
Полная версия
Приключения боевого кота Мурзика
И вот мы в подвале. Сыр лежал на бетонном полу. Красивый, жёлтый, нетронутый. Барсук Боря потянулся к нему.
— Стоять! — вдруг заорал я.
Потому что я услышал шорох. Не один шорох. Много. Десятки лап. И запах — не сыра, а опасности. Из темноты вышли крысы. Серые, здоровенные, с блестящими глазами. И у каждой в зубах — палка, камень или просто злобный оскал. Вожак — тот самый, со шрамом на носу — сидел на бочке и ухмылялся.
— Привёл, Модест, — сказал вожак. — Молодец.
Модест опустил голову. Очки съехали набок.
— За что? — спросил я. Тихим, страшным шёпотом.
— За сыр, — ответил Модест, не поднимая глаз. — Они обещали мне полголовки. И новые очки. И неприкосновенность.
— А мы тебе что — не давали?
— Давали, — всхлипнул Модест. — Но вы… вы маленькие. А они — большая стая. С ними выгоднее дружить. Я думал, что если приведу вас, то они примут меня к себе. По-настоящему.
— Ты думал, — сказал я горько. — Крыса, которая умеет читать, но не умеет думать головой. Стыдно, Модест. Очень стыдно.
Вожак тем временем спрыгнул с бочки.
— Так, ребята, — сказал он. — Сейчас мы разберёмся с котом и его зоопарком. А потом съедим сыр. Тихо, мирно, без свидетелей.
— Ты забыл про Петровича, — спокойно сказал я.
— Какого Петровича?
— Того, который сейчас стоит у входа в подвал. И который очень не любит, когда обижают его друзей.
Вход в подвал был маленьким. Кабан Петрович туда не пролезал. Но я соврал. И мой голос звучал так уверенно, что крысы замялись.
— Врёт он, — сказал вожак. — Нет там никакого кабана.
— А это мы сейчас проверим, — сказал я. — Орлы, на выход!
Орлов у нас не было. Но у нас была Кассиопея. Я три раза громко каркнул — наш тайный сигнал. И через секунду сверху, из отдушины, раздалось:
— Я здесь, Мурзик! Кар! Там кабан! Он уже в подвал лезет! Я вижу его клыки!
Кассиопея умела врать. Нет, она умела убедительно врать. Так, что у врагов коленки тряслись. Вожак побледнел (насколько может побледнеть серая крыса).
— Отступаем! — скомандовал он. — Но мы ещё вернёмся!
Крысы исчезли так же быстро, как и появились. Остались только мы и Модест, который сидел под стеной и дрожал.
— Ты предал нас, — сказал Барсук Боря. — За сыр.
— За сыр, — повторил Модест.
— Это было глупо, — сказал Хомяк Хрум. — Сыр — он даже не настоящий. Это пластмассовый муляж. Я такие в витринах видел.
Мы переглянулись. Я лизнул сыр. Пластмасса. Только пахло сырно. Обработка какая-то.
— Тебя обманули, Модест, — сказал я. — И ты попытался обмануть нас. За подделку.
— Простите, — прошептал Модест.
— Простить? — Я посмотрел на него сверху вниз. — Простить я могу. А вот забыть — не обещаю.
— Что вы со мной сделаете?
— Ничего, — сказал я. — Ты свободен. Можешь идти к своим новым друзьям. Крысам со шрамами. Или куда глаза глядят. Но на нашей территории ты больше не жилец. И не друг.
Модест заплакал. По-настоящему, с соплями и всхлипами. Снял очки, протёр их. Потом встал и пошёл. В темноту. К трубам. К выходам.
— Я исправлюсь, — сказал он, не оборачиваясь.
— Исправляйся, — сказал я. — Но не здесь.
— А где?
— Найди себе место, где никто не знает, что ты предатель. И начни заново. Будь честным. Даже если это трудно. Особенно если трудно. А если станешь хорошим — приходи. Покажи. Может быть, тогда я поверю.
Модест ушёл. Мы забрали пластмассовый сыр (пригодился для тренировок — белка Зина кидала его в банку, отлично летает). И вернулись домой. Грустные, злые и голодные.
