
Полная версия
ОСВОБОЖДЕНИЕ
— Она проживёт дольше меня, — сказала вдруг Вера с какой-то леденящей, ровной отчётливостью. — Если ничего не изменится. Если всё оставить как есть.
Он молчал. Он не стал спорить, не стал утешать её дежурными фразами, потому что знал: эта страшная мысль должна полностью созреть в её голове.
— Я написала это сегодня утром. В блокнот. — Вера опустила глаза, уставившись на свои руки с въевшимся потемнением в трещинах кожи. — Первый раз написала вслух. Ну, не вслух — на бумаге. Но написала. Чёрным по белому.
— Это важно, — сказал он, чуть подавшись вперёд.
— Что — написала? — Она вскинула голову, словно ища в его глазах осуждения или, наоборот, спасительного отпущения грехов.
— Что позволила себе это думать, — ответил Григорий, и его голос прозвучал почти ласково, как звучит голос надзирателя, запирающего замок. — До конца. Не остановила себя на полпути. Не испугалась собственной мысли.
Она смотрела на него. В её аналитическом уме, который до сих пор считал себя хозяином положения, произошёл глубокий, незаметный тектонический сдвиг. Зло, стоявшее у двери, больше не ломилось внутрь — оно уже сидело с ней за одним столом, одобряя её «смелость».
— Григорий, — сказала она, и её пальцы судорожно сжались на краю стола. — Я не готова. К третьему варианту. Я всё ещё не готова. Слышишь?
— Я знаю.
— Но я больше не говорю «никогда».
Григорий смотрел на неё. Долго. Его лицо в жёлтом полумраке казалось неподвижной маской, за которой скрывалось торжество расчётливого ума. Контракт ещё не был подписан, но согласие на сделку уже было получено. Самое страшное «Да» в её жизни уже было произнесено под видом уступки обстоятельствам.
— Это другое, — сказал он наконец, и в его интонации послышался сухой, металлический клик.
— Да.
— Это — честно.
— Да.
И это слово «честно» прозвучало в тишине пустой кухни как окончательный приговор человеку в ней. Ловушка захлопнулась, хотя до самого действия оставались ещё месяцы. Её упрямый разум принял яд, посчитав его высшим проявлением рациональной честности, и цепь сомкнулась вокруг её шеи.
Она взяла кружку. Пила чай — медленно, не думая в этот момент ни о чём конкретном. Или, наоборот, думая обо всём сразу, что, в сущности, было одно и то же для её перегруженного ума.
За стеной — мама. Её ровное, тяжёлое дыхание. Тот самый прерывистый, сухой присвист, который Вера знала до последней интонации. Мама была живой. Она существовала там, за перегородкой, в своей собственной, искажённой реальности — с призрачным Петром в углу комнаты, с нерождённым мальчиком, со спрятанными в лифчике деньгами и вечным, изнуряющим страхом отравления. И эта безумная реальность была для неё абсолютно настоящей, осязаемой — точно такой же реальной, как этот деревянный кухонный стол и эта керамическая кружка в руках Веры.
Две несовместимые вселенные в границах одного старого дома. Обе — настоящие. И обе — абсолютно невыносимые.
— Я решу, — тихо сказала Вера, нарушая звенящую кухонную тишину. — Когда решу — я скажу тебе.
— Хорошо, — отозвался Григорий. Его голос оставался ровным, без единой лишней эмоции.
— Только не торопи меня.
— Я не тороплю.
— Ты кладёшь камни, Григорий. Каждый твой приход, каждое слово — ты подкладываешь эти камни.
— Да, — согласился он без тени смущения. — Кладу. Но скорость — твоя. Выбор за тобой, когда раствор подсохнет, и можно будет укладывать следующий.
Она смотрела на него сквозь тусклый жёлтый полумрак. В этом его утверждении — в этом вкрадчивом «скорость твоя» — было что-то такое, что её аналитический ум принимал за чистую, неопровержимую правду. Ей жизненно необходимо было верить, что она сохраняет контроль, что она — режиссёр этой драмы.
Может, это и было правдой. А может, нет. Могло быть так, что скорость на самом деле задавал он, а ей только казалось, что она управляет процессом. Может, те самые камни, которые он приносил каждый вечер, давно уже сложились в глухую, непробиваемую стену, за пределами которой не было спасения, а она просто этого не замечала. Но за эту фразу — «скорость твоя» — она держалась мёртвой хваткой. Пока ещё держалась. Это была её последняя психологическая иллюзия.
