Между льдом и собой другим: хроника выживания разума
Между льдом и собой другим: хроника выживания разума

Полная версия

Между льдом и собой другим: хроника выживания разума

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 13

И вдруг этот жар потеплел, напитался запахом соли и серы, и образы воды сменились жаром земли. Перед глазами поплыли гейзеры: яростные фонтаны, вырывающиеся из-под земли с хриплым свистом.

Пар окутывал всё вокруг, смешиваясь с едкими серными клубами, и почва под ногами казалась живой, мерно дышащей изнутри, словно Фрол стоял на груди спящего титана. Этот низкий, утробный гул, идущий из самых недр, заставлял невольно оторвать взгляд от вибрирующей почвы и поднять его в зенит. Там, прорываясь сквозь серную дымку, величественно возвышался главный страж этих мест — красавец вулкан. Его идеальный конус уходил высоко вверх, где вершина, увенчанная сверкающим белоснежным пиком, резала небо своей острой, безупречной белизной.

В памяти Фрола этот ослепительный свет внезапно обрел резкость, заполнив всё пространство тем далёким, пронзительно-холодным утром.

Погода была ясной и безветренной. Солнце слепило глаза, снег искрился, словно посыпанный сахарной пудрой. Они поднялись на вершину утром, когда солнце только перевалило за сопки.

Гена стоял, смотря на озеро, тайгу, соседние горы и еле различимый в дымке океан. Маленький, в огромной пуховке, с капюшоном, сбившимся на бок. Он щурился, протянул руку и указал вдаль:

— Смотри, Фрол Вон он, кажется, самый высокий вулкан в мире. Настоящий красавец, да?

Голос был тихий, почти благоговейный, и какой-то не его. Не смешливый, не торопливый. Будто в нём поселилась внезапная тишина.

Фрол тогда только кивнул. Сам стоял, прищурившись на белую даль. Солнце било в глаза, отражаясь от снега так ярко, что хотелось прикрыться рукой. Он помнил: ветерка не было совсем. Только их дыхание, будто пар из недр Земли, клубилось в прозрачном утреннем воздухе.

А Гена вдруг достал из кармана фотографию — жену, маленькую дочку. Показал Фролу, будто впервые.

— Вот, — сказал тихо. — Ради них и хожу. Ради того, чтобы вернуться.

Фрол тогда не понял этих слов. А теперь — понял слишком поздно.

Теперь, сидя в ледяной пещере, он вспоминал это молчание на вершине. Оно казалось куда громче, чем все слова, сказанные после. И в нём жила их дружба — такая странная, непохожая, неожиданная. Молчаливая. Но настоящая.

Гена был совсем другим. Осторожный, тревожный. Постоянно что-то проверял — шнурки, крепления, прогноз погоды. Его рюкзак всегда был легче, чем у Фрола, но при этом собран куда основательнее. Он смеялся часто, иногда от неловкости, иногда просто от избытка чувств. Смеялся — и щурился, будто от солнца.

— Надо бы тебе беречь такого друга, — как-то сказала Люба, и Фрол отмахнулся: — Да чего его беречь, он сам осторожный. Он меня бережёт.

Сейчас ему казалось, что он всё перепутал.

Что надо было беречь — не от опасностей, а от себя самого. От своей самоуверенности. От этого глупого чувства, что они успеют спуститься до начала лавиноопасного времени. Что всё будет хорошо. Что время есть.

После девяти они уже начали спускаться по северному склону.

Теперь Гена — как тень кита под водой. Большая, живая, но исчезающая. Сначала — след на поверхности. Потом — тишина. Теперь — только в памяти. И в этих горах, среди сверкающего льда и звенящей тишины.

Фрол выдохнул, вытер ладонью лицо.

Всё внутри горело от усталости, но он поднялся.

Работа жила в нём, как пульс.

Лёд ждал.