— Так, — сказал Рыжик. — А он вернулся?
— Вернулся, — вздохнул я. — Через два года. Похудевший, старый, с седыми усами. Принёс мне настоящий сыр. Маленький кусочек. Честный.
— И вы его простили?
— Простил. Но в отряд не взял. Сказал: будешь помощником на птичьих правах. Сиди в своей норе, читай газеты, никого не предавай. А если придёт беда — зови. Поможем. Но как другу. Не как бойцу.
— Он согласился?
— Он заплакал. Но согласился. Потому что понимал: доверие потерять легко, а вернуть — почти невозможно. Нужно прожить жизнь заново. И каждым днём доказывать, что ты изменился. А это тяжелее, чем любой бой.
— А вы сейчас общаетесь?
— Общаемся. Иногда он приносит новые газеты, рассказывает новости. Мы сидим вместе, читаем. Он — умный, грамотный. Без него я бы не узнал, что люди полетели на Луну, а котов туда не берут из-за аллергии.
— А Луна — это сыр? — спросил Рыжик.
— Нет, Рыжик. Луна — это не сыр. Это тоже мечта. Но до неё не допрыгнуть. Даже с парашютом.
— А вы бы хотели на Луну?
— Только если бы взяли с собой Модеста, — сказал я. — Потому что там нет крыс. И нет предательства. И можно начать всё сначала. Чистый лист, понимаешь?
— Понимаю, — вздохнул Рыжик.
— Не понимаешь, — сказал я. — Но когда-нибудь поймёшь. Когда встретишь своего Модеста. И тогда вспомнишь мои слова: прощать можно. Забывать — нельзя. И честность дороже сыра. Даже если сыр настоящий, а не пластмассовый.
Я замолчал. Мы сидели в темноте. Где-то там, в норе под забором, старая крыса в очках дочитывала вечернюю газету. Одна. Без друзей. Но честная. И это было важнее всего.
Глава 11. Как мне пришлось отлеживать хвост после попадания шваброй
— Салага, — я устало потёр лапой переносицу, — сегодня будет не про подвиги. Не про сражения и не про победы. Сегодня будет про боль. Про тупую, противную боль, когда враг не благородный соперник, а мокрая палка с тряпкой.
Рыжик недоумённо моргнул:
— Швабра? Это война со шваброй?
— Это была война за моё достоинство, — торжественно произнёл я. — И, как видишь, я выжил. А швабра — нет.
Это случилось в тот самый день, когда я впервые решил, что совершил достаточно подвигов и могу немного расслабиться. Понимаешь, бывает такая ошибка у старых вояк: чуть притупил бдительность — и сразу получаешь по хвосту.
Дело было утром. Я сидел на подоконнике первого этажа дома, где когда-то жила бабушка, любившая кошек. Бабушка уехала, но подоконник остался. Тёплый, солнечный, с видом на весь пустырь.
Я дремал. Лапы свесил вниз, хвост распушил для равновесия. Усы расслабил. И, кажется, даже мурлыкал во сне.
И вдруг — БАМ!
Я проснулся от того, что кто-то с огромной силой ударил меня по хвосту. Нет, не так: по ХВОСТУ! МОЕМУ! РЫЖЕМУ! ПУШИСТОМУ! ГОРДОСТИ И КРАСЕ ОТРЯДА!
Я подскочил на месте, развернулся и увидел женщину.
Обычную такую женщину. В халате. В тапочках. С ненавистью в глазах. И в руках у неё была мокрая швабра.
— Ах ты рыжий бандит! — закричала женщина. — Опять на мой подоконник? Опять шерсть рассыпаешь? А ну пошёл вон!
И она замахнулась снова. Я успел отскочить. Швабра врезалась в раму и сломалось. Женщина охнула, а я — сиганул в кусты. Но хвост хвост болел так, что я не мог им даже пошевелить. Словно его придавили бетонной плитой.
— Что с тобой? — спросила мышь Зина, когда я приковылял в штаб. — Ты какой-то кривой.
