, пьяницей и подохнешь где-нибудь под забором как собака.


— Мама, не начинай. Пожалуйста, хватит.

— Не хватит! Я тебе правду говорю! Что, правду слушать не хочется? Обидно тебе? Ну так делай что-нибудь, шевелись, чтобы не обидно было!

— Да делаю я, ищу

— Что ты делаешь? Что ты делаешь! — Она почти закричала, и в её глазах вспыхнул тот самый безумный, старческий блеск. — Расскажи мне — что? Под магазином копейки сшибаешь? Это дело по-твоему? Это жизнь?

— Мама. — Серёжа до боли сжал зубы, чувствуя, как внутри закипает глухая, бессильная ярость. — Я устал. Дай мне просто пройти.

— Устал он. Бедненький какой. А я, по-твоему, не устала? Я сорок лет своей жизни на тебя положила, я из-за тебя устала! От тебя самого устала! — Она сделала к нему шаг — крошечный, но преисполненный деспотичной, непреклонной власти.


— Слушай меня сюда. Если ты завтра же с утра не пойдёшь и не устроишься на нормальное, человеческое место — я завещание меняю. Слышишь меня? Меняю! И ничего тебе здесь не достанется, весь этот дом государству отпишу. Ни копейки не получите — ни Верка, ни ты! Вот другие дети за родителями ухаживают — это да, это я понимаю А вы — нахлебники обыкновенные! Только и ждёте моей смерти, неблагодарные!


Серёжа стоял неподвижно. Смотрел на неё в упор, не мигая. В его лице в эти секунды поднималась та медленная, горячая волна, которую Вера видела у него редко, но знала её повадку: когда она доходила до поверхности — он больше не сдерживался.


— Меняй, — сказал он тихо. Голос его прозвучал глухо, словно из подвала.

— Что ты сказал? — Мать осеклась, удивлённо приоткрыв рот.

— Меняй завещание, — повторил он. В этом тихом тоне вдруг появилось что-то каменно-твёрдое, чего в нём не было уже очень много лет. — Мне плевать. Слышишь? Абсолютно плевать. — Закричал он.

— Что ты сейчас сказал?! — она подалась вперёд, не веря своим ушам.

— То, что ты прекрасно слышала. Меняй, как ты меня уже достала. Меняй, только отстань от меня, дай покой.


Мать смотрела на него, тяжело и прерывисто дыша.

— Ах, вот оно как — произнесла она, переходя на шёпот, и в этой внезапной старческой тишине было гораздо больше опасности, чем в её недавнем яростном крике. — Плевать ему. На родную мать — плевать. На родительский дом — плевать. — Она сделала долгую паузу, задыхаясь от обиды. — Ты жалеть будешь, Серёжа. Ты у меня ещё очень горько пожалеёшь.


Она резко повернулась на каблучках, ушла к себе в спальню и с грохотом захлопнула дверь.


Серёжа так и остался стоять посреди темной прихожей, тяжело опустив, рабочие руки.

Она резко повернулась на каблучках, собираясь уйти, но у самой кухонной двери столкнулась взглядом с Верой. Вера стояла в проёме — бледная, неподвижная, окаменевшая от этого крика.


Анна Кирилловна остановилась. Её безумный, блуждающий прищур на секунду зафиксировался на дочери, и на худом лице проступила брезгливая, злая гримаса. Сорок лет Вериной жизни, сорок лет её добровольного рабства, угробленной молодости, и 5 последних лет этих кошмарный уколов и бессонных ночей — всё это было перечёркнуто одним этим старческим взглядом.


— И ты стоишь, змея, подколодная молчишь, — выплюнула мать прямо Веёре в лицо. Голос её звенящей сухостью напомнил тот самый тон, которым Вера недавно говорила у трельяжа. — Глаза вылупила. Думаешь, я не вижу, как ты у меня за спиной с Серёжкой шепчешься? По углам забились, ждёте, когда старуха загнётся, чтобы шмотки её делить? Не дождётесь! Я вас обоих насквозь вижу. Я вас всех переживу. Нахлебники. Дурная у меня кровь, дурные дети выросли.


Она не стала слушать ответа — да Вера и не смогла бы ничего сказать, воздух застрял у неё в груди, как комок сухой хлорки. Мать круто повернулась, дошла до своей спальни и с грохотом захлопнула деревянную дверь.


Серёжа так и остался стоять посреди темной прихожей.

Вера медленно перевела дыхание. Её пальцы на косяке двери судорожно сжались, зажившие в перчатках трещины на коже снова отозвались сухой, пульсирующей болью. Это несправедливое, грязное оскорбление не ранило её — оно окончательно укрепило её логическую броню. Уравнение сошлось. Жалости больше не было. На руинах этой семейной сцены кукловод внутри неё обрёл абсолютную, леденящую уверенность.