Он снова взял ледоруб. Начал с рассветом, как всегда. Ритм устоялся:

— до завтрака — час работы,

— потом овсянка и чай,

— снова рубка — до полудня,

— короткий обед и короткий послеобеденный отдых,

— снова удары, один за другим

После ужина Фрол долго сидит, глядя в ледяную стену. Плечо тянет, как старую рану. Пальцы гудят — весь день бил лёд. В теле ломота, в голове тяжёлый гул.

Но — седьмой день.

Он встаёт, как по команде. Медленно, но твёрдо.

Снимает куртку, откидывает спальник, стелет коврик.

Открывает аптечную мыльницу — достаёт кусок мыла, почти целый. Вскипячённую воду льёт в кастрюльку, добавляет холодной — на ощупь, не глядя: всё чётко.

Он замирает на миг, сжимая мыло.

Вспоминается ангар в Мурманске и напарник — мрачный сварщик с лицом в копоти и голосом, будто он с утра полоскал горло ацетоном. Курил, пил чёрный чай, ругался даже во сне.

— Не моешься — крыша поедет. Неважно, сколько воды. Моешься — значит, ты не говно.

С тех пор запомнил. Хоть капля, хоть пар, но, чтобы кожа вспомнила: жива.

Не ради чистоты. Ради памяти о себе.

Семь дней. Пора.

Он раздевается до пояса. Холод ударяет в грудь, как ледяная ладонь. Кожа покрывается мурашками, но он не останавливается.

Полотенце — в тёплую воду. Отжать. Капли скатываются по пальцам, тёплые, живые. Мыло в руки. Пахнет — почти как дома.

И вдруг вспомнилась Люба — как она стояла у плиты, засучив рукава, помешивала что-то в кастрюле, а по кухне плыл запах жареного лука и хлеба. Обернулась, улыбнулась — и он понял, что это и есть счастье. Простое. Тёплое. Его.

Натирает влажную ткань — почти по-армейски, без суеты.

Обтирается сверху вниз: грудь — быстро, но не грубо, шея, плечи. Лицо — бережно, как будто не своё. Подмышки — с нажимом. Локтевые сгибы, спина, насколько дотянется.

Медленно выдыхает. Оттирает лоб и уши — будто снимает невидимую маску. Семь дней этой маски. Семь дней пота, льда, страха.

Медленно — сушится другой стороной полотенца.

Потом — ниже пояса. Штаны спущены. Быстро. Пах — не пропустить. Бёдра, ягодицы, колени. Ступни — тщательно. Пальцы — один за другим.

Всё — как вахтовый устав.

Обтирается насухо. Присаживается на коврик. Влажное полотенце сушит дыханием и ладонями, как детскую вещь.

Пахнет чистотой. Настоящей, без духов. Просто — телом, мылом и усилием.

Садится в спальник. Не двигается.

Чист.

Устал.

На месте.

Он закрыл глаза — и вдруг увидел причал.

Это было вечером, перед его уходом. Люба пришла с детьми — Мишей и Машей. Маша бегала по берегу, собирала ракушки, кричала что-то весёлое. Миша стоял рядом, смотрел на воду, молчал — уже почти взрослый.

А Люба просто обняла его — крепко, как будто боялась отпустить. И сказала тихо: «Возвращайся».

Она пахла морем, холодным ветром и дымком от костра, который они развели на берегу. Они сидели, смотрели на огонь, молчали. Маша уснула у него на коленях, и он отнёс её в палатку. Миша остался сидеть у костра, подкидывая ветки в огонь.

Утром они снова пришли на причал. Он кивнул, сел в катер, махнул рукой. И не знал, что это будет последний раз, когда он видел их всех вместе.

Согреваясь в спальнике, записал в дневник:

День 7

Люба,

Начал по будильнику. Удар — и проснулся.

Вспоминал китов. Капитана на катере. Мишу, который вцепился в мою руку.

Гена теперь — как тень кита под водой. Большая, живая, но исчезающая.

Вспоминал вулкан. Гена стоял, будто не он. Показал фото жены и дочки. Сказал: «Ради них и хожу. Ради того, чтобы вернуться».

