ОСВОБОЖДЕНИЕ
ОСВОБОЖДЕНИЕ

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
21 из 38

Мама в какой-то момент дошла до кровати — это было хорошо, это было лучше, чем коридор — и легла. Но легла, не успев полностью, и постельное бельё было испорчено, и халат, который она накинула поверх рубашки, и сама рубашка.

Вера стояла у кровати и смотрела на это.

Ночник горел — оранжевый, маленький. В этом свете всё выглядело особенно: тени, края предметов, мамино лицо — старое, серое, измученное. На стене у кровати — пятно. На дверном косяке — пятно огромное, растёртое. Откуда пятно на косяке — она не понимала, не стала думать.

— Мама, — сказала она. — Надо сменить.

— Не трогай меня.

— Надо постель сменить и рубашку.

— Не трогай, говорю.

— Мама, ты не можешь лежать в этом.

— Могу. Отстань.

Вера стояла.

Смотрела на мать.

На это серое, измученное лицо в оранжевом свете ночника.

— Мама, — сказала она — тихо, с тем остатком терпения, который оставался, а оставалось немного, совсем немного, на донышке. — Я сейчас принесу чистую рубашку и поменяю постель. Ты поднимешься на три секунды. Только три секунды. Хорошо?

Мама смотрела в потолок.

— Я умираю, — сказала она.

— Ты не умираешь, ты много слабительного выпила.

— Умираю. Из меня всё вытекло. — Голос был — не то, что раньше, тот с напором и требованием. Этот был тихий, почти детский, и в нём было что-то такое, от чего у Веры что-то сжалось. — Это уже не кишечник. Это органы. Гниют изнутри и выходят.

— Мама.

— Выходят, говорю. Я чувствую.

— Это слабительное. Четыре таблетки. Это нормальная реакция.

— Какая нормальная! — Голос поднялся — ненадолго, сил не хватило удержать высокую ноту, и он снова упал. — Нормальная — это раз в сутки сходить. А тут — всю ночь. Это не нормально. Это умираю.

— Ты не умираешь.

— Ты не знаешь как я мучаюсь. — Мама наконец повернула голову, посмотрела на Веру. В её взгляде было — Вера не сразу нашла слово — животный страх. Тот, который глубже разума, который живёт в теле. — Ты не чувствуешь. Тебе не плохо. Тебе — хорошо, а мне — умираю.

Вера смотрела на неё.

И думала — быстро, под поверхностью, пока руки уже шли к ящику с чистым бельём — думала о том, что мама сейчас, в этот момент, говорила правду. Не про органы и гниение — нет, это был страх, это была усталость, это было четыре таблетки слабительного и четырьмя часами утра, в сочетании с семьюдесятью пятью годами возраста. Но про страх — правду. Она боялась. По-настоящему боялась — смерти, тела, распада, того, что происходит с телом, которое больше не слушается.

Боялась того, что Вера видела снаружи.

А она — изнутри.

— Мама, — сказала Вера. — Ты не умираешь. Я рядом. Поднимись на минуту.

Мама поднялась — с усилием, держась за Верину руку.

Вера сменила простыню — быстро, привычно. Принесла чистую рубашку. Обтёрла мать влажной тряпкой, помогла переодеться — руки мамы были слабые, почти не поднимались, кожа старческая, обвисшая, как пергамент, артрит плюс ночь плюс усталость.

Уложила обратно.

Накрыла одеялом.

Испачканное бельё взяла в охапку — вынесла в ванну, бросила в таз с холодной водой. Потом.

Вернулась в комнату.

Мама лежала с закрытыми глазами. Лицо — серое, выжатое. Рот чуть приоткрыт.

— Верка, — сказала она. Не открывая глаз.

— Что.

— Ты здесь?

— Здесь.

— Не уходи.

— Я здесь, мама.


КАПИТУЛЯЦИЯ

К пяти утра поток наконец пошёл на убыль.