— Иди, — устало сказала она. — Уже поздно.
Он встал, не прощаясь. Прошёл по тёмному коридору подошёл к маминой двери — остановился там на секунду, привычным движением прислушался к старческому дыханию за стеной. Потом направился к выходу. Скрипнула половица. Щёлкнул замок калитки во дворе.
Наступила тишина.
Вера сидела на кухне одна под блеклым жёлтым светом. Она медленно, словно совершая тайный ритуал, открыла блокнот. Пролистала страницы, нашла утреннюю запись.
«Она проживёт дольше меня».
Вера долго смотрела на эти неровные, написанные её собственной рукой буквы. Они казались ей чужими. Потом она взяла ручку и вывела ниже — медленно, осторожно, как пишут то, что панически страшно зафиксировать, потому что написанное на бумаге обретает плоть и становится необратимым:
«Я решу тоньше».
Она закрыла блокнот. Аккуратно, без спешки убрала его в сумку. Застегнула молнию. Встала. И в этой звенящей пустоте дома, где металлические кольца уже начали невидимо стягиваться вокруг её лодыжек, она пошла спать.
Легла обессиленная, закрыла глаза и уснула мгновенно — тем ровным, непроницаемым сном праведника, который всё рассчитал и снял с себя бремя сомнений. Рациональная логика убаюкала её, подменив живую совесть формулами целесообразности. И ей не снилось ничего из того, чего она подспудно могла бояться: ни мамин прерывистый присвист, ни вкрадчивый силуэт Григория, раскладывающего перед ней камни.
Ей снилась только комната — чистая, ослепительно выбеленная комната, в которой не было ни окон, ни дверей. Абсолютно герметичный, стерильный бетонный куб, где воздух казался разреженным и мёртвым.
И посреди этой пустоты, прямо на холодном полу, лежал её блокнот. Он был открыт на той самой странице, где она ещё час назад чувствовала себя хозяйкой положения. Но аккуратной, математически точной строчки «Я решу тоньше»больше не было. Буквы растаяли, превратившись в серую, пахнущую тленом пыль.
Вместо них чья-то чужая, подростковая рука — грязная, с растопыренными пальцами и тёмным налётом, въевшимся глубоко под ногти, — медленно и ожесточённо выводила поперёк листа всего одно слово. Оно расползалось по бумаге, въедалось в волокна, и Вера во сне понимала, что этот почерк, этот грязный след на белизне и этот беззвучный, парализующий её волю крик принадлежат ей самой. Там было написано:
«Когда?»
И от этого короткого, бьющего прямо в сознание вопроса у неё во сне перехватило дыхание. Безупречное уравнение, которое она так тщательно выстраивала для спасения своей жизни, сошлось мёртвым результатом. Она ещё спала под своей логической броней, но её расколотый, уязвлённый ум уже знал то, чего она так боялась признать наяву: контракт подписан, и невидимый часовой у её дверей уже начал обратный отсчёт.
ГЛАВА 20. ТОЧКА НЕВОЗВРАТА: ПЛАН
АНАТОМИЯ «ЧИСТОГО» УДАРА»
Это случилось в среду.
Не потому, что среда была особенной — просто так вышло, что именно в среду всё совпало: Серёжа ушёл с утра и не вернулся к обеду, мама легла отдохнуть после ужина, и они оказались вдвоём на кухне с двумя кружками чая и той тишиной, в которой уже давно говорилось то, что не говорится при посторонних.
Вера пошла и плотно закрыла дверь в комнату матери.
Григорий сидел — как всегда, прямо, руки на столе. Смотрел на кружку.
— Я думал, — сказал он.
— О чём.
— О выходе.
Вера посмотрела на него. Её взгляд, до этого скользивший по ровной поверхности стола, теперь застыл на его лице, словно она пыталась нащупать предел той бездне, к которой они приближались.
— Ты всегда думаешь о выходе, — тихо сказала она. В её интонации не было упрёка, только усталая констатация факта.
— Сейчас — конкретнее, — отозвался Григорий. Его голос прозвучал удивительно буднично, без малейшего пафоса или надрыва, отчего Вере на секунду показалось, что они обсуждают обычный ремонт дома или сложную финансовую сделку.