Я думал, что берегу его. А теперь думаю — что потерял.

Лёд поддался за день на 40 см.

Снова почувствовал ветер — не здесь, в голове. Ветер с океана. Солёный. Как тогда, на катере, когда брызги летели в лицо.

Вспомнил тебя. Пахла морем, холодным ветром и дымком от костра на берегу. Обняла и сказала: «Возвращайся». Я помню этот запах.

Свет впереди стал мягче.

Завтра — планирую пробиться ещё на полметра.

Сегодня был банный день. Чистое тело и чистое бельё. Приятно.

Осталось:

еды — на 10 дней.

Батареек в фонаре — на 5 часов, запас — ещё два комплекта.

День 8. КОШАЧЬИ ШАГИ - СВИНЦОВЫЙ СКАФАНДР

Фрол проснулся до звонка будильника — тело, привыкшее к ритму каторги, опередило механизм. Боль в теле притупилась, а усталость стала плотной, как сам лёд; она ощущалась как тяжёлый свинцовый скафандр, который невозможно снять.

Он открыл глаза и замер. Мир вокруг изменился.

Между угрюмой плотью скалы и льдом ледника образовалась тонкая, едва заметная щель — за ночь, пока Фрол спал. Днём скала нагрелась на солнце, а ночью остыла и сжалась. Лёд у контакта не успел за скалой — и отслоился. Через эту щель, изгибаясь и дробясь, струился преломлённый свет.

Этот слабый луч казался Фролу не просто физическим явлением, а первым проблеском жизни в мёртвой глубине, тонкой нитью, связывающей его с далёким, почти мифическим верхним миром.

Внезапно сверху, по насту, прозвучали шаги. Тихие, почти неслышные, вкрадчивые — будто кошачьи. В абсолютной тишине ледяного гроба они прогремели для него, как камнепад. Кто это? Тень рыси, забредшей на склон, или просто галлюцинация измученного разума? Сердце застучало тревожно, сбиваясь с привычного ритма. Он затаил дыхание, чувствуя, как липкий холодок страха борется с надеждой.

Шаги стихли. И это было страшнее, чем если бы они приблизились. Он сидел, не двигаясь, слушая тишину. И думал: если это рысь — значит, наверху есть жизнь. Если это спасатели — значит, его ищут. Если это галлюцинация — значит, он сходит с ума. Любой из вариантов был лучше, чем неизвестность.

Там, за пределами этого склона, за сотни километров отсюда, текла обычная жизнь. Люди планировали завтрашний день, спорили о пустяках и кутались в шарфы, даже не догадываясь о существовании этой ледяной щели. Но где-то там, он знал, Люба не спала. И искала. Обиды не было — только странная, прозрачная отстранённость. Мир продолжал жить. И это давало надежду.

Он посмотрел на свои руки, огрубевшие и серые в этом новом, ворованном свете.

— Но я жив, — голос прозвучал хрипло, непривычно чужой в тесноте туннеля. — И это — моя реальность.

Эта реальность не нуждалась в подтверждении извне. Она целиком умещалась здесь: в этом луче, в этом страхе и в его решении — снова взять ледоруб и продолжить свой путь из небытия к свету.

В этой узкой щели, залитой холодным сиянием, лица Любы, Миши, Маши и Гены вдруг проступили отчётливее, чем любые ледяные узоры. Они были тем самым светом, который нельзя было предать.

Я могу и буду бороться за неё. За тех, кто дорог мне. За тех, кто ждёт. За тех, кто верит, что я жив!

Он вспомнил: сегодня у него каша с тушёной. И этого оказалось достаточно, чтобы вызвать внутри тёплое, почти праздничное чувство.

После завтрака он прошёл вприсядку в конец ледяного прохода — высотой метр двадцать и шириной семьдесят сантиметров. Свет из разлома падал на лёд, и Фрол работал, видя этот луч перед собой. Как маяк. Как обещание.