Не кончился — просто стал меньше, реже, слабее. Мать сходила ещё раз, потом ещё раз — уже сама без эксцессов добралась до туалета, уже сама вернулась. Упала на постель — буквально упала, без сил, без слов. Течь по ногам прекратилось, видно кишечник очистился полностью.

Лежала.

Вера сидела на краю её кровати — на том месте, где сидела всегда последние месяцы. На примятом краю, у маминых ног.

Тишина.

Настоящая, первая за всю ночь.

— Верка, — сказала мама — тихо, с трудом. — Прости меня.

Вера посмотрела на неё.

— За что.

— За ночь такую. — Мать не открывала глаз. — Это я сама. Сама виновата. Не надо было шесть пить.

— Не надо было, — согласилась Вера.

— Я думала — так быстрее.

— Я знаю.

— Не быстрее вышло.

— Нет.

Молчание.

Потом мама нашла рукой — Верину руку, лежавшую на краю постели — нашла, не глядя, взяла. Крепко, с той неожиданной силой, которая бывает у людей в момент, когда им плохо и они держатся за что-то живое.

Вера не убрала руку.

Сидела.

Держала.

— Ты злишься? — спросила мама.

— Нет.

— Злишься. Ночь такая была.

— Мама. — Вера смотрела на это серое, выжатое лицо с закрытыми глазами. — Спи. Не думай сейчас.

— Устала ты.

— Устала.

— Прости.

— Сплю. Я рядом.

Мамина рука постепенно расслабилась — не выпустила, просто расслабилась, как расслабляется то, что больше не может держаться напряжённым. Дыхание выровнялось. Присвист — тихий, привычный.

Заснула.

Вера сидела ещё несколько минут.

Смотрела на маму.

На это лицо во сне — без страха, без напора, без всего, что было днём и всю ночь. Просто — старое лицо. Усталое.

Она осторожно вытащила руку.

Встала.

Пошла в ванну — посмотрела на гору испачканного белья в тазу. Залила горячей водой. Добавила порошок. Пусть отмокает. Потом отстираю, и в стиральную машину.

Потом.

Сейчас — коридор.

УБОРКА ПЕРЕД ВЫХОДОМ

Время приближалось к шести, опаздываю, пора бежать на работу, она домывала линолеум.

На коленях — тряпка, ведро с чистящим средством, холодная вода. Руки работали — ровно, без мыслей, без оценок. Это нужно сделать, иначе все остатки разнесёт по всему дому. Это делается. Вот и всё.

Пятна на дверном косяке — она не понимала до сих пор, как они там оказались, но они были, она их видела — она оттёрла их сначала влажной тряпкой, потом сухой. Шерстяные дорожки — они приняли больше всего, она работала с ними осторожно, поперёк ворса, потом вдоль, пока не стало чище.

Не идеально.

Дорожки потребуют нормальной стирки — потом, не сейчас.

Сейчас — чтобы не воняло. Чтобы можно было войти в дом и не знать.

В половине седьмого она встала с колен.

Постояла — держась за стену, потому что голова поплыла немного, это от долгого сидения на корточках, от бессонной ночи, от химии, в закрытом помещении. Прошло.

Она пошла к себе.

В комнате — постель нетронутая, та, которую расстилала в половине десятого. Чистая наволочка с запахом мороза и порошка. Она смотрела на неё.

И именно в эту секунду у Веры был выбор

ВЫБОР, КОТОРЫЙ МЫПРИНИМАЕМ.

Вариант 1.

Больше всего на свете ей хотелось сейчас упасть прямо здесь, прямо так, на постель, лицом вниз, и провалиться в тяжёлый, глухой сон без сновидений. Но въевшееся в плоть чувство долга, безжалостное и непререкаемое, гнало её вперёд, не оставляя выбора. Дрожащими руками Вера сняла домашний халат наспех натянула привычную одежду. Именно в эту минуту, когда суета ненадолго утихла, она с пугающей отчётливостью ощутила, как глубоко в груди ноет, ворочается и наливается свинцом усталое сердце. Капать корвалол в стакан, считать тягучие, пахнущие аптекой капли — на это не было ни сил, ни времени. Она судорожно нащупала в кармане блистер, выдавила горьковато-мятный кругляшок валидола и толкнула его под язык, надеясь на быстрое спасение. Поверх домашней кофты привычным движением легла серая рабочая куртка. С тумбочки в кулак перекочевали старая сумка, ключи от офиса. Пора идти.