— Я не кривой, — простонал я. — Меня ранили в хвост. Шваброй. Враг был в халате.
— Ужас, — сказала Зина. — Настоящая война.
— Не смейся. Это не смешно. Это — удар по боеспособности.
Я лёг на живот и попытался осмотреть хвост. Он был красный, распухший и отказывался слушаться.
— Нужен врач, — сказал Барсук Боря, который пришёл на шум.
— Какой врач? У нас нет врача.
— Есть, — сказала белка Зина. — Я знаю одну старую крысу. Она бабушка того самого Модеста. Она лечила всех в округе. Даже ёжиков с их иголками.
— Иди за ней, — приказал я. — Быстро.
Бабушка Модеста (её звали Элеонора) пришла через полчаса. Это была старая, мудрая крыса с седыми усами и в крошечном чепчике. Она носила с собой коробок спичек, внутри которого были лекарства — сушёные травы, кусочки коры и загадочные порошки.
— Показывай хвост, — сказала она деловито.
Я показал. Элеонора ощупала, понюхала, даже лизнула.
— Перелома нет, — сказала она. — Но сильный ушиб. Нужно отлежать три дня. Не двигаться. Не прыгать. Не чесаться.
— Как это — не чесаться?!
— Никак. Терпеть. Иначе хвост может загноиться, и его придётся ампутировать.
— Ампутировать?! Мой хвост?!
— Хвост, — спокойно подтвердила Элеонора. — Отрастёт новый? Не отрастёт. Так что терпи. И никаких подвигов. Только лёжка.
Для десантника три дня лёжки — это как для птицы три дня без неба. Я лежал в штабе на подстилке из сухих листьев и чувствовал себя бесполезным бревном. Барбекю приносил мне воду. Боря — сухари. Хрум читал вслух старые газеты. Кассиопея сидела на ветке над штабом и рассказывала новости с помойки.
— Там сейчас крысы делят корку хлеба, — каркала она. — Очень интересная драка. Жаль, ты не можешь посмотреть.
— Я мог бы посмотреть, если бы пошёл, — мрачно сказал я.
— А хвост?
— Хвост потерпит.
— Ты Мурзик. Ты должен подавать пример. Примерный пациент — вот кто ты сейчас.
Я вздохнул. Кассиопея была права. Как это ни противно признавать.
На второй день лёжки пришёл Петрович. Кабан просунул голову в штаб (с трудом) и сказал:
— Мурзик, я принёс тебе тушёнки.
— Спасибо, Петрович. Но у меня аппетит пропал от боли.
— Боль пройдёт, — сказал кабан. — А тушёнка останется. Ешь. Надо восстанавливать силы.
Я съел. Тушёнка была вкусная. Без гречки, но вкусная.
На третий день я почувствовал, что хвост начал шевелиться. Сначала осторожно, потом смелее. К вечеру он уже поднимался почти как раньше.
— Выздоравливаешь, — констатировала Элеонора, когда пришла на осмотр. — Ещё два дня покоя — и можешь бегать. Но швабр остерегайся. Они бывают коварные, мокрые.
— А что с той женщиной? — спросил Рыжик, когда я закончил.
— А женщина, — усмехнулся я, — она потом сама меня пожалела. Потому что её швабра сломалась. И она поняла, что кота нельзя бить по хвосту. Это негуманно. И потом, когда я опять пришёл на тот подоконник (через месяц, когда хвост зажил), она дала мне молока. В блюдечке.
— Просто так?
— Просто так. Потому что люди — они разные. Некоторые бьют шваброй. А некоторые дают молоко. Мне повезло, что вторая была сильнее первой.
— А ты её простил?
— Я? — Я пожал плечами. — Я — да. А хвост — не уверен. Он до сих пор вздрагивает, когда видит мокрую тряпку. Боевая травма, Рыжик. Это не лечится молоком. Но жить с ней можно. Главное — не подставлять хвост под удар.
— Это вы сейчас про швабру или про врагов вообще?