Она молчала. Она замерла, сжав пальцы на кружке, и ждала. В этой удушливой кухонной тишине, под тусклым жёлтым светом над плитой, её ум уже приготовился впитывать цифры и факты, отсекая любые лишние чувства.
— Проблема не в том, что именно нужно сделать, — ровным, сухим голосом произнёс он, глядя прямо перед собой. — Проблема в том, кто это сделает, как именно и что будет потом.
От яда откажись сразу: подозрение мгновенно падёт на ближний круг, на тебя. Будет экспертиза, будут искать источники, допрашивать врачей.
Бить тяжёлым предметом без опыта — глупость. С первого раза не убьёшь, только намучаешься, да брызгами всё вокруг зальёшь. А капли крови на одежде — это прямая, стопроцентная улика, от которой не отмоешься. Самый чистый и верный способ — нож точно в сердце. Быстро, аккуратно и надёжно.
Он произнёс эти страшные слова — «нож точно в сердце» — с той технической точностью, с какой инженер говорит об установке детали.
— Кто делает, — повторила она медленно. Это был не вопрос, а фиксация главной неизвестной в их безупречном уравнении.
— Следствие смотрит на близких, — продолжал Григорий, и в его рассуждениях сквозила безжалостная логика человеческих законов. — Всегда — на близких. В первую очередь проверяют мотив и физическую возможность. Ты — дочь. Ты ухаживаешь за ней восемь лет, а последние пять – очень плотно, ты измучена, ты здесь каждую ночь. Ты — первая, на кого посмотрят. И на кого укажут.
— Я знаю.
— Я — чужой человек, — Григорий сделал небольшую паузу, выверяя каждое слово. — Я здесь без очевидного мотива. Но я прихожу, соседи меня видят, и это тоже улика. — Он подался чуть вперёд, и тень от его головы на стене кухни выросла, став зловеще огромной. — Значит, нужен кто-то третий. Тот, на кого следствие посмотрит и сразу решит: да, здесь всё понятно. Тот, чья биография сама по себе станет идеальным ответом для протокола.
В этот момент ловушка, которую они проектировали, окончательно обрела свои очертания. Григорий мягко подводил её к мысли о брате, переводя стрелки грядущего кошмара на Сергея. Зло не просто ждало ответа «да» — оно уже подбирало орудие преступления и того, кто понесёт за него наказание.
Вера пристально смотрела на него, словно пытаясь проникнуть в самые глубины его души. — Серёжа, — произнесла она, и в её голосе не было ни вопроса, ни сомнения. — Да, — отозвался Григорий, и в этом простом слове заключалась вся тяжесть их разговора.
Григорий сидел неподвижно, его руки лежали на столе параллельно друг другу, словно две выверенные детали механизма. Вера подняла на него взгляд, в котором сквозь усталость проступил холодный аналитический вопрос.
— Григорий, у тебя ведь... колоссальный опыт. Ты говоришь об «африканской технике» и «снятии часового» так, будто это инструкция к мясорубке. Почему не ты сам? Это было бы быстрее и надёжнее.
Григорий чуть подался вперёд, и тень от его головы на стене кухни стала зловеще огромной.
— Потому что у каждого действия есть «почерк», Вера. Если это сделаю я, следователь из убойного отдела увидит не трагедию, а подпись профессионала. Один точный удар, выверенный угол, отсутствие лишних движений — это не «бытовуха». Это почерк человека, который убивал в саванне. Следствие сразу начнёт искать военного, наёмника, спеца. Они начнут искать меня.
Он сделал паузу, давая «математике распада» проникнуть в её сознание.
— А нам нужен хаос. Нам нужно, чтобы это выглядело как отчаянный, неумелый рывок дилетанта. Удар Серёжи — даже после моего инструктажа — будет нести в себе его внутреннюю дрожь. Это будет выглядеть как случайное, хаотичное попадание грабителя, который испугался собственной тени. Профессионализм в таком деле — это прямая улика, а Серёжина биография — это идеальное алиби для нашей легенды.
Он посмотрел ей прямо в глаза, и его голос прозвучал с металлической чёткостью:
— Серёжа — это тот, на кого следствие посмотрит и сразу решит: «Да, здесь всё понятно». Алкоголик, долги, сорванная психика. Его неуклюжесть — наш главный защитный слой. Если я нанесу удар, это будет убийство. Если это сделает Серёжа — это будет статистика, в которую поверят все.