Вера бесшумно вышла из кухни. Смотрела на брата в упор. Его лицо сейчас было таким, каким она не видела его уже долгие годы. На нём не было привычной пьяной мути, не было вечной виноватой гримасы, не было и той фальшивой, напускной весёлости, которую он обычно надевал как маску при чужих людях. Это лицо было совершенно голым. Беззащитным. С той самой первобытной, парализующей волю болью, которая просыпается в людях, когда им в лицо швыряют жестокую правду. Правду, которую они сами про себя прекрасно знают, но прячут на самое дно, и которая становится невыносимой именно потому, что она — правда.

— Серёж, — тихо позвала Вера.

Он не ответил. Словно не заметив её, прошёл мимо неё на кухню, тяжело волоча ноги. Сел на табурет. Автоматически взял первое, что попалось под руку на засаленной клеёнке стола — старую пустую кружку. Сжал её в ладонях, уставившись в одну точку.

Вера медленно пошла за ним, бесшумно закрыв за собой кухонную дверь.

Третий камень. Самый тяжёлый, отрепетированный с Григорием камень. Настало его время. Сейчас.



Продажа свободы: Квартирный рай

Она налила ему свежего чаю. Поставила дымящуюся кружку перед ним на засаленную кухонную клеёнку. Села напротив — на своё привычное место, через угол стола, занимая позицию бесстрастного наблюдателя.

Из комнаты матери раздался звук включённого телевизора.

Серёжа крепко держал фаянсовые бока кружки, но не пил. Горячий пар поднимался к его лицу, оседая каплями на лбу, но он словно застыл в оцепенении.

— Она ведь в самом деле это сделает, — глухо сказал он, глядя в тёмную глубину чая. — Завещание поменяет. Всё государству отпишет. Из вредности.

— Может и поменять, — ровно ответила Вера.

— Может — повторил он эхом, силясь ухватиться за привычное малодушие. — А может, и забудет завтра к утру. С её этой головой ничего теперь не поймёшь. Покричит и остынет.

— Серёж.

— Говори.

— Ты вообще когда-нибудь думал об этом всерьёз? — спросила она, и в её голосе прозвучал тот самый холодный, сухой тон, который не оставлял места для увёрток. — О нашем доме. О том, что с нами будет дальше.

— Ты уже спрашивала об этом несколько дней назад, — Серёжа дёрнул сутулым плечом, пытаясь уйти от этого взгляда.

— Тогда я спрашивала абстрактно, — Вера сделала точную, выверенную паузу. — А сейчас я спрашиваю конкретно.

Она говорила тихо, ровно, глядя на него в упор сквозь желтоватый полумрак кухни. Каждое слово ложилось весомо, как кирпич в стену.

— Она проживёт ещё очень долго, Серёжа. Врачи в один голос говорят — лет пять, десять, а может и все пятнадцать. Такие старики физически крепкие, у них все органы работают как часы, это только мозг постепенно отмирает. Она нас всех переживёт, если всё оставить как есть.

— Я знаю — Серёжа зажмурился, словно от физической боли.

— А я — не проживу столько, — отрезала Вера. — Не в том каторжном ритме, в котором я существую здесь последние годы. У меня давление каждое утро — сто семьдесят семь, и все поднимается. Врач прямо сказал: если продолжать в том же духе, это закончится инсультом в ближайшие месяцы. Я до осени могу недожить. Та женщина, про которую нам рассказывала Маргарита Васильевна, помнишь? Которая просто упала замертво у плиты, пока варила обед матери. Ей было всего пятьдесят два года. А мне уже за сорок. Мой организм ломается, Серёжа.

Брат наконец поднял на неё глаза, подёрнутые хмельной мутью, и в них отразился настоящий, неприкрытый испуг. Он впервые увидел перед собой не привычный, вечный громоотвод, защищавший его от всех семейных бурь, а изнурённого, смертельно уставшего человека.

— Вер — Серёжа сглотнул, и его пальцы сильнеё сжали кружку. — Ты что, это всё сейчас серьёзно говоришь? Про инсульт?

— Абсолютно серьёзно. Я уже на грани.

— Тогда тогда надо что-то делать! К врачу тебе нужно хорошему, лечь в больницу, полечиться, таблетки другие подобрать


— Я хожу к врачам, Серёжа. И таблетки я пью горстями, — Вера сделала ещё одну расчётливую паузу, заставляя его впитать всю безысходность ситуации. — Но пока в этом доме ничего не изменится, пока этот ад продолжается каждую ночь — мне не поможет ни один врач в мире. Понимаешь ты это или нет?

Она наклонилась чуть ближе, и жёлтый свет лампы прорисовал глубокие, тёмные тени под её глазами.