— И про швабру, и про врагов, — сказал я. — Хвост — он не только для красоты. Он — продолжение твоей души. Не дай никому его сломать. А если сломают — лежи три дня, ешь тушёнку и слушай Кассиопею. Она умеет рассказывать новости так, что даже боль уходит.
— А мне швабра никогда не попадала по хвосту, — гордо сказал Рыжик.
— Повезло, — вздохнул я. — Но впереди у тебя долгая жизнь. Ещё и не такое будет. Береги хвост. Это главное оружие десантника. В прямом и переносном смысле.
— Главное оружие — не когти?
— Когти — это инструмент. А хвост — это характер. Если у тебя хвост трубой — ты командир. Если опущен — ты трус. Если взлохмачен — ты готов к бою. Хвост не врёт. Поэтому враги сначала бьют по хвосту. Чтобы ты перестал быть собой.
— А вы перестали?
— На минуту, — признался я. — Когда швабра прилетела. А потом подумал: я — Мурзик. И никакая швабра не сделает меня бесхвостым трусом. И пошёл. Сначала на трёх лапах, потом на четырёх. И вот он я. Перед тобой. С хвостом. С опытом. С тушёнкой внутри.
— Это называется героизм? — спросил Рыжик.
— Это называется выживание, — ответил я. — Но иногда выживание — это и есть героизм. Особенно когда хочется лечь и сдохнуть. А ты не ложишься. Потому что у тебя хвост. И он заслуживает того, чтобы жить дальше. Пусть даже немного кривой. Но живой.
Глава 12. Главврач-попугай Гоша: диагноз "чихательно-пушистый синдром"
— Салага, — я чихнул прямо в усы и виновато вытер их лапой, — сегодня я расскажу тебе про самую странную встречу в моей жизни. Про врача, который не лечил, а говорил. И от этого, представь, становилось легче.
Рыжик отодвинулся подальше на всякий случай.
— Вы чихаете. Вы больны?
— Не больнее, чем обычно, — буркнул я. — Просто аллергия. На тебя. Шучу. Слушай давай.
Это случилось после того, как я отлежал хвост после швабры. Только я вернулся в строй, как случилась новая напасть. Я начал чихать.
Сначала раз в день. Потом раз в час. Потом каждые пять минут. Чихание было громким, пушистым и таким сильным, что из моих ушей вылетали маленькие клубочки шерсти.
— Это что? — спросил Барсук Боря. — Боевая травма?
— Не знаю, — просипел я. — Может, простуда.
— Коты не простужаются, — авторитетно заявил ёж Барбекю.
— Ещё как простужаются, — возразила мышь Зина. — Я одного знала, котёнка. Он в луже посидел, потом два дня чихал. Потом прошло.
— А у меня не проходит, — сказал я. — Уже пять дней.
Отряд забеспокоился. Без Мурзика отряд — как суп без соли: вроде бы есть, а вкуса нет. Хомяк Хрум, который читал все газеты, вспомнил, что в старом сарае за огородами живет кто-то, кто лечит.
— Кто? — спросил я.
— Попугай, — сказал Хрум. — Гоша.
— Попугаи не лечат. Попугаи говорят.
— Этот говорит и лечит. Говорят, он раньше жил в поликлинике. Сидел в регистратуре. Видел всех врачей и всех пациентов. Научился.
Я не верил. Но чихал так, что уже начал кашлять. И решил: будь что будет. Пополз к сараю.
Сарай был старый, с дырявой крышей. На чердаке, на перекладине, сидел попугай. Синий, с жёлтой грудкой и умными чёрными глазами. В клюве он держал маленькую палочку — как школьную указку.
— Кто? — спросил попугай, не вынимая палочки.
— Пациент, — прочирикал я (хотя коты не чирикают, но от чихания голос стал какой-то птичий). — Мурзик. Десантник. Чихаю.
— Садись, — попугай махнул палочкой на перевёрнутый ящик. — Рассказывай.
Я сел. Рассказал. Про хвост, про швабру, про холодный подоконник, про то, что последние дни спал на свежих листьях, которые, наверное, были сырыми.