Фрол рубил лёд почти машинально. Движения стали отточенными, экономными, как у робота. Мысли при этом скользили в прошлое.

На миг вспомнилось: они с Любой и детьми в зоопарке. Это было ещё до Камчатки — в Хабаровске, в том старом зоопарке у Амура. Мише было шесть, Маше — три.

Миша стоял у вольера с рысью, вглядываясь сквозь ограждение, и спрашивал серьёзно, по-взрослому: «Папа, а она помнит, что была на воле?» А Маша пряталась за Любиной ногой и шептала: «Она злая. Она хочет уйти».

Люба тогда засмеялась — тихо, чтобы не спугнуть момент. Взяла Машу на руки, поднесла поближе. Рысь повернулась — и Маша вдруг перестала бояться. Протянула ладошку в сторону вольера, будто хотела погладить.

— Она не злая, солнышко. Она просто скучает.

Он тогда стоял рядом, смотрел на рысь — и думал о своём. О том, что каждый зверь помнит волю. Даже если родился в клетке. Даже если забыл, как пахнет лес.

А сейчас, во льду, он понял: он сам — как та рысь. Заперт. Но помнит волю. Помнит ветер, океан, снег под ногами. И это — его свобода. Внутренняя.

Он наклонился, упёрся плечом в стенку и вонзил клюв.Лёд крошился с сухим, ломким звуком. Каждое движение отзывалось глухо в теле — болью, но привычной. Уже не казалось, что он делает выбор. Он просто продолжал.

Так надо.

Раньше туннели в снегу строились ради игры. Сейчас — ради жизни. Тогда он прятался в них от ветра. Теперь — от смерти.

Он снова поднял ледоруб.

Руки коченели, спина горела от напряжения, но он не позволял себе остановиться — лишь менял стойку: то на коленях, то на корточках.

Где-то в глубине льда был выход. Или надежда. Или хотя бы конец.

Он не знал, что найдёт. Но знал — должен дойти.

Реальность вернулась с ударом ледоруба. Колени ныли, локти ломило. С каждым движением по телу проходила короткая боль — от кистей до позвоночника, как по проводу.

Но он продолжал. Снова поднял ледоруб и продолжил работу. Монотонные движения, механические удары — будто сбивали мысли с толку, заглушали голос боли и усталости. Но в глубине сознания всплывали яркие образы, будто лучи света в бесконечной тьме: ветер, играющий в волосах, тёплое солнце на лице, шум океана, голос Миши и Маши, их смех — чистый и звонкий, спокойствие величественных гор и тихое дыхание Гены рядом.

Эти воспоминания не были просто отголосками прошлого — они питали его силы, становились опорой, которая удерживала Фрола в ледяной пещере. Именно они давали ему силу не сдаться, идти дальше, рубить лёд, искать выход, держаться за жизнь.

Сейчас — лёд. Тяжёлый, глухой, непроницаемый. Без выхода. Только холод. И бесконечная тишина, давящая на душу.

Он начинал каждый день с мечты — продвинуться хоть на метр. К вечеру радовался полуметру, словно победе.

Иногда он клал на лёд сидушку, садился вытянув ноги и позволял себе минуту отдыха. Смотрел на мерцающий просвет, где блестел тонкий ручей — тихий знак жизни. И шептал про себя, вслух или только душе:

— Я дойду. Я выберусь.

Он понимал: каждый шаг вперёд — это выбор боли и страха. Быстрее — значит сильнее ранить себя, медленнее — обречь на замерзание. Ни компромиссов, ни облегчения. Только путь.

Он выбрал путь. Он выбрал боль. Он выбрал жизнь.

После ужина, в промозглой полости ледяного туннеля, Фрол присел отдохнуть — всего на минутку. Его руки дрожали от усталости, мышцы ныли после дневной рубки льда, а горячая каша в желудке будто погасила остатки сил. Он опёрся спиной о холодную стену, втянул голову в плечи, зябко кутаясь в капюшон. Тяжёлый сон накрыл его, как ледяной саван — без сновидений, без мыслей, без воли. Он отключился, растворившись в пустоте, где нет ни времени, ни боли, ни надежды.