Вера подняла взгляд и увидела, что Григорий смотрит на неё. В его глазах не было ни тени соучастия или человеческого тепла; он изучал её лицо так, как командир изучает карту местности перед боем — без страсти, но с абсолютным вниманием к каждой детали рельефа, просчитывая, не дрогнет ли этот фланг в решающий момент. Она поняла: для него она сейчас — такая же деталь механизма, как и кран, который он починил, чтобы начать этот отсчёт.
Тишина, казалось, растянулась на целую вечность. За окном простирался двор, где яблоня, тосковала под серым небом, а в маминой комнате царило молчание, словно само время остановилось. — Нет, — произнесла Вера, и в её голосе звучала решимость, которая не подлежала сомнению. — Выслушай меня, — сказал он, и его взгляд был прямым, лишённым давления, но полным той уверенности, что умела убеждать. — Сначала выслушай, а потом скажи «нет». Она продолжала смотреть на него, как будто искала ответ в его глазах. Затем, не отрывая взгляда, взяла кружку и сделала глоток, словно это действие могло помочь ей собраться с мыслями. — Говори, — произнесла она, и в её голосе прозвучала нотка ожидания, готовности к тому, что последует.
СЦЕНА 2. «ДИАГНОЗ БУДУЩЕГО: ТЮРЬМА КАК МИЛОСТЬ»
— Твой брат, — сказал Григорий, и в его голосе снова зазвучала эта страшная, успокаивающая ровность, — куда он идёт?
— Не понимаю вопроса, — ответила Вера, хотя её ум, всегда работавший на опережение, уже уловил направление его мысли и испуганно сжался.
— Куда он идёт? Через год, через два? — Григорий сделал паузу, давая её воображению время нарисовать картину. — Он пьёт. Не останавливается. Полноценной работы нет, а та, которая изредка попадается — нестабильная, сомнительная, сразу срывается. Деньги у него кончаются, он потихоньку тянет из дома, что плохо лежит, постоянно занимает, чтобы заработать авторитет у своих друганов. Давно вы расплачивались за его кредит?
Он говорил без малейшего осуждения или брезгливости, как опытный врач говорит о неизлечимом, запущенном диагнозе. Так бездна разверзается под видом бесстрастной констатации фактов.
— Я видел таких людей, Вера. Много видел. Они все идут в одну сторону: сначала не приходят ночевать, потом ночуют под забором, так человек становится бомжом. И конец этой дороги всегда один, и он не длинный. Редко кто из них переживает первую серьёзную зиму на улице, если до этого не отравится палёнкой.
Вера молчала. Её кружка с остывшим чаем казалась сейчас единственной твёрдой точкой в поплывшей реальности кухни. Она молчала, потому что это была правда. Жестокая, очевидная правда. Она знала это сама, знала уже давно, но никогда, ни единым словом не признавалась в этом вслух, потому что произнести это означало бы окончательно принять неизбежность его гибели.
— Если ничего не изменится, — продолжал Григорий, методично укладывая свои мысленные камни, — он окончательно сопьётся. Два года, ну три — не больше. Но всё это время этот деградирующий груз будет висеть на твоей шее, высасывая из тебя последние остатки жизни. И ещё не понятно кто тебя первее вгонит в гроб: мать или брат.
Она это, кстати, тоже помогла ему прийти в это состояние, — он едва заметно кивнул головой в сторону маминой комнаты, где за стеной продолжался старческий присвист, — сделала всем своим воспитанием. Любимый сынок, которому всю жизнь всё прощалось и сходило с рук.
— Не надо, — глухо оборвала его Вера. Ей физически больно было слушать эту трезвую, анатомическую правду об их семье.
— Я говорю факты.
— Я слышу.
— Если он окажется под следствием, — Григорий подался вперёд, и его глаза в жёлтом полумраке блеснули сухим, лихорадочным блеском, — если он пройдёт через суд и получит срок — его изолируют. Назначат принудительное лечение от алкогольной зависимости, потому что признают, что он это сделал в белой горячке. Тебе надо будет только подтвердить, что он страдал приступами белой горячки, и ничего не помнил. В клинике будет жёсткий режим. Врачи. Полная, принудительная изоляция от алкоголя.
Он сделал долгую, звенящую паузу, позволяя Вере впитать всю иезуитскую глубину этого расчёта.