Попугай слушал. Кивал. Что-то записывал когтем на доске (у него там была маленькая грифельная доска, откуда — не знаю).
— Диагноз, — сказал Гоша наконец. — Чихательно-пушистый синдром. Вторая степень.
— Это опасно?
— Смертельно, только если чихнуть во время прыжка с парашютом. Тогда можно дезориентироваться и приземлиться на забор. Или в крапиву.
— А без парашюта?
— Без парашюта чихать можно. Но неприятно. Лечение: тепло, покой, никакой сырой листвы. И диета.
— Какая диета? — насторожился я, потому что любые ограничения в еде были для меня пыткой.
— Три дня: только молоко. Никаких сухарей. Никакой тушёнки. Никаких орехов.
— Это убийство, — сказал я.
— Это лечение, — строго ответил попугай. — И ещё: ты должен три раза в день повторять скороговорку.
— Какую?
— «Шла Саша по шоссе и сосала сушку».
— Я кот. Я не выговорю.
— Попробуй, — сказал Гоша. — Это тренирует дыхание. И чихать перестанешь.
Я попробовал. Получилось: «Шла Шаша по шошше и шосала шушку». Попугай засмеялся. Но не зло, а весело.
— Хорошо, — сказал он. — На первый раз сойдёт. Приходи через три дня. Если не поможет — будем колоть.
— Чем колоть?
— Иголкой кактуса, — серьёзно сказал попугай. — Очень больно. Поэтому старайся не чихать.
Я вернулся в штаб. Три дня пил молоко, повторял скороговорку и спал на сухой подстилке. На второй день чихать стал реже. На третий — почти перестал. На четвёртый — я пришёл к Гоше здоровый, как боевая пружина.
— Вылечился, — констатировал попугай. — Можешь есть сухари. Но тушёнку — осторожно. Жирная пища провоцирует чихание.
— А как вы узнали? — спросил я. — Вы же не врач. Вы попугай.
— А ты не кот, — ответил Гоша. — Ты десантник. И я не попугай. Я — бывший санитар. Я три года сидел в поликлинике. Видел таких, как ты. Героев, которые не умеют лечиться. Им нужно не лекарство, им нужно объяснение. И маленькая порция магии.
— Какой магии?
— Веры, — сказал Гоша. — Что они станут здоровыми. Если в это поверят.
— И вы лечите верой?
— Я лечу словами, — сказал попугай. — Слова бывают сильнее таблеток. Особенно если их правильно произнести.
— И скороговорка?
— Скороговорка — это дисциплина. Когда ты учишь свой язык новым звукам, твой нос перестаёт чихать от старости. Мудрость, Мурзик, иногда лечит лучше лекарств.
Я его не понял. Но чихать перестал. И решил: будем считать, что помогло.
— Так, — сказал Рыжик. — И что, этот попугай до сих пор живёт в сарае?
— Живёт, — кивнул я. — Но теперь он лечит не только котов. К нему ходят все: ежи с насморком, белки с радикулитом, даже Петрович однажды приходил — у него зуб болел. Гоша сказал ему скороговорку про щётку и клыки. Через два дня зуб прошёл.
— А если серьёзно болит? — спросил Рыжик.
— Тогда он отправляет к людям. Говорит: «Я — словами, они — руками. Вместе мы сила». И знаешь, никого ещё не потеряли. Потому что Гоша — он не врач. Он — душа. А душу лечить важнее, чем хвост.
— А вы к нему сейчас ходите?
— Иногда, — признался я. — Когда чихаю. Или когда просто грустно. Он сядет на плечо, скажет пару умных слов, и легче. Главное — не смотреть на него как на попугая. Смотреть как на мудреца. Тогда он раскрывается.
— А если смотреть как на попугая?
— Тогда он начинает рассказывать анекдоты про людей. Тоже полезно, но менее глубоко.
— А можно я с ним познакомлюсь? — спросил Рыжик.
— Познакомишься, — сказал я. — Когда вырастешь. И когда научишься говорить скороговорку без ошибок. А пока — слушай меня. Я, может, и не врач. Но чихать тебя тоже научу. Если понадобится.