Прошла через коридор — запах ещё стоял, чуть слабее, но стоял. Небольшой сквозняк вытягивает запах, а когда вернётся — он уже рассеется, и тогда будет легче домывать. Она знала, что, когда вернётся мать ещё будет спать в своей комнате, поэтому окна раскрыла настежь.

Вышла на улицу.

Мартовское утро было серое, холодное, с мокрым воздухом и запахом весны под снегом.

Она шла к остановке.

Нет — к офису. Пешком, как всегда, двенадцать минут.

Думала о том, что сейчас придёт в чужой офис. Что там будут кабинеты — чистые, почти чистые, просто — рабочий беспорядок, бумаги на столах, кружки с засохшим чаем, мусорные корзины. Что она будет мыть полы — обычный пол, ровный, без всего. Что она будет протирать раковины в туалете — офисные раковины, аккуратные, минимальный след.

И что это — это — будет легко.

Легче, чем дома.

Это было страшным открытием. Валидол рассосала, но боль не ослабела, усилилась.

Подумала, что чужая грязь — легче своей.

Что вымыть весь офис — это отдых. По сравнению с тем, что было дома.

Она шла и думала об этом.

И думала о том, что сказал врач — Маргарита Васильевна, на крыльце, с сигаретой. Про ту женщину, которая упала у плиты. Которая говорила «некогда» до последнего.

Вера поднесла руку к лицу.

Посмотрела на костяшки.

Трещины. Краснота. Следы хлорки — белёсые, по краям трещин.

Руки человека, которого используют.

Она опустила руку.

Шла дальше.

До офиса оставалось пара минут. Сердце никогда так тревожно не болело.

Впереди — чужой пол. Чужие раковины. Чужой мусор.

Отдых.

Всё убирала как в тумане.

В последней переговорной она успела остановиться — на секунду, проходя мимо зеркала.

Посмотрела.

Женщина в зеркале была — она знала это лицо наизусть, видела его каждый день — но сегодня оно было другим. Не внешне — те же черты, тот же цвет волос. Другим — внутри того, что читается в лице, если смотреть не на поверхность.

Серое.

Не больное, нет. Просто — серое. Того особого серого цвета, который бывает у людей, когда из них что-то ушло и ещё не вернулось. И неизвестно — вернётся ли.

Она вспомнила слова Маргариты Васильевны.

Человек, который ухаживает, привыкает считать свою жизнь менее важной. Это происходит незаметно.

Незаметно.

Вот именно.

Она смотрела на себя в зеркало.

И думала — впервые так отчётливо, впервые именно этими словами, без смягчения, без «наверное» и «может быть» — думала о том, что исчезает.

Она заставила себя отвернуться от зеркала. Время безжалостно поджимало, скоро набегут холёные, пахнущие дорогим парфюмом сотрудники, и мир вокруг должен быть безупречно чистым, словно никакого ночного кошмара с матерью никогда не существовало. В груди ворочалось что-то чужое, тяжёлое, сердце билось неровно, с какими-то глухими, пугающими перебоями.

«Ну ничего, надо успеть, — привычно, с тупой покорностью подумала Вера. — Кто спросит про здоровье? Кому нужно твоё сердце? Только сморщатся, если грязь увидят. А так — пройдут мимо, словно ты невидимка».

Она упрямо гнала от себя страх, цепляясь за простую, понятную мысль: «Сейчас домою этот проклятый коридор... дотру до угла... а там присяду, отдохну, перетерплю».