— К врачам я бегаю урывками, на часок, другой, не больше, пока она спит. А лечь в больницу, как они требуют, я физически не могу. Ты хоть понимаешь, что это значит, если я уеду на две-три недели в стационар? — Её голос оставался тихим, но в нём появилась звенящая, безжалостная сухость. — Всё это упадёт на тебя. Слышишь? Абсолютно всё. Тебе самому придётся готовить ей и себе завтрак, обед и ужин три раза в день. Мама у нас кушает только свежеприготовленное. Тебе самому придётся отмывать за ней грязь, убирать, стирать её постель и по часам давать таблетки. Сам будешь бегать по магазинам. А на какие шиши, Серёжа? Она ведь из своей пенсии деньги выделяет только на самые дешёвые, копеёчные лекарства, а требует самое лучшеё. Я ей чеки из аптеки приношу, за каждую копеёчку отчитываюсь. И выслушиваю, как всё дорого А дорогие препараты, от сердца, давления и кишечника, а также от деменции, которые хоть как-то гасят её агрессию, я покупаю исключительно за свои. И продукты в этот дом я покупаю на свои деньги. Она может дать деньги себе на булочку или мороженное. Если я лягу в больницу — тебе придётся тащить всё это в одиночку. Поэтому я и работаю уборщицей на двух работах, чтобы ухаживать за ней.


Серёжа замер, ложка в его руке едва заметно задрожала. В его сознании, привыкшем прятаться от быта, эта картина заиграла живыми, страшными красками.

— И это ещё не всё, — Вера безжалостно продолжала укладывать камни, заколачивая последнюю дверь в его ловушке. — Если я лягу в больницу моя работа уборщицей сразу прекратится. Никто не будет держать за мной место три недели и ждать, пока я лечусь. Возьмут новую женщину, а я на это место, в пять утра на ледяном ветру, с огромным трудом устроилась. И что будет потом? Я выйду из больницы безработной, без копейки в кармане. На что мы жить тогда будем, Серёж? На её пенсию, из которой она ни рубля не даёт без боя, мы просто подохнем здесь с голоду. Вместе с ней. Да она считает, что мы должны содержать её, а ей пенсия даётся государством для её развлечений.


Она замолчала, давая раствору застыть вокруг этой страшной математики. Её слова, сотканные из чистой, неопровержимой правды её физического и финансового истощения, били точно в цель. Она методично разрушала его последнюю психологическую защиту, загоняя брата в тот самый угол, из которого для него не должно было остаться иного выхода, кроме одного-единственного действия.


Серёжа смотрел на неё долгим, потяжелевшим взглядом. В его сознании, до краёв наполненном только что услышанной страшной математикой быта, медленно проворачивались невидимые шестерёнки. Логика сестры перекрыла ему все лазейки для бегства.

— Понимаю, — сказал он наконец, и, кажется, совсем протрезвел. Слова давались ему с трудом, словно ворочать ими приходилось физически. — Всё я понимаю, Вер.

— Ты понимаешь, — эхом повторила она, закрепляя пройдённый рубеж. — Ты ведь видишь всё это каждый божий день. Ты здесь живёшь, ты дышишь этим адским воздухом. — Она подалась чуть вперёд, сокращая дистанцию, и посмотрела на него прямо, не оставляя возможности отвести глаза. — Серёжа, я хочу спросить тебя об одной вещи. И мне нужно, чтобы ты ответил мне предельно честно. Не так, как ты делаешь обычно — не надо отшучиваться, злиться или уходить в свою комнату. Посмотри на меня.

— Спрашивай, — буркнул он, сильнеё сжимая ладонями фаянсовые бока кружки.

— Ты думал когда-нибудь, что ты будешь делать если я помру в этом месяце?

— Вера понизила голос почти до шёпота, отчего кухонное пространство мгновенно сузилось вокруг них, — и что было бы, если бы её если бы её не стало?


Наступила мёртвая, звенящаятишина. Слышно было, как на часах в коридоре равнодушно отсКапивают секунды.

Серёжа неподвижно смотрел на кружку с остывающим чаем. Долго смотрел, словно на дне её искал спасительное опровержение. В его лице сейчас не было гнева, была лишь беззащитная, голая растерянность человека, у которого сорвали последнюю маску.

— Думал, — признался он наконец. Звук вышел тихим, сиплым, предназначенным скореё самому себе, чем ей.

— И? Что ты думал?

— И ничего. Думал и всё. Страшно это, Вер. Страшно.

— А я скажу тебе точно, что было бы, — Вера перешла на ровный, деловой тон, выкладывая перед ним ту самую готовую, заманчивую схему. — Этот старый дом — наш. Пополам, без всяких глупых ультиматумов про завещание. Твоя половина — полностью твоя. Захочешь — живи сам на своей территории. Захочешь — пустим туда квартирантов, оформим аренду. Квартиранты — это стабильные, живые деньги каждый месяц. Без обмана, без задержек.

