
Полная версия
ОСВОБОЖДЕНИЕ
В четыре утра Вера обнаружила её постель
Мама в какой-то момент дошла до кровати — это было хорошо, это было лучше, чем коридор — и легла. Но легла, не успев полностью, и постельное бельё было испорчено, и халат, который она накинула поверх рубашки, и сама рубашка.
Вера стояла у кровати и смотрела на это.
Ночник горел — оранжевый, маленький. В этом свете всё выглядело особенно: тени, края предметов, мамино лицо — старое, серое, измученное. На стене у кровати — пятно. На дверном косяке — пятно огромное, растёртое. Откуда пятно на косяке — она не понимала, не стала думать.
— Мама, — сказала она. — Надо сменить.
— Не трогай меня.
— Надо постель сменить и рубашку.
— Не трогай, говорю.
— Мама, ты не можешь лежать в этом.
— Могу. Отстань.
Вера стояла.
Смотрела на мать.
На это серое, измученное лицо в оранжевом свете ночника.
— Мама, — сказала она — тихо, с тем остатком терпения, который оставался, а оставалось немного, совсем немного, на донышке. — Я сейчас принесу чистую рубашку и поменяю постель. Ты поднимешься на три секунды. Только три секунды. Хорошо?
Мама смотрела в потолок.
— Я умираю, — сказала она.
— Ты не умираешь, ты много слабительного выпила.
— Умираю. Из меня всё вытекло. — Голос был — не то, что раньше, тот с напором и требованием. Этот был тихий, почти детский, и в нём было что-то такое, от чего у Веры что-то сжалось. — Это уже не кишечник. Это органы. Гниют изнутри и выходят.
— Мама.
— Выходят, говорю. Я чувствую.
— Это слабительное. Четыре таблетки. Это нормальная реакция.
— Какая нормальная! — Голос поднялся — ненадолго, сил не хватило удержать высокую ноту, и он снова упал. — Нормальная — это раз в сутки сходить. А тут — всю ночь. Это не нормально. Это умираю.
— Ты не умираешь.
— Ты не знаешь как я мучаюсь. — Мама наконец повернула голову, посмотрела на Веру. В её взгляде было — Вера не сразу нашла слово — животный страх. Тот, который глубже разума, который живёт в теле. — Ты не чувствуешь. Тебе не плохо. Тебе — хорошо, а мне — умираю.
Вера смотрела на неё.
И думала — быстро, под поверхностью, пока руки уже шли к ящику с чистым бельём — думала о том, что мама сейчас, в этот момент, говорила правду. Не про органы и гниение — нет, это был страх, это была усталость, это было четыре таблетки слабительного и четырьмя часами утра, в сочетании с семьюдесятью пятью годами возраста. Но про страх — правду. Она боялась. По-настоящему боялась — смерти, тела, распада, того, что происходит с телом, которое больше не слушается.
Боялась того, что Вера видела снаружи.
А она — изнутри.
— Мама, — сказала Вера. — Ты не умираешь. Я рядом. Поднимись на минуту.
Мама поднялась — с усилием, держась за Верину руку.
Вера сменила простыню — быстро, привычно. Принесла чистую рубашку. Обтёрла мать влажной тряпкой, помогла переодеться — руки мамы были слабые, почти не поднимались, кожа старческая, обвисшая, как пергамент, артрит плюс ночь плюс усталость.
Уложила обратно.
Накрыла одеялом.
Испачканное бельё взяла в охапку — вынесла в ванну, бросила в таз с холодной водой. Потом.
Вернулась в комнату.
Мама лежала с закрытыми глазами. Лицо — серое, выжатое. Рот чуть приоткрыт.
— Верка, — сказала она. Не открывая глаз.
— Что.
— Ты здесь?
— Здесь.
— Не уходи.
— Я здесь, мама.
КАПИТУЛЯЦИЯК пяти утра поток наконец пошёл на убыль.
Не кончился — просто стал меньше, реже, слабее. Мать сходила ещё раз, потом ещё раз — уже сама без эксцессов добралась до туалета, уже сама вернулась. Упала на постель — буквально упала, без сил, без слов. Течь по ногам прекратилось, видно кишечник очистился полностью.
Лежала.
Вера сидела на краю её кровати — на том месте, где сидела всегда последние месяцы. На примятом краю, у маминых ног.
Тишина.
Настоящая, первая за всю ночь.
— Верка, — сказала мама — тихо, с трудом. — Прости меня.
Вера посмотрела на неё.
— За что.
— За ночь такую. — Мать не открывала глаз. — Это я сама. Сама виновата. Не надо было шесть пить.
— Не надо было, — согласилась Вера.
— Я думала — так быстрее.
— Я знаю.
— Не быстрее вышло.
— Нет.
Молчание.
Потом мама нашла рукой — Верину руку, лежавшую на краю постели — нашла, не глядя, взяла. Крепко, с той неожиданной силой, которая бывает у людей в момент, когда им плохо и они держатся за что-то живое.
Вера не убрала руку.
Сидела.
Держала.
— Ты злишься? — спросила мама.
— Нет.
— Злишься. Ночь такая была.
— Мама. — Вера смотрела на это серое, выжатое лицо с закрытыми глазами. — Спи. Не думай сейчас.