Вера сделала шаг, толкая перед собой потемневшую швабру. Наклонилась, чтобы поправить скользкую, пахнущую хлором тряпку. В этот миг изнутри, прямо сквозь рёбра, ударил раскалённый нож.

Воздуха вдруг не стало.

Она судорожно уцепилась обеими руками за черенок швабры, ловя ртом ледяной офисный сквозняк, но боль только разрасталась, затапливая сознание чёрной водой. Ноги обмякли, перестали служить. Вера медленно, неуклюже осела прямо на холодный линолеум. Швабра со стуком упала в сторону.

Она прислонилась затылком к шершавой серой стене.

Удивительно, но последние мысли были совсем не о себе, не о разорвавшемся сердце. Сознание угасало, дробилось на мелкие, несвязанные осколки. Вспыхнул и погас образ неубранного, пропахшего болезнью дома. Голодная мать, которая вот-вот проснётся в своей нечистоте и начнёт звать её. Храп пьяного Серёжи. Забытые, не купленные в аптеке лекарства.

Вера исчезала. Растворялась в этом сером утреннем полумраке. В грязных тряпках. В цинковых вёдрах. В бессонных, удушливых ночах.

Григорий облекал это в холодные, ровные слова — математика распада, рациональное облегчение, коробка, которую нужно открыть.

Маргарита Васильевна кричала об этом — давление под сто восемьдесят, та женщина, что упала навзничь у плиты.

А здесь не было никаких слов.

Просто — серое, землистое лицо.

Просто — огрубевшие руки в глубоких, до крови, трещинах.

Просто — она…


ОБНАРУЖЕНИЕ

Первые сотрудники начали приходить, когда небо за окном подёрнулось пеплом. Турникет на входе привычно, механически взвизгивал.

Молодой IT-специалист, в наушниках высоко задрав подбородок и бережно неся в руке картонный стаканчик с обжигающим латте, едва не наступил на её вытянутую ногу. Его мысли были заняты не вчерашним сложным кодом, а о предстоящим разговоре о повышении зарплаты. Он скользнул взглядом по обмякшей фигуре Веры, по ведру, по зажатому в кулаке блистеру от лекарств. В его чистеньком, распланированном мире не было места чужой немощи. «Опять эта рвань нализалась с утра пораньше, как таких алкашек вообще на порог пускают?» — брезгливо подумал он. В этот момент Вера ещё сделала свой, беззвучный, едва заметный глазу судорожный вздох. Качественная реанимация, один сильный толчок в грудину, простой звонок врачам прямо сейчас — и этот парень вернул бы её к жизни. Но брезгливость, насущные мелкие амбиции и сытое безразличие затмили его разум. Он лишь аккуратно переступил через её старый стоптанный туфель и зашагал дальше, упиваясь вкусом дорогой кофейной пенки, слушая местный реп.

За ним потянулись остальные. Люди шли мимо человека, словно мимо кучи грязной ветоши. Кто-то стыдливо отворачивался, проецируя на Веру собственные утренние страхи и раздражение, кто-то раздражённо бросал: «Пусть дрыхнет, начальство придёт — пинком вышвырнет».

Но когда идущая женщина из бухгалтерии наклонилась и тронула Веру за плечо, реальность содрогнулась. Тело мертвецки послушно, тяжело завалилось набок, обнажив остановившийся, стеклянный взгляд, устремлённый в никуда. Коридор прошил истошный, животный крик.

В одно мгновение напыщенное безразличие сменилось липким, удушающим ужасом перед бездной. Живые люди, ещё минуту назад считавшие себя хозяевами этого пространства, вдруг осознали, что смерть ходила среди них, касалась их одежды. Началась суета: кто-то судорожно, ломая ногти о клавиатуру телефона, набирал скорую, кто-то застыл в углу, зажимая рот ладонями, бледный как полотно. Прибывший врач лишь брезгливо сорвал резиновые перчатки — спасать было некого уже минут двадцать.