— Не надо, — испугался Рыжик.
— Вот и хорошо, — сказал я. — Будь здоров. Это главная награда. Важнее медали. Потому что с больным хвостом и медаль не на что вешать.
Глава 13. Девять жизней: какая из них самая дорогая
— Салага, — я откинулся на спину и уставился в вечернее небо, — сегодня я расскажу тебе про то, о чём коты обычно молчат. Про наши девять жизней. Только не думай, что это сказка для котят. Это чистая правда, проверенная на собственной шкуре.
Рыжик подобрался, прижал уши и приготовился слушать. Он уже знал: если я начинаю разговор про жизни, значит, скоро будет страшно, а потом грустно, а в конце — что-то очень важное.
— У нас, котов, — начал я, — действительно девять жизней. Не восемь и не десять, а ровно девять. Так устроено природой, или Вселенной, или теми силами, которые раздают нам усы и хвосты. Но вот в чём секрет, Рыжик: эти жизни не равны между собой.
Первая жизнь — самая глупая. Это жизнь котёнка, который лезет куда не надо, падает с подоконников, суёт нос в розетки и пьёт молоко из лужи. Я свою первую жизнь потратил в три месяца, когда решил проверить, сколько я продержусь без воздуха под старым диваном. Полторы минуты. Диван меня чуть не раздавил, но я выполз. Жизнь потратил. Зато понял, что под диванами не водятся сокровища. Только пыль и старые носки.
— А вторая? — спросил Рыжик.
— Вторая была у меня в полгода. Я прыгнул за мухой с балкона третьего этажа.
— С ума сошли?!
— Нет, я был молод и глуп. Муха была жирная и наглая. Я сиганул, поймал её в воздухе — представляешь, поймал! — а потом понял, что нахожусь в свободном падении. Приземлился в куст сирени. Царапины, синяки, но живой. Вторая жизнь ушла. Зато я научился считать этажи перед прыжком.
Рыжик слушал, раскрыв рот. А я продолжал.
— Третью жизнь я отдал собаке. Не нашей, соседской, бешеной овчарке. Я заслонил собой маленького котёнка, который выскочил под лапы. Собака меня укусила за бок. Я отбился, убежал, зализал рану. А жизнь — вот она, ушла.
— Но это же подвиг! — воскликнул Рыжик.
— Это была жизнь, — поправил я. — Подвиг — это когда ты не думаешь, а делаешь. Жизнь — это то, что ты тратишь. И я её потратил не зря. Котёнок вырос и стал неплохим бойцом в соседнем отряде.
— А четвёртая?
— Четвёртая ушла на войне с крысами в подвале. Та самая история, где нас предал Модест. Я тогда получил удар камнем по голове. Думал, всё, конец. Отключился. Очнулся — жив. Но четвёртой жизнью как не бывало.
— А пятая? Шестая?
Я замолчал на минуту. Небо темнело, звёзды зажигались.
— Пятую я чуть не потерял из-за глупости. Решил показать Барбекю, как надо переходить дорогу. Машина была далеко. Я побежал, споткнулся. Колёса прошли в сантиметре от моего хвоста. Боря потом сказал: «Ты идиот». Я согласился. Жизнь ушла на самолюбование.
Шестую отобрала болезнь. Та самая, после которой я пошёл к попугаю Гоше. Я чихал так, что одна из моих жизней просто вылетела вместе с очередным «апчхи!». Гоша потом сказал: «Бывает. Не переживай. Осталось три».
— Три? — испугался Рыжик. — А сейчас у вас сколько?
— Сейчас я расскажу, — сказал я. — Седьмую я сам отдал. Петровичу.
— Кабану? Зачем?
— Помнишь ту историю с бочкой тушёнки? Когда мы нашли фальшивый сыр и настоящую тушёнку? Там была минута, когда Петрович чуть не погиб. На него сзади напали крысы, он не видел. Я прыгнул, заорал, отвлёк их на себя. Меня искусали, Петрович выжил. Он потом неделю ходил за мной тенью и извинялся. А я потерял седьмую жизнь. Но не жалею.