Очнулся от сильного озноба. Холодная слеза медленно скатилась по щеке, оставляя ледяной след. Он крепко сжимал ледоруб в руке, а фонарик продолжал тускло светить, словно бессмысленный маяк в безмолвии.

Где-то глубоко внутри промёрзшего тела что-то закололо, потянуло вверх, к жизни. Его зубы стучали сами по себе, пальцы не гнулись. Налобный фонарик померк. Ледяной мрак вокруг, запоздалое осознание: он заснул прямо в ледяном забое. Один. Подо льдом. Без движения. Не в спальнике. Не у огня.

Тело протестовало, но он поднялся. Медленно. Неуклюже. Он жив — и это почти удивление.

Продрогший, он забрался в спальник и, дрожа всем телом, всё же заставил карандаш танцевать по страницам блокнота.

День 8

Люба,

Сегодня были кошачьи шаги сверху. Рысь? Спасатели? Галлюцинация? Не знаю. Но я услышал. И это значит — я жив.

Вспомнил зоопарк в Хабаровске. Мишу у вольера с рысью. Машу, которая боялась, а потом потянулась к ограждению. И тебя, которая сказала: «Она просто скучает». Теперь я понимаю — она скучала по воле. И я скучаю.

Ветер, солнце, шум океана, смех Миши и Маши, спокойствие гор и тихое дыхание Гены рядом. Это не просто картинки прошлого. Это то, что держит меня здесь. Пока я помню — я живу.

Так устал, что отключился в забое. Чуть не замёрз. Нужно заканчивать работу раньше, беречь батарейки и спать чуть больше. После ужина теперь буду работать по самочувствию.

Свет в разломе стал мягче. Завтра — пробиться ещё на полметра.

Осталось:

еды — на 9 дней.

Батареек в фонаре — на 5 часов, запас — ещё два комплекта.

Фрол погрузился в сон — тяжёлый, без сновидений.

Тело требовало покоя.

Завтра — снова в забой.


День 9. ПОЦЕЛУЙ ИУДЫ - ДРУГАЯ РЕАЛЬНОСТЬ

На девятый день, после утренней работы, он сел завтракать. Мешал овсянку в кружке, когда услышал звук вертолёта.

Сначала не поверил. Подумал — мерещится. Прекратил мешать, замер. Звук нарастал — рваный, дробный, как пульс надежды. Этот гул вошёл в кости раньше, чем в уши: ледяные стены туннеля мелко задрожали, и с потолка посыпалась тонкая, как пудра, пыль. Фрол вскочил с коврика, сбил кружку с чаем, расплескав его на ледяную стену. Тёмное пятно на белом льду пульсировало перед глазами, вторя бешеному стуку сердца.

Прислушался. Да, точно — вертолёт. Где-то над ним. Он заорал. Хрипло, отчаянно:

— Эй! Здесь! Я здесь!

Метнулся к узкому ледяному коридору, вылез на столько, на сколько мог. Вскинул руку с фонариком, мигал им в сторону, где звук был ближе. Не было видно ничего — только свет сквозь лёд и синева неба над промёрзшей аркой. Он орал, пока не сорвал голос. Стучал ледорубом о лёд, как сумасшедший, надеясь, что вибрации уйдут вверх.

А потом звук начал отдаляться. Вихрь надежды ещё секунд тридцать жужжал в ушах, пока не растворился совсем. Тишина не просто вернулась — она обрушилась на него, как повторная лавина, только на этот раз она была абсолютно пустой. Сознание на миг стало глухим, неспособным принять происходящее.

Он медленно сел на пол, как подрезанный. А потом пришло то самое чувство. Не страх, не боль — апатия. Глухая, вязкая, как болото. В этой пустоте он увидел Любу. Она сидела на полу, босиком, расчёсывала волосы и напевала что-то себе под нос — негромко, мягко. А рядом, притулившись к её плечу, Миша складывал из кубиков мост, а Маша укутывала плюшевого слоника в пелёнку.