В наступившей мёртвой, давящей тишине пожилой ночной охранник, неотрывно смотревший на полупустое ведро, тихо, с надрывом пробормотал: «Она же вот только… только ведром гремела… Всё торопилась управиться…» Никто не посмел ему ответить. Каждый стоящий в кругу вдруг с леденящей отчётливостью понял, что переступил через человека, которого убивал этот самый серый, равнодушный коридор.


«ВОЗВРАЩЕНИЕ» ДОМОЙ

Калитка, и входная дверь дома скрипнула как-то непривычно робко. Анна Кирилловна, сидевшая на засаленном диване посреди душного, непроветриваемого зала, мгновенно повернула голову на звук. Ночной кошмар ещё оставил после себя липкие следы: на полу валялись обрывки старых простыней, в углу тускло поблёскивал таз, а в воздухе всё ещё стоял тот самый невыносимый, кислый запах человеческого распада, который Вера так и не успела до конца выветрить.

Анна проснулась уже давно. Она была голодна, у неё ныла поясница, и внутри неё разрасталась привычная, глухая злоба на дочь.

— Лентяйка. Умчалась спозаранку, бросила всё как есть. Специально ведь ушла, чтобы подольше не возвращаться, чтобы заставить её, больную, мучиться в этой грязи.

В прихожую вошла не Вера. Это была Татьяна Петровна, посторонняя женщина в чужом, наспех наброшенном пальто — та самая бухгалтерша из офиса, чьё лицо всё ещё оставалось серым от пережитого шока. Она робко переступила порог, комкая в руках носовой платок, не зная, куда деть глаза от бьющего в нос запаха чужой нищеты и болезни.

— Здравствуйте... Вы Анна Кирилловна? — тихо, задыхаясь, спросила гостья. — Я с работы Веры... Понимаете, Вера Ивановна... она сегодня утром... Скорая приехала, но сердце... Она умерла. Прямо в коридоре с грязной тряпкой в руке.

— Как вы вошли? — Калитка и двери были приоткрыты.

— Верка всегда закрывает, когда уходит, а это алкаш — значит после Верки на четвереньках приполз, когда он уже нажрётся, тварь поганая, никакой пользы от него.

Анна моргнула. Логика угасающего, тронутого деменцией разума не приняла эти слова как трагедию.

— Анна Кирилловна, ваша дочь на работе умерла…

В её сузившемся мире, где остался только инстинкт выживания и страх перед голодом, весть о смерти дочери теперь была осмыслена, но ударила не по сердцу, а по привычному комфорту. Лицо старухи мгновенно исказилось плотной, бытовой гримасой раздражения.

— Как это — умерла? — голос Анны прозвучал резко, капризно, без единой слезы. — Как посмела? Что за глупости вы говорите! Я сорок лет её на своих плечах тянула, копейку к копейке складывала, всю жизнь на неё положила! Неблагодарная...

Она тяжело задышала, цепляясь сухими, скрюченными пальцами за край покрывала. Горе не пришло. Пришла ярость обманутого вкладчика. Настоящая, искренняя обида старого эгоиста, у которого отняли последнюю вещь.

— Вот паразитка... — пробормотала Анна, и в её глазах заблестели слёзы — но то были слёзы жалости к самой себе. — Специально ведь, назло мне. Кто теперь за мной ухаживать будет? Я своё уже отработала, я больная женщина! Кто мне кашу сварит? Кто ведро вынесет? Посмотрите, что в доме делается! Всё бросила, убежала... Кто меня кормить будет?

Бухгалтерша отшатнулась, прижав ладонь к губам. Перед ней сидело не чудовище из сказки, а совершенно обыкновенная, несчастная старуха с полубезумным взглядом, которая искренне, до глубины души считала себя главной жертвой в этой ситуации. В её угасающей голове смерть дочери была лишь досадной, эгоистичной выходкой. Очередной неприятностью, которую Вера устроила лично ей.