— Для него тюрьма — это единственный шанс просто выжить. Понимаешь меня? Не красивый шанс. Совсем не приятный. Но — единственный. Если мы подставим его, мы не погубим его, Вера. Мы спасём его смерти в канаве.
Григорий вскользь, почти равнодушно, добавил: Серёжа в этой схеме — всего лишь временная переменная, замена, которая наконец должна встать на своё место. В этой фразе Вере почудилось эхо тех ночных разговоров матери, когда та звала в темноту нерождённого Сашу. Григорий, сам того не зная, предлагал принести в жертву живого брата так же рационально, как мать когда-то пожертвовала тем, первым сыном, ради своего освобождения.
И эта мысль, эта страшная подмена понятий, где предательство брата и соучастие в убийстве матери оборачивались актом высшего, сурового милосердия, упала на благодатную почву её уставшего разума. Её безупречное уравнение сошлось ещё в одной точке. Зло больше не просило её согрешить; оно предлагало ей совершить благодеяние ради спасения Сергея. Ловушка для брата была спроектирована под видом спасительного ковчега.
Вера смотрела на него, и до сих пор цеплялась за формулы, теперь упёрлась в эту страшную, вывернутую наизнанку истину.
— Ты утверждаешь, что тюрьма спасёт ему жизнь? — тихо спросила она, и в её голосе проскользнул холодный, пронизывающий ужас.
— Я говорю, что это самый крайний случай, — возразил Григорий, и в его интонации появилось что-то вкрадчиво-убедительное. — Если сделать всё с умом, он вообще не попадётся. Но даже если его поймают, суд отправит его на принудительное лечение. В худшем сценарии — если он поведёт себя как полный дурак — его посадят. Но даже при этом не вероятном раскладе он останется жив! Понимаешь меня, Вера? На свободе, здесь, в этом угаре, он долго не протянет, а там у него появится шанс.
— Ты сам-то в это веришь?
— Я видел таких людей, — повторил он, глядя прямо ей в глаза своим немигающим взглядом. — Тюрьма ломает не всех. Некоторых она — собирает. Когда человеку деваться некуда, когда выбора больше нет — некоторые начинают с нуля и держатся.
Вера молчала. Но теперь она думала не об абстрактной «переменной в уравнении», как пытался преподнести Григорий. Она думала о Серёже — о нём конкретном, живом, настоящем.
В её памяти мгновенно, с безжалостной толстовской отчётливостью, всплыли картины из их общего прошлого. Вот он стоит у окна и потерянно смотрит на отцветающую яблоню во дворе. Вот старая поздравительная открытка с корявой надписью «Мама, с праздником!», выведенной детским, робким почерком с сильным наклоном влево. Она вспомнила, как Серёжа обнял маму на её юбилеё — неловко, сутулясь, — и как мама тогда на секунду закрыла глаза, словно укрывшись в этом объятии от своего безумия. Вспомнила, как совсем недавно брат глухо сказал в темноту за окном: «Хватит уже» — и в этом коротком вздохе было что-то глубокое, подлинное, что упрямо жило в нём под слоем алкогольного тумана и застарелой слабости. И предать эту искру в нём казалось теперь окончательным убийством человека в себе.
Но Григорий не давал ей удержаться за эту живую память. Он безжалостно возвращал её к прагматичному расчёту, подкладывая новые камни.
— А после, — продолжал он, переводя разговор на язык осязаемой выгоды, — дом — ваш. Точнее, твой. Ты наконец выходишь на нормальную работу. Не уборщицей в шесть утра на ледяном ветру — а на ту работу, для которой у тебя есть голова и образование. Дом мы ремонтируем, приводим в порядок. — Он сделал паузу, просчитывая цифры в уме. — Можно и Серёжину половину сдавать, пока он будет там. Это деньги. Стабильные, ежемесячные деньги. Мы потом их ему отдадим, будет капитал для хорошего старта.
— Его половину, — повторила она эхом, и это словосочетание резануло её слух своей дикостью.
— Да. Когда выйдет — всё будет его. Законно, по документам. Я ведь не говорю — отнять или обворовать его.
— Ты говоришь — подставить.
— Я говорю — использовать ситуацию так, чтобы в итоге выжили все, — произнёс он, окончательно формулируя свою иезуитскую доктрину. — Она — освобождается от своих страшных страданий. Он — изолируется и получает свой единственный шанс быть трезвым. Ты — наконец получаешь нормальную жизнь. А я — он вдруг остановился, не договорив фразу.