— Устала ты.
— Устала.
— Прости.
— Сплю. Я рядом.
Мамина рука постепенно расслабилась — не выпустила, просто расслабилась, как расслабляется то, что больше не может держаться напряжённым. Дыхание выровнялось. Присвист — тихий, привычный.
Заснула.
Вера сидела ещё несколько минут.
Смотрела на маму.
На это лицо во сне — без страха, без напора, без всего, что было днём и всю ночь. Просто — старое лицо. Усталое.
Она осторожно вытащила руку.
Встала.
Пошла в ванну — посмотрела на гору испачканного белья в тазу. Залила горячей водой. Добавила порошок. Пусть отмокает. Потом отстираю, и в стиральную машину.
Потом.
Сейчас — коридор.
УБОРКА ПЕРЕД ВЫХОДОМВремя приближалось к шести, опаздываю, пора бежать на работу, она домывала линолеум.
На коленях — тряпка, ведро с чистящим средством, холодная вода. Руки работали — ровно, без мыслей, без оценок. Это нужно сделать, иначе все остатки разнесёт по всему дому. Это делается. Вот и всё.
Пятна на дверном косяке — она не понимала до сих пор, как они там оказались, но они были, она их видела — она оттёрла их сначала влажной тряпкой, потом сухой. Шерстяные дорожки — они приняли больше всего, она работала с ними осторожно, поперёк ворса, потом вдоль, пока не стало чище.
Не идеально.
Дорожки потребуют нормальной стирки — потом, не сейчас.
Сейчас — чтобы не воняло. Чтобы можно было войти в дом и не знать.
В половине седьмого она встала с колен.
Постояла — держась за стену, потому что голова поплыла немного, это от долгого сидения на корточках, от бессонной ночи, от химии, в закрытом помещении. Прошло.
Она пошла к себе.
В комнате — постель нетронутая, та, которую расстилала в половине десятого. Чистая наволочка с запахом мороза и порошка. Она смотрела на неё.
Переоделась быстро.
Она взяла рабочую куртку. Сумку. Ключи.
Прошла через коридор — запах ещё стоял, слабее, но стоял. Небольшой сквозняк вытягивает запах, а когда вернётся — он уже рассеется. Она знала, что, когда вернётся мать ещё будет спать в своей комнате, поэтому окна раскрыла настежь.
Вышла на улицу.
Мартовское утро было серое, холодное, с мокрым воздухом и запахом весны под снегом.
Она шла к остановке.
Нет — к офису. Пешком, как всегда, двенадцать минут.
Думала о том, что сейчас придёт в чужой офис. Что там будут кабинеты — чистые, почти чистые, просто — рабочий беспорядок, бумаги на столах, кружки с засохшим чаем, мусорные корзины. Что она будет мыть полы — обычный пол, ровный, без всего. Что она будет протирать раковины в туалете — офисные раковины, аккуратные, минимальный след.
И что это — это — будет легко.
Легче, чем дома.
Это было страшным открытием.
Что чужая грязь — легче своей.
Что вымыть весь офис — это отдых. По сравнению с тем, что было дома.
Она шла и думала об этом.
И думала о том, что сказал врач — Маргарита Васильевна, на крыльце, с сигаретой. Про ту женщину, которая упала у плиты. Которая говорила «некогда» до последнего.
Вера поднесла руку к лицу.
Посмотрела на костяшки.
Трещины. Краснота. Следы хлорки — белёсые, по краям трещин.
Руки человека, которого используют.
Она опустила руку.
Шла дальше.
До офиса оставалось восемь минут.
Впереди — чужой пол. Чужие раковины. Чужой мусор.
Отдых.
В последней переговорной она успела остановиться — на секунду, проходя мимо зеркала.
Посмотрела.
Женщина в зеркале была — она знала это лицо наизусть, видела его каждый день — но сегодня оно было другим. Не внешне — те же черты, тот же цвет волос. Другим — внутри того, что читается в лице, если смотреть не на поверхность.
Серое.
Не больное, нет. Просто — серое. Того особого серого цвета, который бывает у людей, когда из них что-то ушло и ещё не вернулось. И неизвестно — вернётся ли.
Она вспомнила слова Маргариты Васильевны.
Человек, который ухаживает, привыкает считать свою жизнь менее важной. Это происходит незаметно.
Незаметно.
Вот именно.
Она смотрела на себя в зеркало.
И думала — впервые так отчётливо, впервые именно этими словами, без смягчения, без «наверное» и «может быть» — думала о том, что исчезает. Не мгновенно — постепенно, по кусочку, как исчезает всё, что тает медленно: сначала края, потом середина, потом — просто лужа, и не понять, что здесь было раньше.
Она исчезала.
В этом доме.
В этих тряпках и вёдрах.
В этих ночах.
Григорий говорил это словами — математика распада, рациональное облегчение, коробка, которую надо открыть. Маргарита Васильевна говорила это словами — давление сто пятьдесят семь, та женщина упала у плиты.
А здесь, в зеркале, это было без слов.
Просто — серое лицо.
Просто — руки с трещинами.
Просто — она, которой становилось меньше.
Она отвернулась от зеркала.
Взяла швабру.
Открыла дверь.
Вышла.