— Нашла время... — Анна злобно шмыгнула носом, глядя на пустую тумбочку. — Она же знала, прекрасно знала, что сегодня таблетки сердечные заканчиваются. Кардиолог велел строго по часам пить. Нашла, когда умирать... Специально подстроила, чтобы меня со свету сжить. Опять мне одной всё расхлёбывать... Дом грязный, я голодная, лекарств нет... На кого она меня оставила? Паразитка... — Истерично визжала она.

Старуха отвернулась к стене, продолжая обиженно, мелко шамкать губами и баюкать свою личную, домашнюю обиду, пока в прихожей чужая женщина тихо плакала, окончательно теряясь перед лицом этой обыденной, страшной нелюбви.


Татьяна Петровна, растерянно комкая в руках мокрый носовой платок, сделала шажок вперёд. Ей было до жути, до дурноты не по себе в этой душной комнате, но долг требовал довести тяжёлый разговор до конца.

— Анна Кирилловна, — робко, уже заранее догадываясь о страшном ответе, спросила она. — Там в морге... документы нужно оформлять. Вы... вы будете тело дочки забирать? Организовывать всё... похороны?

Старуха вдруг подалась вперёд, и её блеклые, слезящиеся глаза яростно округлились. Она буквально вызверилась на гостью, брызжа слюной от клокочущей внутри обиды:

— Ты что, дура, что ли?! — взвизгнула Анна Кирилловна, тыча кривым, дрожащим пальцем себе в грудь. — Не видишь, в каком я состоянии?! Мне разве может быть до этой паразитки?! Мне самой в больницу надо, я умираю, у меня давление под двести! И почему я — я! — должна её хоронить?! Эта сволочь меня предала! Бросила одну в грязи, голодную подыхать!

Она тяжело, со свистом задышала, ловя ртом воздух, и зашлась в сухом, злом кашле, но тут же продолжила, махнув рукой в сторону окна:

— И денег у меня нет! Ни копейки не дам! Пусть её там с бомжами в общую яму закапывают, она это заслужила! Мать родную бросить на произвол судьбы... Нашла время помирать, паразитка! Специально подстроила, чтобы меня со свету сжить! Опять мне одной всё расхлёбывать...

Старуха отвернулась к стене, продолжая обиженно, мелко шамкать губами и баюкать свою личную, домашнюю обиду. Именно в этот момент от её пронзительного, дребезжащего крика в соседней комнате раскололся тяжёлый, сивушный сон Серёжки...



"ТРАУР" СЕРГЕЯ

Тяжёлый, сивушный сон Сергея раскололся от пронзительного, дребезжащего крика матери. Он разлепил веки, и в глаза тут же ударил мутный дневной свет, отозвавшись в затылке тупой, пульсирующей болью. Во рту было сухо и горько, словно туда высыпали прокуренные окурки. Серёжка сел на диване, утробно закашлялся и схватился за налитую свинцом голову. Из зала долетали обрывки материнской истерики — сухие, капризные выкрики, сквозь которые то и дело прорывалось: «...бросила меня!.. померла, паразитка!.. на кого оставила!..»

В сознании, ещё скованном похмельным туманом, что-то дрогнуло. Померла? Вера? В груди шевельнулось странное, давно забытое и оттого пугающе острое чувство. Тоска не тоска, а какая-то глухая, детская жалость на мгновение сжала его пропитое сердце. Он вспомнил, как Вера ещё девчонкой заплетала косы, как совала ему, мелкому, мятные конфеты втайне от отца. «Неужто отбегалась Верка?» — подумал он, и к горлу подступил горячий, липкий комок. На секунду показалось, что он сейчас разрыдается, закричит, бросится к матери.

Серёжка кое-как поправил грязные, пахнущие перегаром штаны и, покачиваясь, вышел в коридор. Заплаканная чужая женщина из бухгалтерии, испуганно прижимаясь к косяку, торопливо обувалась, стремясь поскорее сбежать из этого ада. Старуха на диване продолжала выть, монотонно раскачиваясь из стороны в сторону. Всё было горькой, окончательной правдой. Веры больше не было.