— Восьмая?
— Восьмую у меня украли. Буквально. Как-то ночью пришли люди в белых халатах, поймали меня сачком и увезли в лабораторию. Не спрашивай, куда, не помню. Там делали опыты. Что-то проверяли, мерили, тыкали иголками. Я сбежал через форточку. Но одна жизнь осталась в той лаборатории. На память.
— Осталась одна? — прошептал Рыжик.
— Одна, — кивнул я. — Девятая. Самая дорогая.
— И вы её бережёте?
— Я её не берегу, — сказал я. — Я её трачу. Каждый день. Прямо сейчас.
Рыжик опешил:
— Но зачем? Если она последняя
— Затем, — я посмотрел ему прямо в глаза, — что жизнь не для того, чтобы её беречь. Жизнь для того, чтобы её жить. Если я буду сидеть в норе и дрожать, зачем мне эта единственная жизнь? Она превратится в ноль. А я хочу, чтобы последняя жизнь была самой яркой. Самой быстрой. Самой полезной.
— И что вы с ней делаете?
— Учу таких салаг, как ты. Сижу на заборе. Смотрю на облака. Ем тушёнку. Дружу с Борей, Петровичем, Кассиопеей, Гошей. Иногда ввязываюсь в драки, если надо защитить слабого. Иногда убегаю, если враг сильнее. Живу. Понимаешь? Не выживаю, а живу.
— А вам не страшно, что она кончится?
— Страшно, — честно признался я. — Конечно, страшно. Но страх — это тоже жизнь. Если нет страха, значит, ты уже умер. Просто ещё не заметил.
— А бывают коты, которые все девять жизней прожили? — спросил Рыжик.
— Бывают, — сказал я. — Я знал одного. Старого кота Ваську. Он прожил 27 лет. Никогда не рисковал, не дрался, не прыгал с балконов. Девять жизней истратил на то, чтобы спать на батарее и ждать, когда ему нальют молока.
— И что с ним стало?
— Он умер, — сказал я. — В своей миске. Уткнулся носом в молоко. Все его жизни ушли на то, чтобы ничего не сделать. А ты знаешь, о чём он думал перед смертью? Я спросил его (мы были знакомы). Он сказал: «Мурзик, я прожил девять жизней, но ни одной не жил».
— Это страшно, — сказал Рыжик.
— Это грустно, — поправил я. — Страшно — это когда враг за углом. А грустно — когда враг внутри. Я не хочу быть Васькой. Я хочу быть Мурзиком. Даже если осталась всего одна жизнь.
— И вы не жалеете о тех восьми?
— Жалею, — сказал я. — О первой, когда полез под диван, — глупо. О шестой, когда чихал — обидно. О восьмой, которую украли, — зря. Но все они сделали меня тем, кто я есть. Рыжим. Пушистым. Немного глупым, но иногда мудрым.
— А я? — спросил Рыжик. — У меня сколько жизней?
— Тоже девять, — сказал я. — Но ты только начал. Первая ещё при тебе. Не торопись её тратить. Но и не прячь. Найди золотую середину. Рискуй, когда надо. Отступай, когда можно. И помни: жизнь — это не число. Это качество.
Рыжик подумал и сказал:
— Я хочу, как вы. Чтобы последняя жизнь была самой лучшей.
— А почему последняя? — удивился я. — Сделай так, чтобы каждая была лучшей. Тогда не важно, сколько их осталось.
Я закрыл глаза. Где-то там, в лаборатории, спала моя восьмая жизнь. В подвале, под диваном, в кусте сирени — остальные. А девятая была здесь. В этом дворе. В этой тельняшке. В этом маленьком рыжем ушастике, который сидел рядом.
— Мурзик, — спросил Рыжик, — а можно я истрачу свою первую жизнь на то, чтобы научиться прыгать с забора?
— Лучше не надо, — сказал я. — Истрать её на то, чтобы послушать ещё одну историю. Сейчас расскажу. Про битву за диван. Там не надо прыгать. Там надо думать.
— Я согласен, — обрадовался Рыжик.