Он не помнил, говорил ли ей, как сильно любит. Просто, впрямую, без шуток, без обиняков. Слишком много всего было важнее — работа, сборы, планы, инструкторская. Всё откладывал. А сейчас

— Люба — прошептал он, и это имя дрожало на губах, как последний выдох, который он боялся отпустить в холодную пустоту. — Прости.

Он не мог заставить себя подняться. Тело превратилось в чужой, бесполезный груз. Зачем? Каждый удар ледорубом теперь казался не актом спасения, а бессмысленным ритуалом перед концом. Он чувствовал себя насекомым, заживо замурованным в янтаре: мир смотрит сквозь тебя, любуется чистотой льда, но не видит твоей агонии. Жалость к себе накрыла его тёплой, удушливой волной. Он вспоминал, как вечно куда-то спешил. Работа, чужие жизни, которые он спасал на склонах, инструктажи, бесконечные сборы А Люба всегда была «потом». Любовь была фоном, чем-то само собой разумеющимся, как воздух, который замечаешь, только когда начинаешь задыхаться. Теперь он отчётливо видел её руки, пахнущие домом, и понимал: он сам, по своей воле, променял эти руки на этот ледяной гроб. Из-за своей гордыни, из-за уверенности в собственной неуязвимости.

Вот и всё. Ни прощальных слов, ни свидетелей. Просто измождённый человек в грязном термобелье, забившийся в угол под миллионами тонн равнодушного снега. Исчезновение — это не вспышка, это долгое, тягучее превращение в мёртвую тишину.

Он лёг в спальник, даже не разуваясь. Глаза застыли. Грани льда медленно поплыли, смешиваясь в мутную серую взвесь, в которой тонули последние связные мысли.

В этом оцепенении было даже какое-то извращённое облегчение: больше не нужно бороться. Можно просто стать частью этого льда. Перестать быть Фролом Сугробовым — сложным, виноватым, любящим — и превратиться в крохотное органическое пятнышко, застывшее внутри монолита. В немую частицу камня и снега. Его дыхание стало совсем тихим. Он почти перестал принадлежать себе, растворяясь в этом сером, неподвижном забытьи, где нет ни надежды, ни боли — только бесконечный, солёный привкус слёз и вечный холод.

Хруст.

Этот звук прошил его насквозь, вырвав из вязкого забытья. Фрол не шевельнулся — он перестал дышать, боясь, что это галлюцинация умирающего мозга. Но звук повторился. Сначала едва уловимый, почти призрачный, а затем — явственный, сухой.

Кто-то шёл прямо над ним.

Один, второй, третий Несколько пар ног. Сомнений больше не было: это не ветер и не оседающий снег. Это были люди.

Фрол резко сел, как будто через него пропустили ток. Сердце заколотилось в висках триумфальным маршем. Весь мир, секунду назад казавшийся могилой, вдруг наполнился смыслом. Они здесь!

— Эй! — выкрикнул он, и голос, до этого сорванный, вдруг обрёл невероятную, безумную силу.

— Я здесь! Под вами! Я снизу!

Он вскочил и начал исступлённо молотить ледорубом в свод, чередуя удары по звонкому льду и глухому, твёрдому камню скалы. Сталь высекала искры и крошево, посылая вибрацию вверх, сквозь породу.

Каждый удар — это салют. Каждый крик — уверенность.

— Сюда! Сюда! Я здесь, внизу!

Сверху послышались голоса. Мужские. Обычные, спокойные. Голоса людей, которые знают своё дело. Фрол чуть не засмеялся от облегчения. Он слышал каждое слово, каждую интонацию — для него это была самая прекрасная музыка на свете.

— Сюда полосу делай.

— Щуп держи ровно, тык-тык — и шаг.

— Ща я тут пройду, ты за мной.