— Ты получаешь дом, — закончила за него Вера. Её голос стал ровным, как лезвие ножа.
— Да, — сказал он просто, без малейшего смущения или попытки оправдаться. — Я получаю дом. И тебя.
Наступила тишина.
Это была та самая абсолютная, честная тишина — страшная тишина, в которой все скрытые, грязные мотивы были наконец названы своими именами. Больше не было благородных масок, не было «рациональной необходимости». Сделка была разложена на столе во всей своей неприглядной наготе.
И Вера, заглянув в эту бездну, не отпрянула. Её аналитический ум принял эти условия.
— И как это должно выглядеть, — тихо сказала Вера, поднимая на него глаза. — Технически.
Григорий чуть подался вперёд, его руки легли на стол, и в жёлтом полумраке кухни его пальцы двигались медленно, словно расставляли невидимые фигуры на шахматной доске.
Но Вера не просто слушала — её расчётливый ум, включившись в эту страшную игру, мгновенно обнаружил скрытую уязвимость в его рассуждениях. Логика Григория была хороша, но она оставляла слишком много шансов для того, чтобы Сергей действительно пострадал. А Вера хотела безупречного уравнения.
— Ты упустил один вариант, — прервала она его, и её голос прозвучал удивительно твёрдо. — Если Серёжа сделает всё правильно, ему вообще не придётся отвечать. Следствие можно увести в сторону.
Григорий замер, внимательно вглядываясь в её лицо. Она не просто принимала правила игры, она тихо переписывала их под себя, пока учитель самонадеянно наслаждался своей властью.
— Ограбление, — отчётливо, без запинки произнесла Вера. — Сразу после того, как он... сделает это, он должен перевернуть комнату. Разбросать вещи из ящиков, вытряхнуть тумбочку, сорвать шторы. Сделать так, будто в дом забрался какой-то залётный наркоман или уличный бомж, который искал, чем поживиться.
Наткнулся на хозяйку, испугался, зарезал её — и сбежал. Думаю, что для следствия это самая привычная, рутинная картина. Они сразу пойдут искать по притонам.
— А Серёжа? — тихо спросил Григорий, и в его глазах промелькнул сухой, оценивающий блеск. — Его проверят первым.
— А Сергею мы обеспечим алиби, — Вера ровно посмотрела на него, чувствуя, как внутри устанавливается та самая леденящая «ровность», выжигающая остатки человеческого. — Сразу после этого он должен быстро, дворами, пойти к Витьку или кому-то из его компании. К тем, кто пьёт неделями без просыху. Серёжа сядет с ними, откроет бутылку, и к моменту, когда всё обнаружится, он будет мертвецки пьян. Для следователя Витёк и остальные подтвердят: Серёга был у них с обеда, не выходил, пил. Ложное алиби от собутыльников — простое, грязное, но, если они будут стоять на своём, у полиции не будет прямых зацепок. Они пустятся по ложному следу. Будут искать мифического наркошу, а Серёжа останется чист.
Григорий молчал несколько секунд, мысленно поворачивая эту новую деталь так и этак, проверяя её на прочность с безжалостной дотошностью. В его голове это уравнение сошлось ещё более изящно: если алиби выдержит — план идеален, если же следователи расколют пьяного Витьку и алиби рухнет, Сергей всё равно окажется за решёткой, как Григорий и задумывал. Схема стала беспроигрышной.
— Это гладко, — признал Григорий, и на его губах появилась едва заметная, жёсткая полоска улыбки. — Очень гладко, Вера. Ты права. В таком виде это сработает при любом раскладе.
Вера кивнула. Внутри неё не было ни паники, ни раскаяния. Её упрямый разум праздновал победу: ей казалось, что она создала безупречную, безопасную конструкцию, которая защитит брата и освободит её саму. Она заставила себя поверить, что этот криминальный подлог — высшая форма заботы о семье. Ловушка была спроектирована, чертежи утверждены, и цепь соавторства в грехе намертво связала их двоих в этой душной, пахнущей старым чаем кухне.
— Но Серёжа никогда не убивал даже курицу, — начала она. — Как он это сделает.
— Это не сложнее чем резать хлеб, — сказал он, — Нож легко входит в тело, как в капусту. Я покажу.