Она сделала короткую, выверенную паузу, давая картинке обрести плоть.

— Тебе больше не придётся унижаться, бегать на этот профилактический склад или по притонам искать случайные копеёчные подработки. Вообще никуда не надо будет бежать, Серёж. Живёшь себе спокойно, трезвеёшь, делаешь что хочешь, и ни одна живая душа в этом мире тебе больше слова дурного не скажет.

Серёжа поднял на неё глаза. Хмельная муть из его взгляда окончательно выветрилась, уступив место какому-то лихорадочному, сухой блеску.

Вера видела, как в его голове, подстёгнутый её словами, со скрипом заработал этот чужой, иезуитский механизм. Перед его внутренним взором мгновенно развернулась та самая панорама «квартирного рая», которую так детально спроектировал Григорий. Маленькая, тихая, чистая комнатка. Никаких изнуряющих обязанностей. Никаких старческих криков в шесть утра про пересоленную кашу и призраков в углах. Стабильные деньги, капающие на карту. Никто не пилит, никто не тычет сорока годами и забором. Полная, абсолютная свобода.

Приманка была заглощена. Её упрямый расчёт безупречно сработал на его эгоизме.

— Вер, — он сглотнул, и его сутулая спина неёстественно выпрямилась. — Ты вообще, к чему сейчас всё это ведёшь? Зачем ты это говоришь?

— Пока — ни к чему, — мягко, почти равнодушно ответила она, поднимаясь с табурета. — Просто констатирую факты. Просто хочу, чтобы ты трезвой головой понимал — как оно могло бы быть в нормальной жизни. И как оно обязательно будет, когда меня не станет от инсульта или инфаркти у этой самой плиты.

Она поправила волосы у виска тем самым точным, маминым жестом.

— Всё, ложись спать. Уже очень поздно.

Она бесшумно вышла из кухни, прикрыв за собой дверь.

Третий, самый тяжёлый камень манипуляции лёг на своё место, намертво придавив остатки его воли. Раствор из её безжалостной правды и его трусливой мечты застывал быстро и прочно. Ей больше не нужно было ничего делать. Ловушка для брата была открыта полностью, и теперь время работало на них с Григорием.


Переименование: Рождение «Освободителя»

Серёжа созрел за десять дней.

Вера не ожидала, что всё произойдёт так стремительно — её внутренний расчёт отводил на этот процесс гораздо больше времени. Но мать в эти десять дней упрямо работала против себя самой, даже не догадываясь об этом. Она кричала на него по любому поводу, трижды устраивала безобразные ночные истерики, а в один из вечеров, прямо при Григории, брезгливо выплюнула ему в лицо: «Пьянь конченая!» В другой раз она произнесла — достаточно громко и отчётливо, чтобы звук прошёл сквозь тонкие доски стены: «Лучше бы этого Серёжи вообще никогда не было на свете».

Это последнеё Вера слышала сама — и видела лицо брата сразу после этих слов. Его защитная броня разлетелась в пыль.

Он пришёл к ней сам. Поздно, почти в полночь. Вера сидела у себя в комнате, тупо глядя в экран, где шёл очередной проходной сериал; Григорий ушёл около часа назад. Серёжа вошёл без сКапа — пьяный, но не до беспамятства, а именно в том опасном, пограничном состоянии, когда алкоголя в крови ровно столько, сколько необходимо трусливому человеку, чтобы решиться произнести вслух то, что трезвым он никогда не посмеёт сказать.

Он тяжело сел на край её кровати. Смотрел на неё в упор, не мигая.

— Вер, — глухо позвал он.

— Что ты хочешь, Серёж? — Она убавила звук на пульте, бережно фиксируя каждое его движение.

— Это надо кончать, — отрезал он.

Вера ровно, без единой лишней эмоции посмотрела на него.

— Что именно — кончать?

— Вот это всё, — он неопределённо махнул дрожащей рукой в сторону маминой спальни. — Нельзя так дальше жить, понимаешь? Ты полностью права была тогда на кухне. Нельзя. Это не жизнь, это каторга какая-то.

— Серёжа

— Нет, ты постой, ты дослушай меня! — Он говорил тихо, лихорадочно, в захлёб, как говорят люди, которые приняли безумное решение и панически боятся замолчать, чтобы не раздумать на полпути. — Она сегодня опять за своё. «Пьянь конченая, алкаш подзаборный» При нём ведь сказала, при чужом человеке, при Григории Ивановиче! — Он сделал тяжёлую паузу, сглатывая слюну. — Знаешь, о чём я тогда подумал? Честно?

На страницу:
30 из 38