Фрол не просто кричал — он ликовал.

— ЭЭЭЙ!!! ЖИВОЙ!!! ААААА!!!

Он слышал, как щуп протыкает наст. Каждый удар стального стержня он встречал с восторгом. Он был уверен: сейчас сталь прошьёт свод, он схватится за этот наконечник, и кошмар закончится. Но щуп проходил мимо. Снова и снова. А когда попадал в лёд — упирался, как в камень.

— Прошли, — вдруг донёсся голос сверху. — Чисто. Пусто тут. Пошли дальше, мужики, здесь ловить нечего.

Этот обыденный голос ударил Фрола сильнее, чем лавина. В этот миг до него дошло страшное, ледяное осознание: они ищут его в теле лавины. Они работают щупами по мягкому насту, выискивая податливую пустоту или сопротивление ткани. Но он был глубже. Он был за бронёй из льда и скалы, которую их стальные спицы принимали за «материк», за мёртвый фундамент горы.

Для них он был рельефом. Щуп раз за разом вонзался в снег над его головой и с коротким металлическим лязгом вставал намертво. Спасатель наверху чувствовал лишь привычное сопротивление: щуп «взял материк». Для него это был предел — граница поиска, за которой начиналась мёртвая плоть горы. Ему и в голову не могло прийти, что это дно — всего лишь тонкий ледяной панцирь, под которым Фрол ломает ногти о камень, пытаясь докричаться до мира.

Для них он стал «квадратом», «монолитом», статистикой. Они не просто уходили — они уносили с собой его право числиться среди живых. В голове стало странно пусто, как после сильного удара.

Шаги стали удаляться, размеренно и равнодушно, пока окончательно не растворились в свисте ветра.

Фрол опустил руки. Сначала просто сел. Потом обмяк. Его дыхание рвалось с хрипом, но уже без крика — как у зверя, которого долго били.

Губы шевелились:

— Я же я ведь здесь я

Слова неслись в никуда, как пар от дыхания, исчезая.

Он лёг обратно на коврик, натянул спальник до подбородка. Смотрел в потолок, и свод казался теперь чужим, враждебным. Он чувствовал, как внутри что-то ломается — не с хрустом, не резко, а медленно, будто сгибают металл.

«Вот и всё», — подумал он. — «Меня нет. Я — привидение, которое ещё помнит, как дышать».

Он вспомнил, как кричал. Как бил в лёд. Как надеялся. И как всё это исчезло в белом молчании.

Слёзы подступили, но не пролились — высохли, не успев родиться. Он лежал с открытыми глазами, не моргая. Свет фонаря дрожал, плавал по стенам. Где-то внутри он ощутил, как снова сжимается в кулак.

Но кулак дрогнул. И не разжался.

Обессиленный, опустошённый, он провалился в привычный кошмар — падение в белую бездну, отсутствие верха, где нельзя дышать, где всё сдавливает, всё бесконечно. Он падал в себя, в пустоту.

Сознание мягко отступило, оставив после себя тихое согласие.

Очнулся в темноте.

Сначала — тишина. Потом — звук. Далёкий, будто с другой стороны мира. Но реальный.

Гитара.

Фрол замер. Вслушался. Да. Струны. И пение.

Пели у костра. Уютно, неторопливо. Как поют, когда тепло, когда рядом друзья, когда спасательные работы почти закончены.

Где-то там, в живом мире. Над ним.

Звук пробивался сквозь тонкую щель в разломе — еле-еле, как сквозь вату. Но он был. Этот звук был как поцелуй Иуды — сладкий и предательский. Они были так близко. Они пели. Они жили. А он был мёртв для них. И эта музыка, этот тёплый голос у костра — это был прощальный подарок живых мертвецу. Они прощались с ним, даже не зная, что он слышит.

Он снова мигал фонариком в щель, но люди видят только то, к чему готовы. В их реальности он был мёртв, а мертвецы не светят фонариками.

На страницу:
4 из 13