Но жалость испарилась так же быстро, как утренний пот. Похмельная абстиненция — жестокая, животная штука — мгновенно сожрала остатки человеческого. Мысль о мёртвой сестре в Серёжкиной голове тут же сделала крутой, уродливый поворот и превратилась в привычную, шкурную потребность. Сердце колотилось, требовало дозы, а Верка — частый источник, у которого всегда можно было выклянчить или незаметно вытащить из кошелька сотню-другую на крутку или пиво, — теперь, наверное, уже лежала где-то на холодном кафеле морга.

Серёжка облизал пересохшие, потрескавшиеся губы. Взгляд его помутнел, стал суетливым.

— Надо... это... помянуть надо Верку-то, — сиплым, пропитым голосом выдавил он, делая шаг к материнской комнате. — Слышь, мам? Грех не помянуть. Душа-то летает... Дай денег. Хоть на крутку дай, по-человечески же надо... Сестра всё-таки.

Анна Кирилловна от его слов зашлась в новом, ещё более яростном припадке.

— Деньги?! — завизжала она, брызгая слюной. — На водку опять?! А меня кто кормить будет, ирод? Лекарства, где мои?! Нашли время оба — одна упылила на тот свет, другой последнее из дома тащит! Все эгоисты, все подохнуть мне желают! С голоду тут помру, никто воды не подаст! Дети называется.

Серёжка мгновенно осклабился. Родственная жалость окончательно уступила место злобной, похмельной агрессии.

— Ах, так, да?! — зловеще прохрипел он, сужая покрасневшие глаза. — На помин сестре пожалела? Ну и хрен с тобой! Я с ней по-человечески, с уважением… Раз так, сама себе вари, сама ковыряйся тут в говне своём! А я пойду у чужих людей просить, на коленях стоять буду! Пусть все видят, пусть тебе, матери, стыдно станет, какая ты тварь родную дочь помянуть не даёшь!

Он круто повернулся, едва не сбив с ног застывшую в ужасе бухгалтершу, выскочил на крыльцо и с такой яростью шарахнул тяжёлой железной дверью, что стены в прихожей задрожали, а с потолка посыпалась мелкая сухая известь.

Оказавшись на промозглом, сером воздухе, Серёжка даже не взглянул в сторону, где дневное солнце щедро рассыпало свой свет. Он припустил трусцой к ближайшему пятачку у магазина, на ходу лихорадочно соображая, у кого из местных алкашей можно перехватить до шабашки или кому сбыть старый материнский тонометр, который успел прихватить по дороге.

— Раз она так со мной, так и я с ней. Так будет справедливо на все сто процентов, — думал он.

Мысли о Вере испарились. Осталась только жажда.


НЕКОМУ ПОХОРОНИТЬ

Татьяна Петровна вышла из тёмного, пропахшего бедой дома на залитую солнечным светом улицу. Руки её всё ещё крупно дрожали, а в ушах стоял дикий, капризный визг Анны Кирилловны и грохот двери, которой только что хлопнул Серёжка. Она отошла к следующему частному дому, достала из сумочки телефон и, несколько раз промахнувшись мимо экрана, набрала номер генерального директора.

В трубке после третьего гудка раздался ровный, уверенный голос Игоря Владимировича. На заднем плане слышался тихий шелест автомобильных шин — он уже ехал в офис.

— Да, Татьяна Петровна, слушаю вас. Что там с Верой Ивановной? Скорая уехала?

— Игорь Владимирович... — голос бухгалтерши сорвался на выдох, она прижала свободную руку к груди, пытаясь унять колотье. — Веру не увезли. То есть увезли, но в морг. Она умерла до их приезда. Сердце. Я... я сейчас была у неё дома. Сообщила, что Вера умерла. Сообщила её матери, что нужно похороны организовывать…

На страницу:
21 из 38